412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Тимофеев » Негатив. Портрет художника в траурной рамке » Текст книги (страница 9)
Негатив. Портрет художника в траурной рамке
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:43

Текст книги "Негатив. Портрет художника в траурной рамке"


Автор книги: Лев Тимофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

Эта детская игра окончилась сама собой: почему-то они не виделись целый год или даже полтора, а когда встретились, он почувствовал, что стесняется подойти к ней. Да и она смотрела на него как на пустое место. Ей тогда исполнилось шестнадцать, она оканчивала свою музыкальную школу, готовилась поступать в музучилище, и у нее, видимо, были взрослые друзья…

Теперь, уже совсем взрослым, им, как и в далеком детстве, постоянно приходилось разговаривать шепотом, – и когда в течение нескольких месяцев они регулярно прокрадывались к нему в кабинет мимо Эльзиной двери, за которой и в полночь с пулеметной скоростью стучала пишущая машинка, и после, когда он, убегая от преследования гэбешников, неудачно спрыгнул с крыши какого-то гаража, сломал ногу и отлеживался в ее однокомнатной квартире на Юго-Западе, а гэбуха разыскивала его по всей Москве, – впрочем, тогда они вообще полтора месяца объяснялись, кажется, только записочками, боясь, что квартира прослушивается.

Ее шепот всегда казался ему как-то особенно мелодичен… Но даже когда и не было необходимости шептать, она всегда говорила тихо, вполголоса. («Лерка Клавир не говорит, а тихо журчит», – с ревнивой иронией заметила как-то Дашуля.) И когда во время суда над Закутаровым (Лера была вызвана свидетелем), после того, как он в своем последнем слове признал вину: мол, да, клеветал на советский общественный и государственный строй, она, словно ее по лицу ударили, вдруг в отчаянии закричала: «Ты сошел с ума!» – только тогда он услышал, какой у нее сильный, звонкий, хорошо поставленный, красивый голос. И когда к ней бросились гэбешни-ки и, схватив с двух сторон за руки, стали выводить, выволакивать из зала, а она вырывалась и громко требовала, чтобы ее не трогали – сама уйдет, – и тогда растрепалась копна ее русых волос, и он вдруг увидел, какая она сильная, яростная и потрясающе красивая женщина, – самая красивая из всех, кого он знал в жизни. Его сестра. Милая кузина. Девочка Лера Клавир.

5

Уже теперь, двадцать пять лет спустя, один публицист постмодернистского толка (кстати, тот самый Прудон, который возник вчера на «Свободном слове») заметил, что ныне всеми забытый самиздатский журнал «Мосты» (1980–1983 гг.), который и современникам, и историкам мнился как издание оппозиционно-политическое или по крайней мере идеологически-полемическое, на самом-то деле был затеей чисто эстетической, даже, может быть, высокомерно эстетской, хотя и с очевидным оттенком безрассудного и рискованного хулиганства. Интеллектуальная игра для отвязанных взрослых. Причем игра напоказ. Что-то вроде современных «performances», когда андеграундные художники, оголившись и разрисовав себя красками, выходят изображать живые картины где-нибудь на Старом Арбате. И как эти три-четыре маргинала, оказавшись в конце концов в ближайшем отделении милиции, не могут повлиять на мораль или на художественные вкусы общества, так и группа честолюбивых литераторов и интеллектуалов, затеяв в условиях репрессивного коммунистического режима выпуск нелегального журнала (и оказавшись в конце концов в тюрьме), никак не могла повлиять ни на судьбу страны вообще, ни на современную политическую ситуацию в частности, ни даже на общественное самосознание. Так, искусство ради искусства. Игра ради игры – без шансов на победу.

«Впрочем, – спохватился публицист к концу своих рассуждений, – если принять во внимание готовность платить годами тюрьмы и лагеря, ссылкой, разбитой судьбой, разрушенным здоровьем и даже самой жизнью, нельзя не задаться вопросом: «Ради чего вступают люди в игру с такими высокими ставками?» И, приглядевшись, нетрудно увидеть, что цель та же, что у любой акции постмодернистского андеграунда: обретение внутренней свободы и утверждение истины. Но разве свобода и истина не стоят жизни?»

Публицист Прудон – мужик, конечно, отвратный, но тот его опус показался Закутарову интересным. Подкупало и то, что статья называлась «Эстетический взгляд на новейшую историю» – свидетельство моды на закутаровские идеи (впрочем, по невежеству, видимо, не осознанное автором). Ну, да ладно, дело не в моде: взгляд, конечно, варварский, но верный или, наоборот, верный, но варварский. Автор прав: выпуск сам-издатского журнала, несомненно, был игрой – увлекательной, азартной, хотя и рискованной, может быть, даже смертельно опасной игрой. А что победить в этой игре невозможно, всем было понятно и тогда, двадцать пять лет назад. Да и что значит – победить? Легализовать оппозиционное мнение? Да это все равно что свалить коммунистический режим, – кто же допустит? Но провести свой маневр, издать восемь толстых номеров неподцензурного журнала, набитых оппозиционными идеями, – уже немалый успех, если взять в толк, что от имени репрессивного коммунистического государства в игру с тобой вступает известный костолом – КГБ, играющий без правил…

Впрочем, Эльве поначалу полагал, что до арестов дело не дойдет: «Если бы мне еще до выхода первого номера сказали, что из-за журнала кого-нибудь посадят, я был бы решительно против издания. В мирное время нет ничего, ради чего стоило бы рисковать жизнью или свободой товарищей». Да и, казалось бы, за что сажать? Вступительная статья Эльве в первом номере призывала «к миру в нашем общем Мире», к взаимопониманию между различными общественными силами, даже к конструктивному сотрудничеству между властью и оппозицией (наивный, ну какая же может быть оппозиция в коммунистическом государстве, кто ее потерпит). И полное название журнала соответствовало этим детским идеям – «Мосты взаимопонимания».

Выпустили четыре номера, и – полная тишина, никакой реакции со стороны властей. Показалось даже, что Эльве прав в своем оптимизме…

И только после пятого номера пошло: обыски, задержания, допросы. Правда, еще никого не посадили. И хотя у самого Эльве и обыска не было, и допрашивать не допрашивали ни его, ни Дашулю (ни тогда, и никогда после), он все-таки обеспокоился и даже попросил о неофициальной встрече кого-то из цековских шишек, с кем был хорошо знаком еще по университету, – чуть ли не самого Бориса Пономарева, кандидата в члены Политбюро, курировавшего науку, – хотел объяснить старому товарищу свою миролюбивую позицию. Тот принял его, правда, не дома, хотя Эльве по старой памяти звонил ему домой из уличного автомата, а в своем служебном кабинете на Старой площади (небось потом о встрече с опальным академиком подал подробную докладную председателю КГБ) и сказал, что сам с интересом читает выпуски «Мостов» (с Лубянки, что ли, приносят?), и полагает, что, в общем, это дело интересное. Хотя, конечно, только как чтение для узкого круга, вроде рассылок «для служебного пользования», и широко распространять журнал не следует – люди могут не так понять…

Сажать – не сажать, КГБ, конечно, совсем не обязательно станет советоваться с цековским куратором науки. Да и посоветуется – решит-то все равно по-своему. (Уже теперь, много лет спустя, Закутаров вычитал из архивных документов, что именно этот студенческий приятель Эльве упорнее других цековских шишек настаивал на аресте издателей «Мостов», «не исключая и члена-корреспондента Академии наук Молокана Леонида Витальевича, чьи апелляции к так называемой «западной общественности» объективно играют на руку врагам Советского Союза».)

Но при всех надеждах на мирное развитие событий, все участники предприятия понимали, что если аресты все-таки начнутся, то первым возьмут именно Закутарова. Он был, по выражению Эльве, «стальным стержнем» предприятия – без него журнала не было бы…

И Закутаров был готов к тому, что его арестуют первым. Готов был вступить на эту новую стезю – уверенно и мужественно.

6

Журнала и не было, пока Закутаров окончательно не перебрался в Москву. Так, собирались два-три раза в неделю хорошие люди по разным кухням – то у Молокана, то у Рабиновича, то у известного поэта и барда Крутобокова-старшего (автора знаменитого «Костерка»: «Разожги костерок на поляне,// Крепкий чай завари в котелке./ / Не замесишь судьбу на обмане,// От любви не уйдешь налегке…»), то у других двух-трех друзей-единомышленников. Собирались когда втроем, когда вчетвером, когда впятером. Пили чай с дешевым печеньем, по очереди делали доклады и сообщения. В какой-то момент возмечтали о журнале и тут же назвали себя «Редакцией независимого журнала «Мосты». Правда, Рабинович в редакцию не вошел. «Если меня посадят, кто же будет защищать вас в суде?» – смеясь, объяснил он, и все тоже посмеялись, потому что на деле никакого журнала (а значит, и никакой угрозы быть арестованным и пойти под суд) и близко не предвиделось – одни разговоры, разговоры, разговоры.

Так они проговорили два года, и еще два проговорили бы, и, может быть, еще два, пока, устав от бесконечных разговоров и от взаимного лицезрения, не разошлись бы каждый по своим делам. У «предприятия» не было распорядителя, «мотора», или, как теперь сказали бы, деловитого менеджера. И только когда Закутаров насовсем приехал в Москву и, увлеченный красивой идеей Эльве издавать такой неподцензурный журнал, в котором могли бы свободно вести дискуссию мыслители самых разных, даже противоположных направлений, привез с собой четко разработанную программу издания с подробным тематическим описанием ближайших номеров (в его сознании «предприятие» существовало как единая гармоничная картина со всеми мельчайшими подробностями и деталями – от первого до восьмого номера) и тут же занялся практической организацией дела, – только тогда все поняли, что журнал выйдет, и души кухонных говорунов охватило чувство, которое поэт Крутобоков тогда же выразил двумя словами: «Восторг и ужас».

Первые три года московской жизни Закутаров и думать не думал о своей «милой кузине», а если и вспоминал мельком (вот увидел свернутый ковер в углу коридора), то полагал, что она осталась где-то в далеком-далеком детстве. Да и Лерка о братце не вспоминала. Тетя Эльза была совершенно уверена, – и когда Лера навещала ее, то и ей говорила, – что этот откуда-то возникший и неожиданно поселившийся рядом незаконнорожденный сын Евсея – темная личность и, возможно, фарцовщик: он часто приносит и уносит большие сумки и свертки, и по телефону его спрашивают люди с сильным иностранным акцентом. Эльза сама слышала, как однажды ночью он говорил с кем-то о посылках из-за границы. Случалось, что его спрашивали по телефону, а он скрывался и отказывался подходить.

И все это было чистой правдой. В самом начале журнального «предприятия» Закутарову часто приходилось самому закупать бумагу, копирку, ленты для пишущих машинок и сами машинки перекидывать с места на место – и все эти сумки, свертки и рюкзаки таскать на себе, при том, что ездил он, понятно, городским транспортом. По телефону же ему несколько раз звонил из Парижа тот самый Каринин француз: мужик вдруг воспылал желанием отыскать былую любовь, и папа Молокан, по природной деликатности никогда не умея никого послать подальше (да и француз – слепой все-таки, инвалид), переадресовал его к Закутарову: «Друг Кариночки всё объяснит».

Закутаров дал понять французу, что Карина живет теперь в Сибири, в таком особом месте, куда нельзя позвонить из-за границы. Не мог же он по международному проводу прямо сказать, что, мол, находится она в военном городке и замужем за генералом ракетных войск, – поди шпионаж пришили бы, измену Родине… Француз, естественно, решил, что Карину посадили. Может быть, даже из-за него. И потребовал адрес лагеря: он будет посылать посылки «с провизией и теплыми вещами». (Где же это он вычитал, бедолага, что советский зэк может получать посылки из-за границы!)

Слава богу, Карина вскоре сама объявилась (генерал стал пить по-черному, она забрала ребенка и уехала, стала жить в Москве у генеральской матери), и Закутаров с облегчением сообщил французу номер ее телефона. И когда сентиментальный любовник дозвонился до нее, вот она-то как раз спокойно и холодно послала его подальше и попросила больше ее не тревожить: что же, мол, десять – или сколько там – лет молчал? Жизнь развернулась совсем в другую сторону… Она еще и потому была решительна, что (как он первым делом сообщил) ему сделали сложную и дорогую операцию, и он теперь хорошо видит «и ежедневно молится на ее фото». И отлично, что прозрел: значит, теперь сам сможет идти куда подальше…

Закутарову было, конечно, и невдомек, и совершенно безразлично, что подслушала и подглядела сумасшедшая тетя Эльза и что она о нем думает. А Леру Клавир, поступившую после училища в консерваторию по специальности «Теория музыки и композиция» и тусовавшуюся среди музыкантов полуподпольных тогда рок-групп, совершенно не интересовал выродившийся, судя по всему, братец-фарцовщик.

Почти три года они жили совсем рядом, ходили почти след в след и не встречались и ничего друг о друге не знали, пока на какой-то полустуденческой-полудиссидентской вечеринке, где все пили кислое алжирское вино и слушали магнитофонные записи Галича («Промолчи, промолчи – попадешь в палачи…», «Можешь выйти на площадь…» и тому подобное), кто-то из невоздержанных юнцов не сказал громко и с явным восхищением, что вот, мол, сам Закутаров почтил присутствием, известный автор и редактор самиздатского журнала «Мосты». И тогда они впервые «через десять лет после детства» (так она сказала) увидели и узнали друг друга, и невинная детская сексуальность вдруг аукнулась мощным импульсивным влечением…

Впрочем, несчастной тете Эльзе Лерка так никогда и не открыла правду о Закутарове. Даже когда его арестовали, и она пришла к Эльзе с материалами «Мостов» и стала рассказывать о героических диссидентах, которым надо помочь, и тетка, когда-то потерявшая любимого мужа в бессмысленной и бездарной финской кампании, а потом лишившаяся сына, удравшего от коммунистов за границу, попросила оставить ей материалы и последний номер журнала: она с ними познакомится.

Наутро она встретила Леру со строгим лицом и поджатыми губами: видно было, что она решилась на что-то чрезвычайно важное. «Какие замечательные люди, – сказала она, посадив племянницу на кухне пить чай; на столе лежал раскрытый номер «Мостов». – Как обидно, что я жизнь прожила и не знала, что такие существуют… Скажи мне, девочка, кто такой этот 3.Ольгин? Какой умница, какая светлая голова!» «3. Ольгин» был псевдоним Закутарова. «Этого человека арестовали, он сидит в тюрьме, и судьба его неопределенна», – не вполне на вопрос ответила Лерка. «Сволочи. Палачи. Ничего, девочка, надо мной глумиться я им не позволю», – решительно сказала Эльза. Только после ее гибели стало понятно, что она имела в виду.

7

Вернувшись из ссылки в Москву в восемьдесят седьмом, Закутаров нашел дверь «Гнезда» опечатанной. Но времена, слава богу, начали меняться, и квартирку с музейной мебелью никто из советских чиновников хапнуть не успел, – видимо, тем, кому была она по зубам (трудно предположить, чтобы никто из высоких чинов не приглядывал ее себе), теперь вдруг стало не до очередного улучшения жилищных условий. И Закутаров, в телогрейке и со своим облезлым фибровым чемоданчиком, ни минуты не сомневаясь, решительно сорвал с двери бумажную полоску (даже не посмотрел, что за печать была оттиснута), достал из тайной щели за ящиком пожарного гидранта запасной ключ, пролежавший там годы, и хозяином вошел в пыльную и душную квартиру.

И он опять, как и за семь лет до того, когда, опоздав на похороны отца, приехал из Черноморска, первым делом прошел в дедов кабинет и завел, запустил старинные напольные часы. Пошло новое время. Начался нынешний… теперь сколько лет минуло?., восемнадцатилетний период его жизни. Период, который, похоже, закончился сегодня ночью – пожаром в ателье. Или чуть раньше – увольнением из администрации. Или еще раньше – конфиденциальным ужином на даче у Президента, когда тот, по обыкновению открыто и дружелюбно глядя прямо в глаза собеседнику, спросил, не считает ли Олег Евсеевич, что придется ставить вопрос об изменении Конституции и продлении президентского срока? И Закутаров твердо сказал, что он в эти игры играть не будет… Или вообще этот отрезок жизненного пути не закончился, но трещит и обламывается с каждым шагом, и ему еще много раз придется проваливаться в образовавшиеся пустоты и спотыкаться на обломках… Дорога как метафора жизни. Часы как метафора времени.

Ох уж эти диалектические метафоры – нет ничего глупее! Диалектика суетлива и суетна. Часы можно остановить, или просто не обращать на них внимание. Истина – в метафизике. Все прожитое и все будущее всегда с тобой. Все сущее – в единой рамке, как в рамке видоискателя. И сам Господь смотрит сквозь эту рамку и выбирает момент, чтобы щелкнуть затвором, – и, пожалуйста: «Снято!» И дубль невозможен: глядь, а рамка-то траурная. И бессмертная душа твоя, теперь уж со стороны глядя на готовую картинку, или будет упокоена состоявшейся гармонией, или ждут ее нестерпимые мучения, вроде тех, какие испытывает художник, когда понимает, что напрасно истратил силы на какие-то пустяки, упустил время и уже не способен воплотить промелькнувший было в сознании явленный свыше гениальный замысел…

Дедовы напольные часы Закутаров несколько лет назад перетащил из «Гнезда» сюда, в АПРОПО, и теперь они пробили половину пятого. С четверть часа после ухода Рабиновича Закутаров просидел недвижно, облокотившись на стол, положив голову на руки и закрыв глаза. Он знал, что возле его правого локтя лежит подготовленный референтом распорядок дел на сегодня, и все дела знал: конференция в РГГУ «Современные задачи русской интеллигенции»; совещание главных редакторов его сетевых ресурсов: информационная политика в нынешней политической ситуации; обед с губернатором (не указывались ни область, ни фамилия – дело не публичное): губернатор хотел договориться о помощи в проведении местных выборов, – позарез нужно «свое» большинство в законодательном собрании; ужин с Клаудио Минелли, владельцем крупнейшей в Европе коллекции фотографий и устроителем фотовыставок (договориться, чтобы «Голых» после Москвы провезли по Европе – Кёльн, Милан, Париж). Совсем уже вечером – на дачу в Раздоры. У Леры Клавир день рождения, и как раз вышла ее очередная книга (она их теперь печет по две ежегодно, и это уже двадцать седьмая)… Далее. Хотели связаться с Закутаровым по телефону и просили об этом референта корреспонденты первых четырех общероссийских телеканалов, а также «Известий», «Коммерсанта», «Московских новостей» и еще десятка газет. Кроме того, звонили на мобильный, но не дозвонились и набирали номер секретаря с просьбой передать Закутарову, чтобы он позвонил: Струнский, Борис Моисеевич Зак – следователь, который приезжал на пожар, Карина Молокан, Андрей Зосимов, сосед из квартиры под сгоревшим ателье, и некая Алена Гросс (не зная, кто это, референт поставил возле фамилии знак вопроса в скобках – (?)).

Закутаров поднял голову и, не открывая глаз, откинулся на спинку кресла. Он вдруг снова явственно почувствовал отвратительный запах гари, перемешанный с запахом мочи. Может быть, так пахла куртка, которую он, войдя в кабинет, снял и повесил на спинку стула? Впрочем, не так уж долго он пробыл на пожарище, чтобы куртка сильно провоняла… Он не успел понять, откуда бы мог быть запах, потому что грудь вдруг перехватило болью – ни вздохнуть и ни двинуться, и он со страхом почувствовал, что сейчас потеряет сознание. Это конец? Инфаркт именно так случается?.. Но нет, он осторожно вздохнул и раз, и два, – боль отпустила…

Закутарова поташнивало. Возможно, от голода. Но есть не хотелось, и он открыл глаза, позвал секретаршу и попросил еще кофе. «Да, вот еще, – сказал он, протягивая листок со списком дел. – Я нигде не был, и на сегодня все вообще отменяется. Я в отъезде. Сообщите, пожалуйста, всем, кто здесь упомянут, и извинитесь. Мол, срочно куда-то отбыл, неизвестно куда… И еще… Пусть с Ленинского пригонят мою машину, она у Молокан во дворе…»

Зачем ему машина? Никуда он не двинется с места. Да и некуда. Потерял ориентацию в пространстве, а может быть, и вообще в жизни. Вокруг завихрилось какое-то бессмысленное, хаотическое движение. Ночной пожар, Дашуля в тюрьме, оскорбление на «Свободном слове», Бегемотик у националистов, священник Кукура в крестовом походе по улицам райцентра, Алена голая у него на даче, Алена, сотрудничающая с ГБ и как-то связанная с Кукурой, Рабинович, навечно и безответно влюбленный в Карину, наконец, Костя Крутобоков со своим загадочным молчанием по телефону. Не то чтобы Закутарову было трудно разобраться в этом хороводе нелепостей (он даже представил себе хоровод, где все эти персонажи, взявшись за руки, окружили его в медленном и печальном танце), – не трудно разобраться, нет, – противно. Противно даже думать об этом. Тошнит… Нет, он не болен. Это элементарная депрессия. Чтобы спастись, люди в таком состоянии пьют или принимают наркотики. Впрочем, те, кто душой покрепче, – может быть, слушают музыку, погружаются в какой-нибудь космос вроде Девятой Малера. Или читают Евангелие, – желательно вслух, громко.

Закутаров, бывало, и прежде, когда жизнь вот так вот подступала тошнотой к горлу, отменял все свои встречи и мероприятия, закрывался здесь в кабинете… и садился смотреть кино. Он запускал всегда один и тот же фильм, самый любимый. Фильм с большой буквы. Название и прочие титры он давно уже не читал и начинал с первых содержательных кадров: ранним утром по пустынным лондонским улицам несется небольшой открытый джип, наполненный, набитый, облепленный со всех сторон весело беснующимися молодыми людьми в цирковых клоунских одеждах… и тут же молча угрюмые бомжи расходятся из ночлежки… Здесь все было знакомо до мелочей, – настолько, что, выключив звук и закрыв глаза, он мог и через пять, и через десять минут с точностью до мельчайшего жеста героя угадать, что происходит на экране.

Это был фильм о нем самом. О его другой, непрожитой, жизни… Он был молодым и успешным фотографом. Однажды безмятежным лондонским утром он снял случайную пару влюбленных на лужайке пригородного парка. Вернувшись в ателье, проявив и увеличив снимок, он увидел вдруг, что кроме влюбленных, сам того не зная, «подцепил» в кадр еще и полузасыпанный опавшей листвой труп в кустах… Нет, дело само по себе вовсе не в наличии трупа… Это фильм об иной, побочной, не осознанной нами, а может, и принципиально недоступной нам реальности, которая тем не менее всегда присутствует в жизни (как труп, засыпанный листвой) и, может быть, решающим образом на нее влияет. Но большинство людей к этой реальности совершенно равнодушны или попросту ее не замечают. Не хотят замечать. Или не могут, не умеют. И только художнику дано (или он просто вынужден – даже тогда, когда вовсе и не стремится) «подцепить» ее своим творчеством…

В последние годы с головой погрузившись в суету политической игры, с ее, в общем-то, однообразными и простенькими расчетами на два-три хода вперед, Закутаров как раз и утрачивал постепенно, а теперь, кажется, и вовсе утратил эту способность, – ощущать (не понимать, нет, понимать не дано – хотя бы ощущать) бесконечную множественность мира, уходящую вдаль анфиладу смыслов. Способность, которая проявилась в его первых снимках и которая, к его радости, особенно обострилась в те три года, что он провел в ссылке в северопрыжской деревне, когда, казалось, всякая общественная карьера навсегда закрыта для него скандальным отступничеством на процессе по делу «Мостов». «Тогда в суде я выпрыгнул из своей биографии», – любил он говорить позже.

Да никуда он не выпрыгнул: прошло несколько лет, и все вернулось на круги своя, все срослось, все покатилось по старой колее. И в начале девяностых никому уже дела не было до его отступничества. Подумаешь! В политической тусовке полно персонажей с репутациями куда более сомнительными – и ничего… В конце концов он таки сделал головокружительную карьеру и в какой-то период времени и впрямь определял судьбу страны… А вот рамка биографии, предначертанной свыше, в какой-то момент сломалась. И он даже не понимает, когда это случилось. Нет, не в приснопамятном позорном суде. Может быть, тремя годами позже, когда за ним в Прыж приехал Бегемотик, и он, Закутаров, оставил в деревне Кривичи любимую женщину Сашу и ее шестилетнюю Ленку, успевшую полюбить его и даже уже называвшую его папой, и бросился в Москву. «Спасать матушку Расею», – как несколько ерничая, но по сути-то совершенно серьезно он объяснял друзьям по приезде…

Герой фильма уже переодевался у себя в ателье, но Закутаров все пропустил – и как он попал сюда, и как бомжи расходились из ночлежки. И эту замечательную небрежность профессионала, с какой модный молодой фотограф бросает свою дорогую камеру в бардачок роскошного автомобиля… Ничего. Когда фильм закончится, он запустит его снова. И потом еще раз. И еще… Пока же Закутаров нажал «паузу», взял телефон и набрал один из номеров Алены Гросс. Ответил автоответчик.

– Ленка Большова, – сказал Закутаров, – я тебя люблю.

Он подождал, но в трубке слышалось только легкое потрескивание записывающего устройства.

– Ленка, ты женщина, и я тебя хочу.

Он снова помолчал, но никто не ответил.

– Ленка, я жить без тебя не могу, – сказал он и выключил телефон.

Он посмотрел на часы в углу. И часы, словно под его взглядом, захрипели и нехотя пробили пять раз… Долбаная метафора жизни.

Не вставая, он достал из бара чуть начатую бутылку коньяку и стакан (тонкостенный, вроде тех, из которых пил Христианиди), взял в руки пульт, откинулся в кресле, нажал «пуск» и закрыл глаза. Фильм пошел дальше…

8

«Дедовы часы бьют низким, мягким и нежным «си», и это совершенно твоя тональность: ты – мое мягкое и нежное «си»», – как-то ночуя у Закутарова в «Гнезде», шептала, обнимая его, Лера Клавир. Ее шепот и то, как она при этом губами касалась его уха, ее дыхание – все это мгновенно его заводило. Сюда в кабинет (их свидания так и назывались: «сходить в кабинет») он, понятно, приводил ее только поздним вечером – так, чтобы Эльза не узнала. (К тетке Лера тоже иногда забегала – днем, хоть чем-то помочь по хозяйству, а прежде, пока Фенечка была жива, – и с ней помочь управиться.)

В тот вечер, однако, Леркин шепот не сразу подействовал. Закутаров лежал лицом вверх и ничего не ответил. По потолку быстро просколь-зил слабый отсвет автомобильных фар, проникший с улицы сквозь неплотно задернутые шторы. Слышно было, что машина проехала по переулку в сторону Нового Арбата, но свет на потолке промелькнул в обратную сторону. И еще одна – совсем медленно от Нового Арбата, и ее свет остановился на потолке – и угас. Машина встала где-то под окнами. Хлопнула дверца – одна, вторая. За ним приехали? Или слежка? Хотелось встать и посмотреть, где, какая машина остановилась. Но он сделал глубокий вздох, закрыл глаза и остался лежать: нельзя поддаваться неврастении.

«Какое счастье, что я нужна тебе, мой Закутаров, – шептала Лерка; она прижалась к нему грудью (почему-то правая грудь была у нее более чувствительна, и она всегда подставляла ее под ласки более охотно и теперь именно правой к нему и прижималась). – Я хочу, чтобы у нас с тобой была одна судьба. Я готова. Понимаешь? Я, как декабристские жены, – готова на все».

Было ясно, что со дня на день его арестуют. В последнюю неделю, куда бы он ни шел, куда бы ни ехал – и на работу, и в «Ленинку», и вечером домой, – всюду за ним следовали топтуны. И, конечно, к Эльве на Ленинский – по любимому (теперь заваленному снегом) тротуару мимо забора Первой градской больницы, где сверху, доброжелательно улыбаясь, смотрит на тебя Господь, а сзади медленно едет машина с филерами… И потом, уже в полночь, тем же путем и в том же составе (и Господь в морозном звездном небе) обратно к метро… И утром, когда он выходил из дому, машина с двумя или тремя гэбешниками уже ждала возле подъезда. А может, они и всю ночь дежурили.

Сегодня он немного побегал по эскалаторам трех станций метро – «Проспект Маркса», «Площадь Свердлова», «Площадь Революции», – и хоть и взмок, но от филеров удалось уйти. По крайней мере, когда в промерзшем, с заиндевевшими окнами троллейбусе он подъехал к консерватории и сел к Лерке в машину и они поехали в «Гнездо», ни по дороге за ними, ни потом в переулке он никого близко не заметил. Впрочем, повалил довольно густой снег, и видно было плохо… Но вот теперь гэбешники, видимо, все-таки встали на дежурство у подъезда, и утром ему и Лерке надо будет выйти порознь, – ему первым, чтобы увести топтунов за собой. Хотя, может, он становится мнителен и это просто случайная машина остановилась…

«Ау, Закутаров, ты спишь?» – Она совсем легла на него грудью и, сжав его голову руками, сверху шептала ему прямо в лицо. Он открыл глаза. А и вправду счастье, когда она вот так вот рядом. В тюрьме и потом в лагере ему будет сильно не хватать ее.

«Слушай, слушай, слушай внимательно, что я тебе скажу. – Она словно захлебывалась шепотом. – Ты очень точно все придумал. Историю нужно рассматривать как эстетический объект, который должен соответствовать законам гармонии. И законы гармонии надо привнести в политику. Это гениальная мысль! Именно ты, Закутаров, должен это сделать. Понимаешь? Красота спасет мир. Ты спасешь… Не надо улыбаться… В последнее время я отчетливо слышу: до-ми-ля-соль, – она тихо пропела несколько нот, – помнишь, фортепьяно, «Прометей» Скрябина? Это твоя тема, Закутаров. Наша тема».

«А где же низкое «си», унылый бой часов?» – вспомнил он, но промолчал, потому что довольно странно говорить о философии истории и даже петь Скрябина, лежа голыми в постели. Вроде не за тем пришли. Впрочем, умная беседа, может, как-то особенно заводит интеллектуальную женщину. Но совсем уж отвлекаться не хотелось бы. Оказалось вдруг, что как раз его-то самого философские беседы и заводят, – и он взял ее руку, поцеловал в ладонь и опустил вниз, чтобы она убедилась, что он готов. «И сразу мощно вступают духовые, – подумал Закутаров. – Все сразу. Тутти». И он сам провел руку ей между ног и стал ласкать, и она тут же легла на спину и замолчала, готовая принять его. И, склонившись над ней, прижавшись щекой к ее щеке, он тогда впервые подумал, что они, должно быть, очень похожи друг на друга: надо как-нибудь встать рядом перед зеркалом…

Он хорошо запомнил то свидание в душном кабинете (как всегда, в этом доме батареи были раскалены зимой) и Леркин монолог в пользу эстетики истории. И даже дата осталась в памяти – 5 января. И то, что было безветренно и шел снег… Потому запомнил, что уже тогда под окнами стояла машина с филерами, и во все время свидания он спокойно сознавал (хотя на несколько сладостных минут и перестал думать о чем бы то ни было), что вовлекает Лерку в некий разворачивающийся трагедийный сюжет: любовный пир во время чумы; или гибель какой-нибудь там баснословной Помпеи, где любовников засыпает пеплом (а у нас – снегом), но они не в силах оторваться друг от друга, – и поэтому не могут спастись. Он понимал, что участие в его делах опасно для нее. Может быть, даже смертельно опасно. Но если бы кто-нибудь сказал ему об ответственности, он бы только молча пожал плечами, как всегда делал, когда говорить не о чем: она взрослый человек и знала, на что идет. В симфонической поэме истории это была ее тема – трагическая тема тихой и неистовой Лерки Клавир…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю