Текст книги "Негатив. Портрет художника в траурной рамке"
Автор книги: Лев Тимофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Он не мог понять, откуда явилось вроде бы совершенно не связанное с содержанием сна знание, что Шурки не стало и что, может быть, умерла она именно сегодня ночью (превратилась в майского жука?). Утром он позвонил Карине. «У меня тяжелое предчувствие: в Прыже с Шуркой Большовой что-то неблагополучно», – и рассказал сон. С Кариной он привык делиться всеми своими бедами, и она всегда откликалась и всегда оказывалась рядом и находила, чем помочь. Но теперь она молчала, потому что помочь было нечем. Не ехать же ей в Северный Прыж хоронить его бывшую подругу…
Ему самому следовало поехать. Если же, дай бог, ощущения его обманывали и она жива, он мог бы ей помочь… Ленка, наверное, уже большая девочка… Но поехать он, конечно, не смог. Не имел права отлучиться из Москвы: слишком серьезная, государственной важности игра как раз в эти дни разворачивалась вокруг, и он был ее организатором и главным участником…
Тревожный сон он все-таки записал на каком-то клочке бумаги, но, понимая, что записанное уже никогда не забудется, тут же перестал думать и о сне, и о любимой женщине, давно оставшейся где-то в прошлом, в серых деревянных декорациях северопрыжской бытовой драмы, и о самом случайном листке с записью сна.
6
В те дни весь «политический класс» России впервые заговорил о Закутарове как о выдающемся политтехнологе.
В газетах появился (а тут же и частные телеканалы подхватили) сенсационный документ под названием «Сценарий № 1»: будто бы полученный по конфиденциальным каналам план назначенного на ближайшие дни государственного переворота и смещения тогдашнего престарелого Президента России.
Согласно «Сценарию № 1», переворот замышляли несколько высоких должностных лиц, которых общественное мнение давно относило к скрытым противникам либеральной политики Президента, – министр обороны, министр внутренних дел, один из вице-премьеров, мэр столицы. Документ был составлен мастерски, со знанием соотношения сил в кремлевских структурах, с учетом политических амбиций каждого, кто в нем упоминался. И, наконец, с детальными подробностями перемещения заговорщиков во времени и пространстве, с точным указанием времени и места их последних встреч, даже с цитатами из расшифровок телефонных переговоров.
Все это читалось как совершенно достоверная оперативная информация, намеренно «слитая» в СМИ какой-нибудь из спецслужб, и точно соответствовало общественным ожиданиям: опасность переворота тогда просто-таки витала в воздухе и, по общему мнению, исходила как раз от тех деятелей, что были указаны в «Сценарии».
Разразился скандал. И правые, и левые в Госдуме бурлили и требовали разъяснений. Все, кто упоминался в «Сценарии», выступили с испуганными опровержениями. Но опровержения воспринимались так, словно заговорщиков поймали за руку и они теперь неуклюже отпираются.
Президент отдал публичное распоряжение (пресс-секретарь обнародовал) провести расследование и «найти автора безответственной фальшивки». Но тут же в кругах, близких Кремлю, стало известно, что было и другое распоряжение: расследовать, в какой степени информация о заговоре соответствует действительности. «Нет дыма без огня», – будто бы сказал Президент. Когда эти слова дошли до Закутарова, он (жест, доставшийся в наследство от Эльве) беззвучно захлопал в ладоши: «Сработало!»
Он, Закутаров, придумал эту игру. Он и «Сценарий» написал, и в СМИ его отдал. И теперь, упреждая момент, когда на него как на автора укажут пальцем, собрал пресс-конференцию и сделал покаянное заявление: мол, документ – это всего лишь элемент учебной программы ролевых игр для сотрудников его Агентства продуктивной политики (АПРОПО было организовано им за год до того на остатки денег от Евсеевой кровати и тут же поддержано щедрыми западными грантами). «Сценарий», мол, был похищен кем-то буквально с рабочего стола. Он искренне сожалеет и просит прощения у всех, кому невольно доставил неприятности.
«Гаденыш!» – с экрана телевизора возопил на всю страну взбешенный министр обороны. На независимом телеканале крупным планом во весь экран показали его трясущиеся губы. Словом «гаденыш» генерал всегда обозначал своих политических противников… Прошел слух о возбуждении уголовного дела «по факту клеветы», но как-то все замялось. Все-таки оппозиционность некоторых персонажей «Сценария» была всем давно очевидна. Но если раньше в ближнем президентском окружении на нее или не обращали внимания («важно только, как люди работают»), или говорили о ней со снисходительным высокомерием – как о трусливой фиге в кармане, то теперь было наглядно предъявлено и чуть ли не по часам прописано, каким образом эта внутрикремлевская оппозиция может стать реальной угрозой Президенту и всему курсу либеральных реформ, – и отворачиваться или беспечно посмеиваться стало невозможно.
«Объективацией политических тенденций» назвал Закутаров придуманную им игру, и термин вошел теперь во все учебники политтехнологии. Впрочем, иногда люди называют этот прием попросту, по старинке – провокацией… Так или иначе, а упомянутые в закутаровском «Сценарии» вице-премьер и министр внутренних дел, а за ними и взбешенный министр обороны (теперь слово «гаденыши» генерал употреблял уже чуть ли не в каждом предложении и всегда во множественном числе) были отправлены в отставку – не сразу, конечно, но довольно скоро.
«Поздравляю, – с некоторой даже завистью сказал Бегемотик. – Еще пару таких акций, и ты будешь указывать, кому стать Президентом России…» Закутаров молча кивнул: вот-вот, наконец-то приближаемся к истине. А то все революция, революция… Сказано же: «Вначале было слово». Логос. Идея, выраженная в слове. Эскиз, набросок. Красивое решение. Рамка, в пределах которой художник, творец упорядочивает бесконечный хаос жизни и создает гармонию порядка. Именно в этом смысле «красота спасет мир», – и больше ни в каком… Он ведь затеял свою игру вовсе не из каких-то четких рациональных соображений. Он ничего не рассчитывал. Он почувствовал красоту такого хода – и сделал его. И угадал! Чистая эстетика, и ничего больше…
«Закутаров, я наконец-то дозвонилась в Прыж и всё выяснила». – Карина позвонила Закутарову во втором часу ночи. Она теперь была светская дама, дружила с дочерью дедушки-президента и только что вернулась с какой-то светской тусовки. Прошло, должно быть, месяца два после опубликования «Сценария». Он уже и забыл, что просил ее навести справки о Шурке. А может, и не просил, и она по своей воле взялась за это дело, что, впрочем, было на нее очень похоже: она никогда ничего не оставляла незавершенным – ни в делах, ни в постели… Когда раздался ее звонок, он не спал. В последнее время он снова начал снимать, подумывал об организации своей первой выставки и теперь ночи напролет работал со старыми контрольками, в том числе и с северопрыжскими. Она знала, что он сидит ночами в Евсеевой комнате, потому и позвонила так поздно. «Твоя девушка действительно погибла, – сказала Карина (все любовницы Закутарова были для нее «девушками»). – Но не тогда, когда тебе сон приснился, а совсем недавно, на прошлой неделе… Но это не имеет значения: как мне сказали, она давно уже спилась и была невменяема… А ребенка еще четыре года назад взял на воспитание местный священник».
«Жаль», – сказал Закутаров.
«Что жаль?»
«Всё – жаль. И всех. Шурку жаль, девочку… тебя, меня. Всех нас… Всего, что не состоялось, жаль».
7
Нет, никогда и никого он не жалел. Когда приходилось хоронить кого-нибудь из близких – мать, друзей, его «вторую маму» (которая, дожив до пятидесяти пяти, расчетливо отказалась от одинокой старости и в ванне с теплой водой вскрыла себе вены, – в той самой ванне, в которой подросток Закутаров когда-то, стоя под душем, впервые получил ослепительный опыт орального секса), – когда ему приходилось на кладбище прощаться с человеком, которого он любил (или по крайней мере думал, что любит), он не испытывал жалости к покойному, – только возникала в душе какая-то досада, даже некоторое раздражение: утрата нарушала цельность и гармонию привычной картины жизни. Человек не вообще «уходил из жизни», но вполне конкретно: из его, Закутарова, жизни уходил и оставлял раздражающую пустоту, прореху.
Пустота, конечно, довольно быстро затягивалась, цельность жизни восстанавливалась. Образ покойного оставался в памяти, но постепенно менялся, – иногда тускнел, почти стирался, иногда, напротив, становился даже богаче, ярче, чем прежде. И отношение к нему менялось. Теперь, в свои пятьдесят, Закутаров, например, и о покойном Евсее думал с любовью: все-таки старик был по-своему привязан к сыну. А над могилой матери, погибшей в автокатастрофе много лет назад и похороненной рядом с Евсеем, на него накатывала такая нежность и такое горе, что он готов был разрыдаться – чего, конечно, никогда не случалось с ним ни в детстве, ни в юности. Слезы подступали не от жалости к покойной. Просто он любил ее, как никогда прежде.
В последнее время он сердцем воспринял то, о чем всегда знал умом и о чем точными, но холодными словами много раз писал в своих статьях по истории: всё былое, – а теперь понял, что и былая любовь, – глубоко остается в душе человека, и не только его обогащает, но и само (любовь – сама) обогащается, приобретает новые, дополнительные, ранее неведомые значения. Прошлое и будущее, все людские судьбы, все поступки сложно соотносятся между собой, – и на каждой странице твоей жизни, при каждом слове полно сносок и гиперссылок… И лучше всего живое с минувшим, живых с ушедшими связывает не холодная память, но любовь… Не лиши меня любви, Господи…
Прямо-таки молитва получилась, подумал Закутаров. Впрочем, что есть молитва? Язык любви для обращения к вечности… Он по-прежнему сидел в своем кабинете в глубоком староанглийском кресле. Время от времени он то задремывал, – не переставая, впрочем, жить экранной жизнью молодого лондонского фотографа, – то просыпался и, не открывая глаз, отхлебывал из стакана и прислушивался, чтобы убедиться, что ни минуты сна, ни отвлеченные мысли не увели его из ритма экранного действия. Нет, он всегда безошибочно знал, где находится: вот сейчас он подходит к той парковой лужайке, где вечером видел труп, но там пусто – травка, утреннее солнце, шум листвы под ветром…
Десять лет назад (или уже одиннадцать? двенадцать?) известие о гибели Шурки Большовой ничего не изменило в его представлении о ней. Какой она в последние годы присутствовала в его памяти, такой и осталась. Осталась ее добрая, несколько растерянная улыбка и совсем детские ямочки на щеках. Осталась в памяти (и даже в ощущениях) ее привычка тихо подходить сзади, когда он работает за столом, и обнимать, и прижиматься грудью, и шептать на ухо, что никто и никогда не любил и не будет любить его так, как она (а ведь еще и теперь при этих воспоминаниях у него возникает какой-то намек на эрекцию). И когда ехала с ним на мотоцикле (мотоцикл еще до его отъезда совсем сломался и так небось и сгнил где-нибудь в сарае), она никогда не садилась в коляску, но всегда на высокое седло позади него и не держалась за поручень, но клала руки ему на плечи и время от времени, наклонившись вперед, прижималась лицом к его спине, – и ему это было приятно…
Остались ее пронзительные рассказы о юности, о том, как девочкой, окончив восемь классов, она уехала не то в Вологду, не то в Кострому учиться в швейном техникуме, и на вторую неделю ее затащили к себе ребята из училища механизаторов (их общежитие было в том же здании этажом ниже) и изнасиловали втроем: это называлось «посвящение в студенты». Она приползла на свой этаж, хотела заявить, но подруги по общежитию отсоветовали: «Мы все прошли через это. Подожди, тебе еще Кузмич предстоит…» Кузмич – была фамилия пожилого директора техникума, но речь шла не о нем, а о его тридцатилетием сыне, преподававшем тут же что-то вроде «товароведения швейной продукции» и не пропускавшем (под угрозой отчисления) ни одной сколько-нибудь хорошенькой студентки…
Но до директорского сына дело не дошло: после первых же танцев, на которые она пошла в местный дом культуры, какие-то пятнадцатилетние недомерки по наущению старших избили ее за то, что под юбкой у нее оказались трусики, – этот предмет туалета здесь был под запретом. Наутро она не пошла в техникум и весь день пролежала в общежитии, глядя в стену, крашенную желтой клеевой краской. Рядом с подушкой краска на стене была сильно вытерта прикосновениями лба, затылка, рук Шуркиной предшественницы, прожившей на этой койке свои три года. Темное, слегка засаленное пятно перед глазами ей особенно запомнилось: она боялась, что во сне коснется его лбом и тогда ее обязательно стошнит…
А еще через день она забрала документы и уехала к тетке в Воркуту, где сначала работала на шахте – уборщицей в конторе, – потом стала жить с фотографом, снимавшим шахтеров на Доску почета, и даже расписалась с ним. Фотограф и устроил ее лаборанткой в фотоателье и даже снимать научил. Так что, когда они разошлись («Не знаю, почему-то он мне вдруг опротивел, и я не смогла с ним жить»), она вернулась домой с профессией. Она была человеком безусловно одаренным, и Закутаров, замышляя свою «Русскую пиету», думал даже, что она станет его помощницей…
Что стало с Шуркой в последние годы жизни, он подробно узнал только недавно, когда съездил в Северный Прыж, заскочил в Кривичи и зашел к ее одинокой соседке Нюре Прысе-вой – крупной и доброй бабе, мало изменившейся с тех давних времен. Всплескивая руками и охая – «Что ж ты так постарел-то, мой Олежек?» (Шурка всегда называла его «мой Олежек», и все село стало в глаза и за глаза звать его «мой Олежек»), – Нюра поставила ему табурет посреди избы, сама села напротив на высокую аккуратно застеленную кровать с пирамидой из четырех или пяти подушек и, словно должна была отчитаться, стала подробно рассказывать, как Шурка пила в последние годы, как валялась пьяная по селу, как ложилась под всех проезжих шоферов – ради стакана водки, как приходила с топором – ее, добрую Нюрку, зарубить, если водки не даст, и как потом, чуть протрезвев, плакала, просила прощения. «Я каждый день молюсь за нее, – сказала Нюра, – каждый раз в церкви в поминание записываю. И вот недавно она мне приснилась: идет навстречу радостная, смеется, так вот руки раскинула: «Нюра, говорит, меня отпустили!» Ну, думаю, дошли мои молитвы». «А как она была одета, когда приснилась?» – зачем-то спросил Закутаров: он вспомнил свой давний сон, где Шурка, Александра была одета по-европейски модно. «Нарядно одета», – сказала Нюрка.
Теперь по-европейски модно была одета Шуркина дочь, Алена Гросс, самый молодой журналист «кремлевского пула», воспитанница священника Андрея Кукуры, идеолога фашиствующих. Гэбешница, стукачка… Любимая женщина великого Закутарова… Впрочем, хорошо бы она все-таки не была Шуркиной дочерью.
Он открыл глаза. На травяном корте два клоуна (или их надо называть «мимы»?) – юноша и девушка делали вид, что играют в теннис. Без мяча и без ракеток. Подача, ловкий прием, сильный удар… И толпа их друзей-клоунов за высокой сеткой ограждения заинтересованно следила за партией (поворот головы влево – поворот вправо, влево – вправо), и наш герой тоже стал следить за полетом несуществующего мяча и отчетливо услышал короткий и звонкий звук ударов ракеткой, и когда мяч улетел далеко за сетку ограждения, под внимательными взглядами зрителей побежал туда, поднял и бросил мяч назад, вернул в игру. Несуществующий мяч. В видимость игры…
8
Пять лет назад в Андреевском зале Большого Кремлевского дворца во время инаугурации, стоя в первом ряду за малиновым бархатным канатом, отделявшим приглашенных гостей от бесконечной, уходящей в анфиладу дворцовых залов красной ковровой дорожки, по которой вот-вот пройдет недавно избранный Президент, Закутаров отчетливо почувствовал отвратительный запах казармы, щей, кирзовых сапог или той мази, которой в армии смазывают сапоги и ботинки. Он стал озираться, пытаясь понять, от кого из генералов или министров может исходить казарменный дух, и только потом вспомнил, что накануне церемонии сюда во дворец привозили дислоцированный где-то в Подмосковье полк: солдат поставили тесной толпой по обе стороны ковровой дорожки – точно так, как должны будут встать придворные гости, – пересчитали и таким простодушным, чисто русским способом выяснили, сколько народу следует в конце концов допустить на церемонию… Теперь здесь был другой контингент, но солдатский дух все ощущался, – и Закутаров подумал, что в день инаугурации это символично: идеалом российской государственности всегда была и еще надолго останется казарма. Вопрос лишь в том, кто командир…
Нынешнего командира создал он, Закутаров. За год до выборов он собственноручно (впрочем, по поручению кремлевской администрации) набросал социально-психологический портрет политика, который, поставь такого у власти, смог бы наконец ввести страну в жесткие рамки государственного порядка. Работа увлекала. Воображение живо рисовало Закутарову и образ мыслей, и характер действий, и внешний облик будущего правителя России: невысокого роста, поджарый, энергичный в движениях. В сознании автора персонаж был уже настолько живым, что начинал иногда совершать совершенно неожиданные поступки. В какой-то момент, например, к удивлению автора («Какую шутку со мной Татьяна удрала»), этот (пока еще только литературный) герой решил, что в новогоднюю ночь он полетит на истребителе в Чечню – поздравить тамошние войска, – и Закутаров, потирая руки и похохатывая (так, вероятно, был доволен Пушкин, отправляя Татьяну замуж), внес полет на истребителе в программу будущей избирательной кампании.
Когда портрет был уже совсем готов, под этот виртуальный образ (внимательно изученный и одобренный в администрации) им же, Закутаро-вым, и был предложен вот этот спокойный симпатичный полковник КГБ с высшим юридическим образованием, свободно говорящий по-немецки, каратист с черным поясом, теперешний всеобщий любимец с рейтингом в 70 процентов. В этом творческом проекте («Ты, дружище, творил вдохновенно, как гений, как Леонардо», – говорил восторженный Костя Крутобоков, бывший уже тогда зам. главы администрации) Закутарову ассистировала Карина: она к тому времени имела широкий круг знакомств среди кремлевских жен и обладала ценнейшей «кадровой информацией». Она и обратила внимание Закутарова на мелькавшую время от времени в кремлевских коридорах неброскую физиономию: «Вдобавок ко всем его качествам (и это очень важно!) он еще, безусловно, станет секс-символом российской бюрократии, и все жены всех глав администраций всех уровней будут видеть его в эротических снах…» (Позже владелица художественной галереи Карина Молокан была назначена на должность советника Президента по культуре, но молва приписывала ей более широкое влияние в Кремле, за что она получила заглазное прозвище «Суслов в юбке»…)
Нет, результаты выборов не обрадовали Закутарова, но испугали: с такими процентами не Президента избирают, а царя-самодержца – хоть дочь принцессой-наследницей назначай… Но онто, Закутаров, вовсе не планировал окончательную и навсегда победу своего претендента. Он ведь не ради него старался, но (высокий стиль здесь уместен) ради будущего России (теперь он уже не ерничал, не говорил: «Спасение Расеи»). Расчет был, конечно, на выигрыш, но он надеялся, что будет и альтернативная фигура: 10–15 % голосов на тех выборах мог взять кто угодно из видных политиков-демократов, просто бросая вызов явным авторитарным тенденциям, которые были прописаны в программе закутаровского претендента. (Закутаров знал, что делает: авторитарные нотки – верный способ привлечь симпатии российского избирателя.) Альтернативный кандидат, конечно, не мог выиграть, но он был совершенно необходим стратегически: если вновь избранный Президент свернет с пути, намеченного Закутаровым, и станет угрозой демократии, то альтернативный кандидат, столь смело заявивший о себе, сможет через четыре года (или хотя бы через восемь лет) конкурировать уже всерьез – и он, великий Закутаров, поможет ему стать следующим Президентом России.
Но когда за месяц до выборов выяснилось, что никакой альтернативы не будет (ну, просто нет такого политика в России; несколько политических клоунов не в счет), стало страшно: ставка в игре оказалась слишком высока. Выиграв со своим кандидатом президентские выборы, не проиграл ли он демократическую Россию?
Такие вот сомнения тревожили его последние годы… Сомнения, которые он испытывал перед отъездом из Прыжа (целую ночь он тогда промучился: ехать – не ехать), свои художественные идеи той поры он теперь вспоминал редко и всегда с блуждающей улыбкой – как наивное мечтание. Словно всплывал в сознании романтический вальсок из «Времен года» Чайковского (хотя ничего подобного он в Прыже, конечно, не слушал – в лучшем случае пьяный аккордеонист из культпросветучилища играл «Подмосковные вечера» и еще почему-то фронтовую «Землянку»: «Вьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…») и ощущался мягкий, уютный печной запах, который особенно сладок, когда входишь домой с мороза, а в избе и пол чисто вымыт, и печь истоплена, и ужин ждет тебя на столе, накрытый белым полотенцем; ну и, конечно же, сразу же вспоминались сладостные ночные ласки Шурки Большовой, тонувшей в мягких перинах, покрытых широкими белоснежными простынями (однажды по какому-то поводу он в шутку сказал, что плохо спит на грубом белье, но она приняла всерьез, специально ездила куда-то, из какой-то своей заначки купила тонкого полотна, сшила несколько огромных простыней, – нелепые полотнища, нелепо свисавшие с постели, – и ему ничего не оставалось, как только нежно поблагодарить ее, и она сияла, была счастлива, что угодила)… Он перебирал в памяти подробности той своей жизни, словно вспоминал счастливый сон: вспомнить-то, конечно, можно, но снова ощутить себя счастливым уже никак не получается. Навсегда проснулся.
Нет, не за карьерой он уехал из Прыжа. Вообще плевать он хотел на карьеру: в эту унизительную натужную игру он никогда не играл. Да и нужды не было: в политике все у него выходило само собой. Так же как и с женщинами – всегда все получалось само собой, без специальных усилий. Или не получалось, и тогда он легко переключался на что-то другое. На другую женщину. Или вообще с женщин на фотографию, или с фотографии на политику, и наоборот…
Дашуля вообще считала, что он стал государственным лицом только потому, что в свое время не заладилась их брачная жизнь – и он переключился. «Мне в ту пору хотя бы один оргазм в месяц или даже реже, – говорила она, – и я бы тебя никуда не отпустила. Жили бы мы с тобой до сих пор в Черноморске, нарожали бы детей, был бы ты счастливым мужем, примерным семьянином, хорошим учителем истории и любителем-фотографом… Ходили бы к морю, читали стихи… Но увы, в постели у нас не получилось, возникли комплексы, и пожалуйста: я – в психушку, ты – самоутверждаться в политике… Ты ведь, миленький, и из Прыжа не хотел уезжать только потому, что твоя Шурка, видимо, была тебе идеальная пара. Никакая политика не нужна была…»
«Да, да, в этом есть какая-то истина, – смеясь, соглашался Закутаров, – но только в самом-самом грубом приближении. Хотя постой, как же тогда твой Эльве? Тоже комплексы?»
«Эльве не трогай. – О покойном муже Дашка всегда говорила серьезно. – Эльве был святой и гений. Это ты играешь в цветные кубики: генерала – туда, министра – сюда, а Эльве мыслил в масштабах всего человечества. Он слышал шум истории, как мы слышим шум сосен или шум моря».
Нет, не была Шурка Большова идеальной парой Закутарову. Потому что идеальной пары вообще не бывает. Или нужно спрашивать: идеальная пара – для чего, в каких условиях? Шурка и была замечательной, может, действительно идеальной женой для умного, талантливого (пожалуйста, даже гениального) районного фотографа: его публикуют в «Советском фото» (или даже в венгерском или чешском журнале одну-две работы), он продолжает жить в деревне Кривичи Северопрыжского района – этакая местная достопримечательность… Но вообразить ее – молчаливую, застенчивую, теряющуюся в общении с незнакомыми, – вообразить ее здесь, в Москве, женой президентского советника, скажем, во время приема в Кремле или на шумной презентации его последней книги (монография «Российская политтехнология», едва вышла в свет, была мгновенно раскуплена, и тут же пришлось делать и второй, и третий тиражи – и сразу перевели и американцы, и французы), или просто в распорядке дня генерального директора Агентства продуктивной политики – вообразить ее здесь было невозможно. Ну, разве что на кухне в «Гнезде Клавиров», а больше ей здесь просто дела не было – в самом прямом смысле этих слов. Да она поди и сама это понимала…
Нет, не от нее он отказался, но от того варианта жизни, где они могли быть вместе.
9
И в юности, и уже взрослым Закутаров довольно часто видел яркие сны со сложным сюжетом и неожиданными развязками. Самыми запоминающимися были, конечно, полеты во сне, но они случались редко, за всю жизнь всего раз пять или шесть. Один такой счастливый полет вспоминался чаще других, потому что состоялся совершенно несообразно месту и времени – под стук колес в «Столыпине», когда его этапом транспортировали в ссылку, и в тесном «купе» на двоих (узкая клетка, где вместо стены в коридор и двери – вертикальные прутья решетки в палец толщиной, как у зверей в зоопарке) он, свернувшись калачиком и натянув на голову пальтишко, спал на голой верхней полке, свежевыкрашенной какой-то стекловидной эмалью и от этого особенно холодной. Во сне он шагнул с высокого обрыва в серое пасмурное небо, но не упал, а стал летать, широко раскинув руки и позволяя себе свободно менять направление и высоту полета, – это оказалось удивительно легко и естественно, и он пролетал над полями и над городами, и его видели люди, и никто не удивлялся.
Все следующее утро он был совершенно счастлив. Счастливая улыбка, должно быть, не сходила с его лица, и когда конвойные – дышавшие перегаром молодые мордатые парни («Вологодский конвой шутить не любит») – сунули в клетку буханку черного хлеба, рыхлого и сырого, и на ней – две небольшие селедки и налили в кружку, протянутую Закутаровым сквозь решетку, теплую жидкость слабо-чайного цвета (рацион на день), сосед по «купе», уже получивший свою пайку и внимательно смотревший на Закутарова со стороны, тихо спросил: «Ты, что ли, под психа косишь?» Их везли вместе в одном отсеке в нарушение исправительно-трудового (или какого там?) кодекса, поскольку сосед был «особо опасный государственный преступник», и по правилам его должны были перевозить отдельно, – но вагон был так набит, что конвой особо разбираться не стал: довольно того, что оба «политические».
Спутник Закутарова был «подберезовиком»: работая на какой-то технической должности в советском посольстве в Штатах, он сбежал, попросил политического убежища, но что-то как-то у него в капиталистической жизни не заладилось: он остался без работы и даже по какой-то мелочевке недолго отсидел в тюрьме. Малый был специалистом по электронике, но, видимо, сильно дураковат – иначе как объяснить, что он с такой профессией не нашел себе места на Западе? Так или иначе, но года через три он круто затосковал, – как зэки говорят с презрительной иронией, «по березкам соскучился», – потому и называют «подберезовиками».
Но этот соскучился не по березкам, а по любимой жене (она тоже работала в посольстве, и как только муж сбежал, ее с ребенком тут же отправили домой). Дома жена подала на развод, он стал писать ей покаянные письма, она долго не отвечала, но в конце концов сухо написала, что ему хорошо бы вернуться («уж там посмотрим»), он и явился в родное посольство, где его радушно встретили и первым же самолетом отправили на Родину, а тут прямо у трапа взяли в наручники.
Год его продержали в Лефортове, долго вытрясали все о его американской жизни (и о том, что и как американцы вытрясали из него о советской жизни) и в конце концов впаяли десятку «за измену Родине»… Теперь он отсидел три года в тюрьме и на оставшиеся семь лет своего срока ехал в лагерь строгого режима. Судя по его унылому виду, во сне он не летал. Жена давно развелась с ним и снова вышла замуж (кстати, еще до того, как посоветовала ему вернуться). В тюрьме он не получал ни писем, ни посылок. Теперь, рассказав попутчику Закутарову свою историю, он целый день сидел у решетки и в тоске, не отрываясь, смотрел через коридор в окно (почему-то, против обыкновения, не забеленное матовой краской), где под непрерывным дождем проплывал бесконечный однообразно серый русский сельский пейзаж.
«Ничего, этот свое отлетал наяву», – безжалостно подумал Закутаров. Люди, столь бездарно распоряжающиеся своей жизнью, сочувствия у него не вызывали – только неприязнь и раздражение. Слава богу, они пробыли вместе всего сутки: к вечеру «подберезовика» перевели куда-то в другую клетку, видимо, начальник конвоя, несколько протрезвев, разглядел в бумагах, что их нельзя содержать вместе…
В последний раз Закутаров летал во сне лет шесть назад – как раз перед началом предвыборной кампании. Он тогда писал программу будущего кандидата, и на пару недель его поселили работать в президентской загородной резиденции в Ново-Огарево. Был сухой и солнечный сентябрь, на балконе он кормил синиц и спал с открытой балконной дверью, и случалось, что по утрам, когда он еще лежал в постели, к нему в комнату залетали птицы, и если он не шевелился, даже садились на спинку кровати.
Тут-то перед утренним пробуждением ему и приснился удивительный сон. Будто он парит в воздухе, но при этом находится все в той же но-воогаревской комнате и не столько летает, сколько просто висит под потолком, подобно отпущенному воздушному шару… Сон, конечно, странный, но все-таки некоторое счастье полета он дал – и тем запомнился.
Больше он никогда не летал во сне. Да и вообще в течение нескольких лет, когда был с головой вовлечен в суету политической жизни, в суету околокремлевской светской тусовки, когда надо было укреплять и развивать свой бизнес в АПРОПО (а политики разных уровней, – вернее, те, кто за ними стоял и кто их двигал, – готовы были платить бешеные бабки за его участие в их делах или хотя бы только за консультации), когда готовил к печати свои работы по политической технологии и начал преподавать в университете, когда успевал при этом много снимать и успешно выставлял и публиковал свои снимки и ездил по всей Европе и за океан на все крупные биеннале, – в эти годы он так уставал, что спал почти без сновидений. В редких же случаях, когда что-то снилось и даже хотелось запомнить, что именно снится, он, просыпаясь, сразу начинал думать о делах насущных (Кремль, АПРОПО, биеннале, университет и т. д.)… Правда, через несколько минут он, бывало, спохватывался, но оказывалось, что сон успел раствориться, размыться, в памяти возникали лишь какие-то обрывки, и целиком восстановить сюжет уже невозможно.








