412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Тимофеев » Негатив. Портрет художника в траурной рамке » Текст книги (страница 7)
Негатив. Портрет художника в траурной рамке
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:43

Текст книги "Негатив. Портрет художника в траурной рамке"


Автор книги: Лев Тимофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Еще вчера, когда перед «Свободным словом» в «предбаннике», где перед эфиром собираются все участники, она подошла к нему и сказала, что родом из Северного Прыжа, и что помнит его с детства, и что вообще в Прыже многие его хорошо помнят и гордятся им, он мог бы, хоть немного порасспросив, сразу сообразить, кто она, эта Алена Гросс. Но ничего он не расспрашивал. Слушая вполуха, он решил, что эта хорошенькая маленькая удивительно юная женщина, прямо-таки подросток, как раз и есть одна из тех, «кто им гордится» – и для кого это повод, чтобы вот так вот в поисках приключений подойти к известному человеку, а при удаче и лечь с ним в постель (он, честно говоря, не прочь, но сейчас не до этого). И хотя она говорила еще что-то о знакомстве с каким-то священником, отцом Андреем, он и это пропустил мимо, – не сразу взял в толк, что отец Андрей – это Кукура.

Не слушая ее, отвечая невпопад, он в то же время внимательно, сосредоточенно наблюдал, с кем и как общается ведущий «Свободного слова» Славик Густер. Складывалось впечатление, что против него, Закутарова, готовится какая-то провокация: зачем-то в передачу был приглашен «отвязанный правозащитник», маргинальный публицист Прудон, склонный, как известно, к безобразным публичным скандалам. Этот крупный, массивный, одышливый мужик с темным нездоровым лицом был вечным недругом Закутарова, вечно вступал с ним в словесные стычки. Теперь он стоял перед Густером и что-то оживленно втолковывал, показывая на Закутарова через плечо. Что именно он говорил, слышно не было, но слова «холуй» и «подонок» доносились отчетливо… Закутарова позвали в гримерную, и он с облегчением извинился перед собеседницей.

Пошел эфир. Как и было запланировано, драчка развернулась по поводу президентской политики. Желающих нападать было, как обычно, предостаточно, и ведущий передачи Славик Густер расчетливо пригласил именно Закутарова – представлять президентскую сторону. Приглашение вполне естественное: все знали, что основные направления правительственной стратегии были разработаны при участии, а иногда и под руководством Закутарова, который начал работать с нынешним Президентом задолго до того, как тот был избран.

Все, конечно, знали и то, что Закутаров теперь не кремлевский советник, но именно это делало его суждения еще более объективными и непредвзятыми. И он вроде говорил, как всегда, спокойно, точно и убедительно… Но после него микрофон дали оппозиционному публицисту Прудону, и тот, вместо того чтобы говорить по существу, вдруг заявил, что это безобразие, что Густер вместо людей ответственных и при власти приглашает к полемике холуев, «типа вот этого господина, который, как мы помним, предложил изменить Конституцию и продлить срок правления своего хозяина до бесконечности… И еще… Я лично никогда не могу всерьез слушать его доводы, потому что волей-неволей вспоминаю, что двадцать лет назад он сдал своих товарищей по журналу «Мосты»… Дорогой Славик, ну зачем вы выводите на экран эту сытую циничную физиономию?» И это было сказано в прямом эфире, на всю страну!

Все мы задним умом сильны, и теперь-то Закутаров знал, как надо было поступить: надо было спокойно сказать: «Сейчас объясню, что как и что почему», – подойти к этому Прудону и дать ему по физиономии, тут же в прямом эфире, чтобы вся страна видела. Это была бы хорошая точка, после которой ему, Закутарову, конечно, уже никогда не следовало появляться на телеэкране – пусть бы его таким все и запомнили. Но он никогда не был силен в прямых, очных стычках и здесь растерялся и стал говорить, что подобные приемы полемики «нам, диссидентам» хорошо знакомы со времен провокаций КГБ. И Славик Густер растерялся (или это была запланированная растерянность?) и вместо того, чтобы выгнать Прудона с передачи или хотя бы лишить его слова за грубое нарушение этических норм, что-то промямлил и тут же дал слово кому-то другому, кто заговорил о вещах посторонних, и дальше передача пошла своим обычным чередом. Проехали.

И когда все окончилось, никто не подошел к Закутарову сказать, что это безобразие. И сам Густер не извинился (впрочем, что толку было бы в его кулуарных извинениях – оскорбления-то прозвучали в прямом эфире на всю страну). И только эта милая маленькая женщина подошла и, глядя на него снизу вверх глазами полными слез, вдруг как-то по-матерински погладила его по щеке и сказала, что он, Закутаров, молодец, а Прудон и Густер просто негодяи. И тут уж ему было не до расспросов: и хотя внешне он выглядел спокойным и даже ее успокаивал, говорил, что такие стычки – норма политической борьбы, на самом-то деле в душе у него был полный разброд, и ему в этот момент нужны были две вещи: женщина и алкоголь. Любая женщина и любой алкоголь.

Алкоголь можно было купить, а женщина – вот она, и он пригласил ее, и она согласилась и больше уже не заговаривала о Прыже, полагая, видимо, что он с самого начала взял в толк все, что она говорила, и понимает, кто она, и именно ее, Ленку Большову, повез ночевать на дачу. Он же в тот момент помнил лишь, что она – одна из его почитательниц, одна из случайных бабочек-однодневок, много раз залетавших в его жизнь (или, вернее, к нему в постель), – и это именно то, что сегодня ему было нужно. Они и в машине ни о чем не говорили, кроме как о скандале на «Свободном слове», и по очереди злословили об этой «неприличной тусовке» и вообще о современной политике и о кремлевских нравах. А приехав на дачу, сразу напились…

И понятно, почему в московской журналистской тусовке у нее репутация трезвенницы: она была дочерью своей матери, то есть наследственной алкоголичкой, и, как и мать, начав пить, должно быть, непременно допивалась до потери человеческого облика. Ну, конечно, чтобы хоть какую-то карьеру сделать, она просто вынуждена была вообще не пить и, видимо, хорошо держалась, но вот с Закутаровым расслабилась. Он вдруг с острой нежностью и жалостью вспомнил ее почти детское беспомощное обнаженное тельце и подумал, что, может быть, любит ее, как двадцать лет назад любил ее мать. Сейчас он придет к себе в кабинет и позвонит ей…

13

Но в кабинете его уже ждал и нестерпимо надымил сигарой Абрам Самуилович Рабинович – «самый великий адвокат всех времен и народов», как любя говорили о нем близкие знакомые, или «Рабинович из анекдота», как он сам иногда с суровым видом представлялся тем, кто был ему заведомо не симпатичен и с кем он не торопился говорить всерьез. Он был старше Закутарова, но выглядел удивительно молодо: круглоголовый, коротко стриженный, рыжий, хоть и изрядно поседевший, с рыжими ресницами и каким-то совершенно юным мальчишеским густо веснушчатым лицом, при котором привычка курить толстые сигары выглядела просто-таки вызывающим школьным хулиганством. Впрочем, «хулиганство» было не по-школьному накладным: он курил только кубинские Cohiba Esplendidos по 20 долларов за штуку. В пору охлаждения отношений с Кубой сигары доставлялись какими-то фантастическими окольными путями, чуть ли не горными тропами Колумбии и Никарагуа, и тогда стоили вообще бешеных денег, и понятно, что Рабинович стал одним из самых искренних сторонников возобновления дружбы с Кастро и вошел в руководство Общества российско-кубинской дружбы.

С Рабиновичем Закутаров давным-давно познакомился на Ленинском у Молокана. Абрам, несмотря на то что был существенно моложе покойного Эльве, долгие годы был его самым близким другом. Это была «дружба по наследству»: Эльве в молодости дружил с его отцом, любимцем биофака и хохмачом Мулей Рабиновичем по прозвищу Рыжий и утверждал, что Абрам – его точная копия. Молокан и Муля четыре года войны протрубили вместе в полковой разведке, выжили, вернулись победителями, вместе поступили в университет. А в сорок седьмом («послевоенный набор») Мулю вместе с женой Любой и университетскими друзьями увезли ночью из общежития на Стромынке. Их обвинили в создании террористической организации с целью покушения на жизнь руководителей партии и правительства, а на самом деле за рассказанные Мулей, остальными же со смехом выслушанные анекдоты про Сталина, Молотова, Рузвельта и Черчилля (в анекдотах Сталин и Молотов, впрочем, выглядели самыми умными в этой компании, но следователи МГБ не проводили семантический анализ анекдотов – у них была скромная задача «оформить дело»).

Эльве Молокан, по счастливой случайности, в это время отсутствовал в Москве: академик Заборян снял его с занятий и взял в затянувшуюся на полгода экспедицию в Среднюю Азию, где бушевала обширная эпизоотия сибирской язвы. И хотя имя студента Молокана возникало на допросах, но, видимо, не слишком часто (спасибо, милые!), да и не было его самого под рукой. Конечно, найти его было совершенно несложно, но искать никому не захотелось: видимо, материала было вполне достаточно, чтобы «оформить» приговор тем, кто уже был арестован, расширять же дело никто не хотел (все-таки не тридцать седьмой год). И когда Молокан вернулся, следствие уже и вовсе закончилось, приговоры определились, и дело ушло по инстанциям или в архив. А может, академик Заборян как-то отстоял талантливого ученика. Но, так или иначе, Эльве остался жить, а его друзья погибли: Муля – где-то под Воркутой, Люба – уже в ссылке в Казахстане.

Их годовалый сын во время ареста родителей находился, слава богу, на даче у бабушки с дедушкой, а потом его забрали к себе жившие вдвоем и так никогда и не вышедшие замуж Любины сестры. У них он и вырос. И до сих пор сестры – две опрятные симпатичные старушки – ухаживали за своим Абрамчиком, оставшимся закоренелым холостяком.

«Знаешь, как Эльве с малых лет воспитывал меня? – сказал Рабинович Закутарову, когда на похоронах Молокана, вернее, на поминках, устроенных Кариной и Дашулей на Ленинском (приличия соблюдались, хоть они уже и тогда не разговаривали друг с другом), оба хорошо выпили и как-то сентиментально расслабились. – Он называл меня Мулей и всегда разговаривал со мной как со взрослым. С раннего детства. Понимаешь? Он вдохнул в меня отцову душу… И так же ко мне относились тетки. Мою маму звали Любовь, а их – Вера и Надежда. Они и жили верой, надеждой и любовью. И я среди них».

Абрам окончил юридический (еврея сразу после школы в университет не взяли, и он отслужил три года в армии, где ему опять-таки помог Эльве: по его ходатайству парня взяли в специальную часть, занимавшуюся биологической защитой, и здесь режим службы был не слишком жесток), потом по распределению он три года отработал следователем районной прокуратуры, но как только обязательная отработка закончилась, сразу перешел в адвокатуру и к началу восьмидесятых имел репутацию «беспроигрышного» по уголовным делам.

Ему бы и дальше стричь немалые адвокатские бабки, но Эльве попросил его взять на себя защиту кого-нибудь из участников журнала «Мосты», и Абрам, рискуя если и не оказаться в той же камере, что и подзащитный, то по крайней мере лишиться работы, взял на себя дело Закутарова и провел процесс блестяще.

Его действительно поперли из адвокатуры, и до девяносто второго года он восемь лет проработал на грошовой зарплате юрисконсультом в каком-то строительно-монтажном управлении. Но ничего, он только смеялся: «Людям всегда нужен еврей, которого будут гнобить за чужие грехи. Вспомните Христа…» Теперь Абрам был одним из руководителей Московской коллегии адвокатов, имел свою адвокатскую контору «Рабинович и партнеры» и среди прочего дружески консультировал закутаровское агентство. Понятно, что при первом известии об аресте Дашули он тут же позвонил и сказал, что немедленно вступает в дело…

14

Дашулю арестовали три дня назад в самом центре Москвы, в ресторане «Телеграф» на Тверской. И арест, и обвинение в шантаже и вымогательстве – все выглядело как явная, грубая провокация. В последние пять или шесть лет она была директором небольшого, но быстро привлекшего к себе внимание агентства «Расследования», организованного Бегемотиком Струн-ским (впрочем, на деньги Закутарова). Бегемотик рассчитывал, что такое агентство может быть полезно в предвыборных кампаниях для сбора компромата на политических противников. «У любого из современных российских политиков рыльце в пушку, – говорил он, – надо только покопаться». И, по его понятиям, во главе такого агентства очень даже на месте была Дашуля с ее нравственно безупречной репутацией – и своей собственной, и покойного мужа. Закутаров всерьез к этому начинанию не относился, но и возражать не стал, тем более что наконец-то и Дашуля пристраивалась к делу, где ее обостренное чувство справедливости будет реализовано…

В «Телеграфе» Дашуля обычно обедала и назначала деловые свидания. В этот раз у нее была встреча с клиентом – молодой женщиной, которая должна была здесь в ресторане передать деньги, пятнадцать тысяч долларов, аванс по договору об информационных услугах. Договор предусматривал сбор сведений об одной московской фирме, косвенно вовлеченной в якутский алмазный бизнес, и в этой связи – о вероятной коррупции местных и столичных чиновников.

Но, как выяснилось сразу после Дашулиного ареста, заказчица была совладелицей (по крайней мере формально) той самой фирмы, на которую и собирался материал, фирма же оказалась элементарной эфэсбешной подставой. Заказчица – в прошлом вроде даже какая-то подруга Дашулина – пошла на встречу, предварительно подав в прокуратуру заявление: мол, Жогло ее шантажирует, вымогает пятьдесят тысяч долларов за материалы, компрометирующие фирму, угрожает их опубликовать… Как и следовало ожидать, договор об информационных услугах, ранее подписанный сторонами, куда-то исчез, – похоже, его просто выкрали, что при Дашули-ной беспечности в делопроизводстве вовсе и не трудно. При задержании исчезла и расписка.

Операция в «Телеграфе» была проведена жестко: пригнали человек тридцать омоновцев, выставили оцепление вокруг здания, – ну прямо облава на бандита. Дашуле и ее гостье едва подали первое, и тут же омоновцы в масках ворвались в обеденный зал с воплем: «Всем руки на стол!» – официантов и метрдотеля вообще положили на пол между столиками. Дашулю схватили с двух сторон, она даже ложку не успела положить и, растерявшись, продолжала держать ее в правой руке во все время задержания. Достать телефон и позвонить ей, понятно, не дали…

Закутаров узнал о случившемся только вечером, из семичасового выпуска новостей, который обычно никогда не пропускал, если оказывался у телевизора. В тот день в семь он был еще в офисе и собирался ехать в ателье: с «Мосфильма» привезли десять снимков серии «Сельская баня», которую он два года назад снимал в Прыже, и теперь он расставил их по всему кабинету – для выставки надо было выбрать два, от силы три. Только одна картинка не вызывала сомнения – обнаженная натура (молодая девка, крепкая, красивая, сексуальная, северопрыж-ская Шарон Стоун, фельдшерица сельского медпункта, – кстати, из-под Пустовли, возможно, подруга кого-нибудь из кукуровских боевиков, – впрочем, тогда он о Кукуре еще ничего не знал, фельдшерицу же после съемки отвез за шестьдесят километров к себе в гостинцу и оставил на ночь, и теперь, глядя на снимок, вспоминал с удовольствием: и она хороша была со столичным гостем, и он с нею был силен) сидит с ногами на банной лавке, положив голову на поднятое колено и двумя руками обнимая другое – так что гибкое белое тело, нежный изгиб шеи, переплетенье рук и ног образуют сложный пластический орнамент на фоне почти черной закопченной стены… И тут, случайно скользнув взглядом по экрану телевизора, звук которого был сведен к минимуму, он вдруг увидел Дашулю меж двух мордатых оперативников, потом крупно, во весь экран ее растерянное лицо, ее руки в наручниках, почему-то столовую ложку в правой руке. Схватив пульт, он прибавил звук: диктор говорил о широком размахе коррупции среди журналистов, достигшей общественно опасных масштабов.

Впервые в жизни Закутаров не знал, как помочь Дашуле. Он, конечно, тут же позвонил Крутобокову, но его не соединили: секретарша узнала Закутарова по голосу, поздоровалась и после небольшой паузы (докладывала шефу) сказала, что Константин Ильич, к сожалению, занят и сегодня будет недоступен. Спустя час, уже переговорив с Рабиновичем и услышав, что «перспектива дела скорей пессимистична», Закутаров без особой надежды, но все-таки позвонил Крутобокову еще раз, теперь на мобильный – хоть и допускал, что тот, увидев, какой номер высветился, не ответит. Но Костя ответил. «Ну что ты мне звонишь, – сказал он вместо приветствия, хотя, впрочем, вполне спокойно, почти дружелюбно, как давно уже не разговаривал с Закутаровым: видимо, сейчас был где-то один, может, шел по улице и мог позволить себе быть самим собой, – что ты хочешь, чтобы я сделал? Ты же послал меня на х…, и я уже в пути. Я не в обиде, я, конечно, тебя понимаю… Но пойми же и ты меня: ты ведь не меня персонально послал… Ты послал Президента. И что теперь? Что я должен делать? Звонить в прокуратуру и говорить, что ты – белый и пушистый, а Дашка – вдова Эльве и твоя бывшая жена, и ты ее опекаешь? Да они сами все прекрасно знают. Может, у них как раз облава на белых и пушистых. И срать им на мой личный звонок. А сослаться на Президента я права не имею. Ты его послал – и всё, забудь, он таких вещей не прощает… – Крутобоков замолчал, но не разъединился, и Закутаров слышал его дыхание, словно он действительно быстро шел по улице или поднимался по лестнице домой, на одиннадцатый этаж правительственного дома на Осенней улице (он принципиально никогда не пользовался лифтом – сердце тренировал). Чуть помолчав, он продолжил, правда, уже совсем с другой интонацией, словно за эти десять секунд вдруг сильно устал и заговорил медленно, через силу, с долгими паузами: – Как бы тебе это объяснить, старик… ты же умный… ты прости, что я все это говорю… я сам в последнее время многого не понимаю, и мне тебя не хватает рядом… Я здесь один остался. Понимаешь? Я здесь один… Одно могу сказать: с Дашулей это не моя затея. И конечно же не Самого. А чья – не знаю, хотя, может, и догадываюсь. Тут…» – Он, видимо, все-таки хотел сказать, чья бы это могла быть затея, но сообразил, что в любом случае по телефону об этом говорить не следует, и сухо попрощался…

15

– Ты в десяти минутах разминулся со Струнским, – сказал Рабинович из глубины сигарного облака, когда Закутаров, мимоходом поздоровавшись с секретаршей и попросив ее сварить кофе, вошел в кабинет. – У него пресс-конференция. Говорит, не просто сенсация, а информационный взрыв. Вот и тебе оставил кассету. Хочешь, посмотрим вместе?

– Нет. – Закутаров брезгливо поморщился. – Да и вообще, шел бы он…

– В этот раз он, кажется, не гонит, – сказал Рабинович. – Говорит, его даже не похищали: три амбала взяли под руки на улице, посадили в машину и предложили погостить в штаб-квартире движения «Исконная Русь»… ну, ты знаешь: национальная идея, всеобщее нравственное очищение и все такое прочее. Вежливо предложили. Готовы были отпустить, если откажется. Но он согласился. Накинули мешок на голову, мобильник отобрали. А так, говорит, – никакого насилия: даже кормили прилично и на чистом белье спать укладывали. Где-то на даче под Москвой, недалеко. Может, даже рядом с тобой в Раздорах.

Закутаров слушал, сидя за столом и сжав голову руками.

– Все, не могу больше, прости, – сказал он. – Я, видимо, переел этого говна. Тошнит. Знаешь, сколько лет Бегемотику? Он старше меня на год или на два. Ну, скажи, Абрамчик, какие казаки-разбойники в этом возрасте? Человеку когда-нибудь должно стать стыдно? Его время в политике давно прошло, а он все цепляется… Сенсации, пресс-конференции, с любым дерьмом влезть в телевизор… И все врет, врет и врет… Ты мне скажи, зачем он втравил Дашку в это долбаное «Расследование»? Ведь это он наверняка полез в эту алмазную трясину… Говорил, что у него «крыша» и в прокуратуре, и в ФСБ. Но ведь соврал же! Ясно же, что гэбуха Дашулю подставила, а прокуратура дала санкцию…

– Да-а-а, – вздохнул Рабинович, – складывается впечатление, что они круто взялись за тебя: сгоревшее ателье, Дашулин арест, вчерашнее «Свободное слово»… Уже не слабо, – а что дальше? Я только что разговаривал с Кариной: она всерьез беспокоится за своих импрессионистов или кто там у нее… Ты хоть знаешь, кто конкретно на тебя наезжает?

– Нет, – сказал Закутаров. Он сидел за рабочим столом и положил перед собой визитную карточку Алены Гросс. Но звонить не стал. Секретарша принесла кофе ему и чай – Рабиновичу. – Нет, Абрамчик, ничего не знаю. Гэбуха. Президент. Вот эти вот национал-патриоты, какая-нибудь «Исконная Русь». Да кто угодно. Мужья, чьих жен я трахал у себя в мастерской и на даче. («Или хотя бы вот ты, мой лучший друг, – подумал он, глядя в глаза Рабиновичу. – Ты давно влюблен в Карину и хочешь, чтобы она вышла за тебя, но она время от времени спит со мной, и пока она со мной спит, ей совестно выходить за тебя, хотя в принципе она, пожалуй, и не прочь. А ты теперь влиятельный человек, и у тебя друзья и в органах, и в президентской администрации…») Господи, да кто угодно, – повторил он, чуть помолчав. – Каждый по отдельности или все вместе. Не хочу думать, чтобы не впасть в паранойю. Откуда и что я могу знать? Да и какое это имеет значение? Какой вариант лучше? Важно, что я один, а их (он чуть не сказал «вас») сколько угодно и со всех сторон… Все, Абрам, я свою партию отыграл, пора уходить – вот что все это значит. Пора выпрыгивать из биографии. Я устал.

– Может быть, просто надо на время уехать в Лондон, – пробормотал Рабинович. – Теперь модно: чуть что, уезжать в Лондон… У тебя же там очаровательная зеленоглазая Джессика, милые детки…

– Не притворяйся, Абрамчик… Я не уезжаю, я ухожу… Знаешь, почему они у меня выигрывают? Потому что я утратил чувство гармонии. Перестал ловить мышей, перестал быть человеком, личностью, художником и превратился в функцию. И провалился. Понимаешь, в мою симфонию вклинился какой-то дикий скрежет… Вот посмотри заголовки (он взял со стола свежую лондонскую «Times»): чеченская паранойя, разгром независимых СМИ в России, произвол в деле нефтяной компании «Сукос», массовое бегство капитала… а вот финал: Президент России ищет возможность продлить свое правление… Пока, правда, с вопросом. Но это для них – вопрос. А здесь для некоторых вопрос уже решен. И ведь это даже не он сам лезет. Это его толкают… Прежнего Президента его окружение мяло, как ватную куклу. Придавали форму, как ватной кукле, сажали в нужную позу. А этого – дрочат, как член. Он и похож на член – маленький, жилистый. Надрочат, он и возникает то по одному вопросу, то по другому… И я теперь при нем – функция. Но это не моя роль, я не умею, и они все дружно меня закрывают – и правильно делают. Всё, функция свое отработала, изжила себя… Кстати, и Джессика, очаровательная Джессика, Джессика Прокст, дочь великого газетного короля Прокста, вышла замуж, чтобы приобщиться к функции президентского советника. Хрен-то я бы ее получил, если был бы простым фотографом, хоть бы и гением фотографии. Потрахаться, может, и потрахалась бы, но официальный брак, дети – извините…

Рабинович хотел, видимо, возразить, но Закутаров жестом остановил его:

– Не надо. И она, и я, мы все это прекрасно знаем. Идеальный брак – функциональный брак: ее функция – дочь миллионера, моя – presidential adviser. Даже former presidential adviser – тоже звучит круто (не знаю, как сказать по-английски, – кажется, hard). На этом мы с ней и сошлись молча.

Рабинович вдруг засмеялся, – закоренелый сигарный курильщик смеялся неожиданно молодо, звонко, чисто.

– Что же ты, дорогой мой, мне мозги пудришь? – сказал он, яростно растирая в пепельнице остатки недокуренной сигары. Обычно он бережно паковал окурок в специальный бумажный мешочек и уносил с собой: потом окурок измельчался, и табаком можно было набить трубку. Но сейчас ему, видимо, было не до табачных забот: Закутаров его достал. – Эти байки ты кому-нибудь другому сливай. А я-то помню, как двадцать лет назад в Лефортове, в комнате свиданий, ты мне – ну, прямо слово в слово – пел о том, что ты устал выполнять безнадежную функцию – тогда это была функция диссидента. И что власти правы, закрывая эту функцию арестом… И Эльве, и я – мы-то два наивных дурака делали из тебя народного героя. Харизму тебе лепили. Да и все вокруг в тебя верили. Твоя бедная тетя Эльза Клавир даже повесилась, думая, что спасает твое великое дело… Если бы ты тогда получил срок и пошел в лагерь, то теперь – герои и страдалец за дело народное! – ты, великий Закутаров, именно ты, а не этот гэбешный живчик, был бы Президентом России – Президентом с большой буквы… Но в суде ты встал и заявил, что признаешь вину, что ты сам и твои товарищи (и за них расписался!) – все вы клеветали на советский государственный и общественный строй… Ты объяснил мне потом, что ты свободный художник, а не общественная функция. И тогда я тебя понял и простил. Пожалуйста: художник так художник… Но теперь… Извини за высокий слог, у тебя в руках была судьба России. Просто-таки упала тебе в руки. Никто из нас и близко не мог так влиять на судьбу страны, как ты. И теперь ты говоришь, что устал от этой функции и без борьбы от нее отказываешься? А что же мы? Прийти к тебе толпой: «Не уходи, батюшка, Олег Евсеевич, не бросай нас в трудное время»?

Закутаров слушал спокойно. Он изучал номера телефонов Алены Гросс и думал, какой набрать, и вдруг снова вспомнил ее юное «ботти-челлево» тело и понял, что хочет ее, прямо физически ощущает желание. Еще входя в офис, он попросил секретаршу не соединять его ни с кем. Но теперь решил, что мобильный все-таки включит.

– Ладно, Абрамчик, прости мне мои истерики, – сказал он, набирая пин-код. – Ты, наверное, прав, хотя каких-то очень важных вещей не понимаешь. Но это моя вина. Я и себе объяснить не все умею… А что-то, должно быть, и в принципе необъяснимо… Скажи мне лучше, что будем делать с Дашулей?

Рабинович помолчал немного: чтобы расстаться с пафосной интонацией, нужно было время. Впрочем, он был профессионал по монологам и сильно в них не вкладывался, а потому и успокоился быстро.

– Да что же Дашуля, – сказал он, вздохнув. – Свидания не дали, сказали, что подследственная больна. Может, и впрямь больна, а может, косить начала, имея в виду отсидеться в психушке. Что ж, история болезни имеется… Так или иначе, а мы пока не знаем, насколько серьезны аргументы следствия. Мои люди пытались выйти на даму, которая ее подставила. Если это действительно гэбешная подстава, видимо, придется-таки убегать в психушку: тут ничего не выиграешь… Но о даме хотелось бы знать побольше…

В этот момент мобильный в руках у Закутарова зазвонил, и он сразу узнал голос Алены.

– Закутаров, – сказала она, – не бросай меня, пожалуйста.

– Да, – сказал Закутаров.

– Закутаров, я тебя люблю, – сказала Алена. Кажется, она плакала. Должно быть, была все еще пьяна. Или уже снова пьяна.

– Да, – сказал Закутаров.

– Закутаров, я женщина, – сказала Алена.

– Да, – сказал Закутаров.

– Я без тебя жить не могу.

– Да, – сказал Закутаров.

– Я тебя хочу, – словно в отчаянии теряя голос, прошептала Алена.

– Да, – сказал Закутаров.

Последовала долгая пауза. И Закутаров молчал.

– Закутаров, это я посадила твою Дашулю, – сказала наконец Алена.

– Да, – машинально сказал Закутаров.

Алена молчала, и он еще немного помолчал и нажал красную кнопку.

Рабинович полез в карман за новой сигарой.

– А как фамилия той дамы, что заложила Дашку? – спросил Закутаров.

– Большова, – сказал Рабинович, – Елена Андреевна Большова, девятьсот восьмидесятого года рождения. Молодая, сука.

Говоря это, он достал из левого бокового кармана аккуратный футлярчик крокодиловой кожи, из него – сигару; из правого кармана достал блеснувшие перламутровой отделкой ножнички для обрезания сигарных кончиков. И большие спички – вроде тех, что предназначены для разжигания костров в дождливую погоду.

– Молодая сука, – следя за его движениями, медленно повторил Закутаров. Нет, все-таки вряд ли это Шуркина дочь. Большовых в тех местах – чуть не каждая вторая семья. Да и Шуркина Ленка, помнится, не на мать была похожа, а на неведомого отца… Закутаров быстро набрал мобильный номер Крутобокова.

Телефон сразу соединился, но Крутобокое, конечно зная по номеру, кто звонит, молчал, даже «алло» не произнес.

– Костя, давай поговорим, – наконец тихо сказал Закутаров (Крутобоков молчал). – Я обязательно приеду сегодня к вам поздравить Леру, и мы увидимся… Я, может быть, еще вернусь в администрацию. Как ты считаешь?

– Я устал, старик, – сказал Крутобоков. – Понимаешь? От всех вас устал.

И телефон отключился.

– Ты, Закутаров, никуда не езди, – спокойно и уверенно сказал Рабинович; он обрезал кончик сигары, но раскуривать ее не стал, спрятал обратно в кожаный портсигар и поднялся. – Тебе надо отдохнуть и выспаться. Я знаю все, что ты хочешь сказать Крутобокову, и скажу за тебя. И лучше тебя… Ляг вон на диван и усни.

Часть 3

«Гнездо Клавиров»

1

В свои пятьдесят Закутаров никогда не подсчитывал, сколько женщин было в его жизни. Да и фотографу ли, работающему с обнаженной натурой, вести такие подсчеты! Может, пол сотни, может, больше. Даже наверняка больше. Впрочем, он, конечно, далеко не с каждой моделью спал. Тут скорее обратная последовательность: женщины, с которыми он спал, часто становились его моделями, позировали обнаженными. Большинство из них – мимолетные подружки со стороны. В молодые годы, в студенчестве и позже, во времена бесприютного московского диссидентства, это были ровесницы, не успевшие выйти замуж, или замужние, или уже разведенные, – но все одинаково несчастные, одинокие, голодные (так он их воспринимал). Теперь – телки из политической или бизнес-тусовки, такие же одинокие и несчастные, со встревоженными мордочками, или любопытные начинающие журналисточки (были среди них и совсем неглупые девочки), или симпатичные мордашки-актрисули, пробивающие дорогу на большую сцену, на кино– и телеэкран, или, наконец, жены самых известных мужей и любовницы самых известных любовников, заскучавшие и временно отбившиеся от рук, – пересеклись где-нибудь на тусовке, бросились в машину, переспали у него в мастерской, или на даче, или в номере загородной гостиницы, и впредь разве что с многозначительной интонацией скажешь «здрасьте» при встрече, а через полгода вообще с трудом вспомнишь, кто это прошел мимо и радушно поздоровался, и ты небрежно кивнул в ответ… Только если Закутаров работал с женщиной как с моделью и снимок получился удачный, он хорошо запоминал ее – формы, пластику, и как удачно ее посадил, и как долго возился с постановкой света.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю