355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Овалов » Двадцатые годы » Текст книги (страница 26)
Двадцатые годы
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:06

Текст книги "Двадцатые годы"


Автор книги: Лев Овалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 52 страниц)

65

Путь недолог, пробежал за четверть часа, но иной путь длится четверть часа, а проходишь расстояние в тысячи километров, в миллионы часов, – из Духовной семинарии в Коммунистическое далеко.

Постоял на углу у газеты. «Правду» не купить, только на стене посмотреть. Серая, шершавая бумага, серые, тусклые буквы…

Вот и о нас:

"Сегодня, в 7 ч. вечера в помещении Коммунистического университета им. Свердлова (М.Дмитровка, 6) открывается 3-й Всероссийский съезд Российского Коммунистического Союза Молодежи.

Вход по делегатским и гостевым билетам.

ЦК РКСМ".

Это здорово, что я делегат!

И еще, специально о нас, об орловцах, заметка о продовольственной кампании в Орловской губернии: заготовлены и вывезены сотни подвод картофеля.

Наш подарок съезду. Это позже будет так называться: «Наш подарок съезду». Пока это никак не называется, просто люди работают, не в подарок, а просто выполняют свой долг.

Слава вышел из общежития часа за три. Часов он не имел. Жил не по часам. Никто из его товарищей не имел часов. Но он угадывал, почему надо выйти за три часа…

У каждого человека двадцатого столетия происходит своя встреча с Лениным.

У Славы Ознобишина она произошла на шестнадцатом году его жизни, 2 октября 1920 года, на Малой Дмитровке, в доме номер шесть, в зале бывшего Купеческого собрания.

Сумеречно в Москве, хотя еще день. Дождь, дождь. Беспросветная холодная моросьба.

Вот москвич, москвич, а запамятовал, в Оружейном переулке бывать не приходилось, два закоулка от него до Малой Дмитровки, а попробуй разберись, запутаешься.

– Скажите, пожалуйста, как пройти на Малую Дмитровку?

– А вам что там?

– Коммунистический университет имени Свердлова.

– Не слыхал.

– Бывшее Купеческое собрание.

– Так бы и сказали.

Вот и Дмитровка.

– До Купеческого собрания далеко?

– Понятия не имею.

– Университет имени Свердлова?

– Так бы и сказал!

У дверей сумятица, не попасть, измятые серые кепки, солдатские папахи, буденновские шлемы, красные косынки, матросские бескозырки, старые картузы… Водоворот. Как бы втиснуться… Пропуск, пропуск! Вот мандат. Проходи, мандат! Не пролезть делегатам, тут со всей Москвы поднаперло…

И в зал. А то не проберешься. Не увидишь. Не услышишь.

Торопись!

Слава ждал, когда появится Ленин. А Ленин не появлялся.

На сцене разговаривали. Тянули время, ждали. Румяный мордастый парень с черной бородой то и дело выходит и входит. Выходит и входит. Он один с бородой. С черной бородой. Зачем ему борода? Входит и говорит что-то другому, чем-то похожему на Пушкина. Тот, другой, встает, смотрит в зал, хлопает ладонью по столу, кричит:

– Тишина!

На мгновение зал замолкает, и опять начинают петь.

Песни как водовороты на реке.

– Вперед заре навстречу и дух наш молод вихри враждебные на простор речной волны вздымайся выше вся деревня сергеевна наш тяжкий молот картечью проложим путь…

– Тишина!

Слава всматривался в сцену. Вправо. Оттуда появлялись люди. Оттуда должен появиться…

В зале тускло и беспорядочно. Какой уж там порядок!

Все в шинелях, в куртках, в несуразных каких-то пиджаках, только что нет на них пулеметных лент, оставили на фронте, там нужней…

Парень в кепочке, прямо сказать, обтереть ботинки и выбросить, – стоит у сцены и чего-то допытывается. Слава не слышит, не понимает: долго ли ждать?

Юноша на сцене перегибается через стол.

– Товарищи! Владимир Ильич приедет, как только кончится заседание Политбюро…

Перерыв… Перерыв бы! Но нельзя. Разбредутся, потом собирай, а время Ленина дорого. В президиуме тоже томятся.

Сколько здесь девушек! Все в красных косынках. На самом деле их мало. Но уж очень заметны косынки. Даже при слабом освещении.

– Дух наш молод…

– Тишина!

Ленин появится справа. Оттуда все входят. Славушка встает на подоконник. Все-таки очень интересно – какой он такой?

Слава понимает, что такой же человек, как и все. Но и не совсем обычный человек. Он как мысль у человека. Бывает у человека мысль. Ясная и неуклонная. Ленин – это мысль народа. Ясная, определенная мысль.

 
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе!
 

Он и вошел, как все. Только очень быстро. На ходу снимая пальто. Невысокий такой. Довольно-таки коренастый. В темном пальто с черным бархатным воротником. В таких пальто ходили многие знакомые Ознобишиных. Как он снял кепку, Слава не заметил. Положил пальто и кепку на стул, сел у края стола…

Что тут поднялось!

Все поднялись. Сперва захлопали и тут же поднялись. Ленин сидит. Какой-то парень стоял на трибуне. Чего-то говорил. Ничего не разобрать. Сматывайся-ка ты лучше, пожалуйста! Кончай, кончай…

А вот то, что последовало дальше, Слава осмыслить не мог. Он спрыгнул с подоконника, внезапно, и его понесло. Тем более что никто не мешал. Всех несло к сцене.

А тех, что сидели в первых рядах, перенесло на сцену. Всех несло ветром истории.

Славу прибило к сцене. Он присел на корточки перед трибуной. Никто ему не мешал. Кто-то что-то пролепетал в президиуме. Славушка догадался: взывают о порядке. Но беспорядка, собственно, не было. Всем только хотелось быть поближе к Ленину.

– Ле-нин! Ле-нин! Ле-нин!

Славушкой овладевает восторг. Славушка поет «Интернационал». Ленин тоже поет. Все поют.

«Представьте себе, – будет он рассказывать много лет спустя. – Я орал. Неистово. Исступленно. Не замечая, что другие тоже орут. Я готов был в этот момент умереть. От восторга».

А Ленин сидит. Смеются его глаза. Видел ли Слава его глаза? Много лет спустя Слава утверждал, что видел.

Ленин вынимает из жилетного кармана часы, поднимает над головой, указывает на циферблат пальцем.

Шацкин… Этого парня зовут Шацкин. Слава запомнил. Парня зовут Шацкин. Он сразу понравился Славе. Кто знает, какой он! Но сразу видно, что умный. Он в этот вечер председательствовал.

Шацкин приподнялся и перегнулся через стол к Ленину.

– Владимир Ильич! Как объявить ваше выступление?

Зачем объявлять?

– Доклад о международном положении, – добивается Шацкин, – или доклад о текущем моменте?

Ленин приложил ладонь к уху, он, как и Слава, не сразу расслышал вопрос.

– Доклад о международном положении или о текущем моменте?

– Нет, нет…

Ленин качнул головой.

– Не то, не то, – быстро проговорил Ленин, негромко, но очень отчетливо. – Я буду говорить о задачах союзов молодежи.

Порывисто встал и тут же пошел к трибуне. Остановился у края сцены.

В правой руке он держит листок с конспектом, левую заложил за пройму жилета…

Так вот какой он!

Самый обыкновенный человек, ниже среднего роста…

– Товарищи, мне хотелось бы сегодня побеседовать…

И слова как будто обыкновенные.

Говорит он о том, что задача молодежи – учиться. Это, пожалуй, более чем обыкновенно.

Затем разбирает, чему и как учиться.

То, что это философия эпохи, Слава поймет позже, а пока все очень просто, очень ясно и почему-то очень… ново.

Говорит о культуре. О духовном богатстве, накопленном человечеством. Одними лозунгами коммунизма не создашь, мы должны взять у старой школы все хорошее…

Заложив руки за спину, Ленин ходит по сцене, стараясь не задеть никого из тех, кто сидит перед ним на полу.

Он произносит речь, которая на многие годы станет программой работы всей коммунистической молодежи.

Еще действует в рабочем строю Николай Островский, у него еще и намерения нет написать о себе книгу, Зоя Космодемьянская еще даже не родилась, ее еще не существует в природе, а Ленин уже определяет судьбу и Островского, и Космодемьянской, и Кошевого, и Стаханова…

Ленин останавливается, выбрасывает вперед руку, подчеркивает важную мысль:

– Вы должны воспитать из себя коммунистов…

Наша нравственность подчинена интересам классовой борьбы, революция растет во всем мире, наша нравственность в нашей борьбе!

Он не похож на отца Славы. Не похож ни на кого из родных и знакомых. Но в нем много чего-то родного, давно и хорошо знакомого. Мягкость и резкость. Сарказм и доброта…

Вот у кого бы поучиться! Ходить к нему заниматься. В его класс. Слушать его уроки. Выполнять его задания…

Так и будет. Мы еще долго будем брать у него уроки.

Разве кто-нибудь может подумать, что не минет и четырех лет, как его не станет. Ему всего пятьдесят лет! Люди доживают до семидесяти. До восьмидесяти. Он не доживет даже до осени 1924 года! И навечно переживет себя.

Ах какой он живой человек!

Позже Славу спросят:

– Он был такой?

– Какой? – спросит он.

– Непохожий на все рассказы?

– Да!

– А какой?

– Невозможно обрисовать…

Не пройдет и четырех лет, как Слава Ознобишин дымным январским утром будет стоять перед Домом Союзов, не замечая ни стужи, ни людей…

Он обдумывает план электрификации. Десятки инженеров и экономистов совместно с ним разрабатывают этот план…

– Нужно не меньше десяти лет для электрификации страны, чтобы наша обнищавшая земля могла быть обслужена по последним достижениям техники.

Слава вспоминает уроки алгебры, школу, Ивана Фомича: а+в=в+а. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Вот она, политическая алгебра: Советская власть плюс электрификация…

Ленин перечисляет задачи. Как просты и как непомерны…

Не всякому дано быть членом такой партии, не всякому дано выдержать невзгоды и бури, какие выдержит партия Ленина!

Он вытягивает вперед руку.

– Тому поколению, представителям которого теперь около пятидесяти лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет. А то поколение, которому сейчас пятнадцать лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество. И оно должно знать, что вся задача его жизни есть строительство этого общества.

Внезапно Ленин проводит рукой по лбу, сует конспект в карман, поворачивается, идет к столу и садится.

Все кричат:

– Ленин! Ленин! Ура!

Кто-то бросается к сцене, кто-то поворачивается к сцене спиной, возбужденно переговариваясь с соседями.

Он сидит у края стола. Вынимает из кармана записки. Их несут и несут. Сперва он их брал сам. Читал, не прерывая речи. Чтобы не мешать, принялись передавать записки, минуя его. Шацкин кладет перед ним еще ворох записок.

Ленин всплескивает руками и с явным удовольствием раскладывает записки перед собой. Рассматривает. Обращается к Шацкину. Тот подает лист бумаги. Ленин перебирает записки. Составляет конспект ответа. Нет чтобы прямо взять и ответить! Он ведь все знает! Но он думает, прежде чем ответить.

Ищет что-то в кармане, встает, опускается на колено, глядит под стол.

– Что случилось, Владимир Ильич?

– Потерял записку. Такая хорошая записка! Надо ответить.

На этот раз он поднимается на трибуну.

В зале жарко и тихо, и никому не приходит в голову записать ленинские ответы.

Последняя записка…

Ленин сгреб всю кучу, сунул в карман, посмотрел в зал, сказал:

– Вот и все.

Вот и все… Или это только начало?

 
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир…
 

Ленин надевает пальто, приличное интеллигентское черное пальто с бархатным воротником, еще раз достает из жилетного кармана часы, прощается, пожимает руки, идет к выходу…

Паренек в гимнастерке окликает Ленина:

– Владимир Ильич!

Ленин поворачивается всем корпусом, ждет вопроса.

– Владимир Ильич… неужели… я… – Голос паренька прерывается. – Неужели я увижу коммунистическое общество?

Ленин совершенно серьезен.

– Да, да, – громко и взволнованно произносит он. – Да. Вы. Именно вы, дорогой товарищ, его и увидите.

66

Еще одна ночь, и Слава покинет Москву. Все уже разъехались. Спальни в общежитии опустели, и вахтеры подозрительно посматривали на мальчика. Он перебрался к деду в его нетопленую тесную квартиру, заваленную книгами. Книги стояли на полках, лежали на полу, книгами набиты огромные лубяные короба. Дед всю жизнь собирал книги. Все здесь перемешалось, инкунабулы и бульварные романы. Дед спал, сидя в ободранном кресле, кутаясь в порванное драповое пальто. Белая нестриженая борода топорщилась во все стороны. Внука он встретил опять равнодушно.

– Оставайся, ночуй, но у меня ничего нет…

У него действительно ничего не было. Сердобольные старушки выкупали для него по карточкам скудный паек, забегала старая благодарная пациентка, щепочками растапливала «буржуйку», жарила на касторовом масле мороженую картошку, которую дед находил чрезвычайно вкусной. Он мог бы жить лучше, продавая книги, но расставаться с книгами не хотел. Даже с такими, какие свободно можно пустить на растопку. Безучастно осведомился о Вере Васильевне: «Так, так…» Старик сидел в кресле, на столе лежала раскрытая Библия, на табуретке стоял берестяной короб с письмами. Ночью, когда дед не то задремал от холода, не то впал в старческое забытье, Славушка поинтересовался содержимым короба. В нем хранилась давнишняя любовная переписка.

Через жизнь старика прошло много женщин, мальчик слышал об этом краем уха, и сейчас, вытащив наугад несколько писем, дивился, как могли женщины писать такие пылкие и страстные признания этому немытому всклокоченному старику. Все три вечера, которые Славушка провел у старика, дед вперемежку читал женские письма и Библию. Но, когда Слава обмолвился, что он коммунист, дед внезапно оживился, обхватил руку мальчика холодными влажными ладонями и притянул внука к себе:

– День вчерашний заглядывает в день завтрашний. Я читаю, а ты живешь. Не задержись ни возле книги, ни возле женщины…

Мальчик с любопытством смотрел в голубые выцветшие глаза. Дед и внук поужинали ржавой пайковой селедкой и запили ее водой с сахарином. Славушка лег на расшатанную кровать с продавленным матрацем и вскоре заснул. Ночью ему приснился сон. Голос с неба говорил о каких-то книгах. Мальчик открыл глаза. Дед сидел в кресле и читал:

– "И голос, который я слышал с неба, опять стал говорить со мною и сказал: «Пойди возьми раскрытую книгу из руки Ангела, стоящего на море и на земле».

Шестнадцатисвечовая лампочка тускло светилась под бумажным коричневым абажуром. Верх абажура обуглился, он уже отслужил свою службу. Но старику, должно быть, уютно с этой лампой. Читал он вслух, негромко, не спеша, – никому не дано знать, понимает ли дед, что дочитывает свою жизнь.

– "И я подошел к Ангелу и сказал ему: «Дай мне книгу». Он сказал мне: «Возьми и съешь ее, она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка как мед». – Волосы на голове деда распушились серебряным нимбом, а борода, как у бога, только что дравшегося с чертом. Ему ничто уже не нужно, он поднялся над самим собой, был выше бога и выше дьявола, все понял, ничего не может объяснить, и только любопытство светится еще в глазах. – «И взял я книгу из руки Ангела и съел ее; и она в устах моих была сладка как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем».

Самое важное, из-за чего Славушка задержался в Москве, грим и парики. Не было в те годы деревни, где не представляли Островского, и сила воплощения немало зависела от средств воплощения. Ни один агитатор не разоблачал природу кулака сильнее, чем делали это монологи Несчастливцева или жалобы Катерины. Славушка обошел весь Главполитпросвет. Мрачный субъект в солдатской гимнастерке выдал ему ордер на «три фунта волоса». Мальчик оробел. «Какого волоса?» – «Идите в подвал. Всякого». Потом мадам в пенсне написала записку в «театральные мастерские»: «Выдайте пять коробок и пять носов». – «Каких носов?» – «Любые, какие вам подойдут…» В подвале находился склад париков. Славушке отвесили три фунта. Он спорил с кладовщиком. Хотелось набрать париков побольше, выбирал самые легкие, с лысинами, а кладовщик навязывал огромные, со множеством локонов. «А как будете вы играть Мольера?» – «Мы не будем играть Мольера, – заносчиво огрызнулся мальчик. – Нам нужны современные пьесы». Разыскал театральные мастерские. Пять коробок грима было таким богатством, что с радости он согласился взять любые носы. Он появился перед дедом усталый и счастливый.

– Достал?

– Достал.

– Что?

– Парики. Носы…

– А для себя что достал? – спросил дед с пристрастием.

– Ничего.

– Говорят, приезжим выдают обмундирование.

– У меня еще вполне приличная куртка…

Дед с сомнением поглядел на внука:

– Когда едешь?

– Завтра.

– Я ничего не могу тебе дать.

– А мне ничего и не нужно.

Короб с письмами стоял на полу. Дед ногой задвинул его под кресло.

– Что ж, поезжай, – сказал дед. – Должно быть, мы с тобой больше уже не увидимся.

– Ну что ты!

Опять поужинали вместе. Ломтем хлеба и морковным чаем с сахарином. Дед разрешил сжечь одну корзину, книги жечь он не позволял. Славушка вскипятил чайник.

– У тебя есть еще какие-нибудь дела? – спросил дед.

– Да, мне еще надо видеть… – Славушка не знал, надо ли ему видеть Арсеньевых. – Арсеньевых, – сказал он. – Хочу зайти попрощаться.

Дед поежился в пальто:

– Они не хотят видеть меня, и я не хочу видеть их. Бойся торжествующих умников. Русские люди умны по природе, но очень уж любят рассуждать. Если ты сделал выбор, иди и не останавливайся. Люди любят останавливаться, и это их губит. Стоило мне остановиться, как я невольно делал шаг назад. Не останавливайся. Будь холоден или горяч, только не останавливайся. Я дам тебе одну книжечку. Захватишь с собой. – Он протянул внуку книжку в черном переплете.

Славушка раскрыл книжку. Евангелие.

– Дедушка, ты что? – смущенно произнес Славушка и улыбнулся. – Я атеист.

– И я, можно сказать, атеист, – насмешливо сказал дед. – Но богу в течение столетий приписывают самые мудрые изречения. – В книжке лежала закладка. – Вот… – сухим зеленоватым ногтем дед отчеркнул три стиха, – прочти.

И мальчик прочел.

– Вслух, – сказал дед.

И мальчик прочел вслух:

– "Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепел, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг".

– Понял? – спросил дед.

– Более или менее, – сказал Славушка.

– Мудрые слова, – сказал дед.

– Спасибо, – сказал Славушка. – Но книжку я не возьму, неудобно, да она мне и не нужна.

– Я не хочу, чтобы ты был несчастен, – задумчиво произнес дед.

– А я и не буду, – ответил Славушка.

– А я несчастен, жалок, нищ, слеп, и наг, – еще медленнее и тише произнес дед.

– Нет, – ответил Славушка. – Если ты это понял, ты уже не несчастен.

– Нет, я несчастен, жалок и слеп – повторил дед. – Иди, будь холоден или горяч, но всегда иди. Как и многие русские люди, я слишком часто топтался на месте, и поэтому я несчастен и жалок.

– Схожу к Арсеньевым, – сказал Славушка. – Неудобно не попрощаться.

– Вот уж кто не холоден и не горяч, – сказал дед. – Много еще есть людей, которые теплы оттого, что стоят неподалеку от огня. Иди, но тебе я не советую жить отраженным светом.

На улице темно, скупо светят тусклые фонари, редкие прохожие тонут в переулках.

У Никитских ворот ветер резкими рывками набрасывается на прохожих. Пахнет сыростью, землей, ландышами, так, точно растут они тут, на мостовой, под ногами. Пустынно. Тяжелые дома загораживают бульвары. Окна поблескивают черными впадинами. Магазины заперты, торговать нечем. Одна аптека открыта: умирающим не отказывают в помощи. Зайти?

В аптеке тусклое одиночество. Безнадежно серый субъект что-то бормочет у окошка «Прием рецептов»: «Я вас прошу…». В окошечке старая еврейка. «Я вас умоляю…» Аптекарша похожа на сфинкса. «Если вы не сжалитесь, я застрелюсь на ваших глазах…». Она покачивает головой: «Без печати я не имею права». Серый субъект извивается, точно он без костей. «Каменная женщина!» Она вовсе не каменная. Усталая, печальная и неумолимая. Серый субъект клянчит. «Не могу нарушить закон». – «Тебе еще дорога твоя жизнь?…» – «Не пугайте меня, это лишнее». – «В кармане у меня бритва», – угрожает субъект.

Славушка перебивает: «Разрешите позвонить по телефону?» Аптекарша смотрит на мальчика. «По служебному делу или просто так?» – «Просто так». – «Звоните». – «Я могу заплатить…» – «Оставьте. – Аптекарша покачивает головой. – Какую ценность имеют наши деньги?… – На мальчика аптекарша смотрит еще загадочнее, чем на морфиниста. – Звоните, я сказала…». Славушка снимает трубку: «Дайте Кремль». – «Не надо», – говорит морфинист. «Это Кремль?» – переспрашивает Славушка. «Не надо, – повторяет морфинист. – Я уйду…». Он отскакивает от окошечка. Хлопнула входная дверь. «Это квартира Арсеньевых?» – К телефону подходит тетка. Равнодушно-вежлива. «Я хочу зайти…» – «Когда? Сейчас? Что-нибудь случилось?» – «Завтра я уезжаю, проститься…» – «Заходи, конечно…» Исчезновения его не заметили бы.

«Зачем вы его напугали?» – спрашивает аптекарша. «По крайней мере, он ушел…» – «Я ничего не боюсь, а ему вы не дали выплакаться, – говорит аптекарша. – Я уже видела все». – Она стара и мудра.

На улице еще темнее. Может, лучше бы посидеть с дедом? Он еще что-нибудь бы сказал. «Унион». Мальчик помнит этот кинематограф. На этот раз он не успел в нем побывать. Нет времени на развлечения. Осенняя ночь торопится. Оперетта Потопчиной. Консерватория. Университет. Все такое знакомое. Зачем он идет к Арсеньевым? Родственные отношения он не очень признает, а Арсеньевы и того меньше. Все, что было оставлено в Москве, сдвинуто в прошлое. Однако он идет. Что-то все-таки нужно, если идет.

Каменная громада Университета. Alma mater дедов и прадедов. Направо Манеж. Налево Охотный ряд. Часовня Иверской Божией Матери. Красная площадь.

Здесь еще пустыннее, чем где-либо в городе, и ночь призрачнее, чем где-либо, здесь бродит вся русская история.

Подходит к Спасским воротам. Заходит в будку у ворот. За стеклом дежурный в военной форме. «Вы к кому?» – «К Арсеньевым». – «Сейчас поглядим. Фамилия?» – «Ознобишин». – «Да, пропуск заказан».

Красноармеец в воротах смотрит поверх мальчика, пропускает, почти не глядя.

Ночь. Ночь. Поздняя осень. Белые дворцы. Мелкий дождь то перестает, то брызжет. Пустынная мостовая.

Вот прошел кто-то мимо и замолк. Тысячи ветров пронеслись над этими булыжными плитами. Дворцы. Соборы. Канцелярии. Никто не обращает внимания на затерявшегося подростка. Он идет медленно, не торопясь. Не очень охотно идет он к Арсеньевым. Не ждет от них ни помощи, ни советов, ни пожеланий. Да ни в чем этом он и не нуждается. Он выбрал путь, и никому не дано ни остановить его, ни поторопить.

А ночь гудёт, шумит над страной, переливается песнями, выстрелами, речами, ветер швырнет в лицо пригоршню дождя и мчится дальше, земля пузырится, пучится, как на дрожжах, и лишь через много лет вскипят по стране засеянные поля.

Длинный дом с высокими окнами. Офицерский корпус. По стертым каменным ступеням поднимается на второй этаж.

Коридор. Бесконечный темноватый коридор. Желтая лампочка. Двери направо и налево.

Славушка наперед знает, как его встретят, что скажут и чего не скажут.

«Ну вот… Уезжаешь? – Очень хорошо, а то еще начнешь надоедать! – Какое впечатление произвела на тебя речь Владимира Ильича? – Не товарища Ленина, а именно Владимира Ильича. – Мы ведь с ним старые знакомые, соратники. Чаю хочешь?» Славушка откажется, ждут, что откажется, потом снисходительно: «Садись, садись…» Чай будет жидкий, но настоящий. В вазочке вишневое варенье. Чай, хлеб, сахар – паек, варенье – от тети Зины. Про нее известно спокон веков: старая дева, заведует школой в Хамовниках и сама учится в университете Шанявского, а летом варит варенье. После революции выяснилось, что тетя Зина помогала большевикам: хранила литературу, давала приют нелегальным товарищам. Ей предложили вступить в партию, она отказалась: «Я обывательница, люблю варить варенье». Запасы его столь велики, что даже на третий год революции она снабжает вареньем Арсеньевых. Варенья наложат щедро. «Ешь-ешь! Тетя Зина…» Это не паек! «Никогда не предполагала, что сын Коли станет большевиком. Коля был слишком мягок…» Ну как же, это только они такие твердые! «Не торопись с возвращением в Москву, приобрети сперва опыт, получи закалку, поварись в гуще жизни… – Не вздумай броситься под наше крылышко, мы завоевали свое общественное положение в борьбе, в лишениях… – Пиши, только вряд ли сможем аккуратно тебе отвечать, Иван Михайлович очень загружен. И не вздумай направлять к нам кого-нибудь с просьбами. Теперь для всех равные возможности…» Они не поскупятся на прописные истины. Славушка идет к Арсеньевым только потому, чтобы не упрекала мама.

Распахивается чья-то дверь. Мальчика обдает знакомым запахом картофельного супа. Этот суп он ел в течение всей жизни. Даже тот, кто готовит мировую революцию, ест картофельный суп!

Что ж, он тоже получит свою порцию. Идет. Не торопясь. Сейчас он один в этом бесконечном тусклом коридоре.

Вдруг хлопает дверь. Как-то совсем иначе, чем только что. Еле слышно. И сразу быстрые негромкие шаги. Славушка оборачивается. Невысокий человек в черном пальто. Он идет очень быстро. Стремительно! Точно его несет ветер. Нет, нельзя сказать, что его несет ветер. Он сам ветер. Вот он ближе, ближе…

Славушка узнает его и хочет посторониться. Прижимается к стенке.

Он как будто не видит мальчика. Еще мгновение, и он промчится мимо. Но он останавливается и взглядывает на мальчика.

– Где я вас видел?

Да, это он!

Это он спрашивает меня!

К горлу подкатывает комок.

– Я… Я слушал вас…

– Да-да-да. На съезде молодежи. Помню, помню. То-то смотрю… – Он протягивает руку. Он протягивает мне руку!

– Здравствуйте, товарищ.

– Здравствуйте, товарищ Ленин!

Быстрый взгляд. Быстрый, пронизывающий взгляд.

– Вы откуда?

«Может быть… может быть, здесь нельзя ходить? Может быть, здесь нельзя ходить в это время?»

Мальчик растерянно оглядывается на дверь:

– Я оттуда…

– Я спрашиваю, от какой вы организации?

– Из Орла.

– Из города?

– Из деревни.

Еще один стремительный взгляд.

– А кто ваши родители?

– Отец убит на войне, мать учительница. Педагоги.

Он улыбается. Но это не просто улыбка. Не улыбка вежливости, это улыбка необыкновенного всепонимания.

– Отлично. Мои родители тоже педагоги.

Этими словами он уравнивает себя с мальчиком.

– А почему вы задержались в Москве?

Он разговаривает со мной!

– Надо было достать… Для спектаклей. Парики, Грим…

«Неужели я не могу сказать что-нибудь более серьезное? Какие-нибудь важные дела… Но ему нельзя неправду. Даже немного неправды. Скажешь и тут же умрешь. Сейчас он уйдет…»

Но он не уходит.

– Очень хорошо. Значит, были у Надежды Константиновны?

– Нет…

– Не добрались?

– Нет, мне и так все дали.

Он смотрит на меня, но смотрит на что-то и сквозь меня, становится удивительно серьезным и даже грустным.

– Вот почему это так? – задумчиво спрашивает он… Нет, не меня. Кого-то еще. Может быть, самого себя? – Мне жалуются на Наркомвнудел, на Наркомздрав, постоянно жалуются на Наркомпрод, но никогда не жалуются на ведомство Надежды Константиновны?

Он не ждет от меня ответа. Он думает. Обо мне, о Надежде Константиновне, о государстве. Славушка физически ощущает движение ленинской мысли, она пульсирует, как удары метронома.

Собираясь в Москву и сам себе в том не признаваясь, мальчик мечтал о такой встрече!

Он спрашивает. Спрашивает меня. О чем он меня спрашивает? Не спрашивает только об одном, как я попал в Кремль. К кому и зачем пришел. Чувство такта развито в нем, как ни в ком.

– Вы кем работаете?

– Я секретарь волкомола.

– А сколько у вас комсомольцев?

– Человек триста.

– Это же громадная сила. А что вы будете делать по приезде?

Что я буду делать? Что мы будем делать? Ставить спектакли. Разыгрывать самые великолепные спектакли, какие только выдумает наш гениальный режиссер. Открывать библиотеки, обучать старух грамоте, возвращать дезертиров в армию, поднимать батраков на борьбу с кулаками, находить спрятанный хлеб…

Нет, я не в пустом тихом коридоре какого-то там Офицерского корпуса! Я среди бескрайней необъятной страны, где поля сменяются перелесками, где часами приходится идти от деревни к деревне, где старики перестают верить в бога, а дезертиры обретают сознание… Вот она – сила мечты! Интервенты расстреливают комиссаров, а исчезают интервенты, а не комиссары, комиссары все чаще свидетельствуют о том, что нет того света. Есть наш свет. Наш свет, черт возьми!

Волнуется бесконечное зеленое море, наливается золотом хлеб, он идет по полю, высоколобый, сильный, скуластый, и я рядом с ним, мы идем от деревни к деревне, осветить электричеством всю страну, в каждой избе-читальне, в каждом совдепе зажечь по лампочке, идем по уездам, по волостям, перельем медный звон на провода…

– Что вы будете делать по приезде? – Он хочет понять, понят ли он, – Дорогой товарищ, что у вас будет на первом плане?

– Учиться.

Он улыбается:

– Самое большое зло – разрыв книги с практикой жизни. Учиться! Связывая каждый шаг своего учения, воспитания и образования с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества…

Он разговаривает со мной, тратит на меня свое время… Вот зачем я пришел сюда!

– Ну что мне сказать вам на прощанье? Вы жидковато одеты. Осенние холода влияют на настроение!

– Что вы… Владимир Ильич!

Я осмеливаюсь возражать…

– Да-да, влияют! Осенние холода влияют на настроение красноармейцев, понижают его, создают новые трудности, приводят к большим бедствиям…

Он очень серьезно смотрит на мальчика.

– Мы нищие, – твердо говорит он. – Голодные, разоренные, нищие. Нет теплой одежды, обуви…

Он говорит то же, то дед: "И нищ, и слеп, и наг… Славушке хочется разрыдаться! Нет, это другое!

– Учиться, связывая каждый шаг с борьбой. Пока не побьем Врангеля до конца, пока не взяли Крыма всего, до тех пор военные задачи на первом плане. Армию надо подготовить к весне. Всякий шаг помощи, который оказывается Красной Армии в тылу, сейчас же сказывается на настроении красноармейцев.

От его взгляда нельзя укрыться.

– Вам понятно, что сейчас делать?

– Да… Владимир Ильич!

– Усилить хлебные заготовки, собрать лишние пуды хлеба…

Он пообещал нам коммунизм, и для этого – собрать лишние пуды хлеба. Он говорит о нищенстве, а видит страну, залитую электрическим светом, поднятую тысячами тракторов, страну тысячи солнц…

И совершенно просто:

– Так и передайте своим товарищам.

Он виновато улыбается.

– Извините, дела…

Протягивает руку:

– До свиданья, дорогой товарищ.

И вот он уходит…

Идет по коридору. Быстро, быстро. Какая в нем молодость! Славушка получил все, чего бы он сегодня мог пожелать.

Ночь как ночь. Сырая осенняя ночь. Сколько еще будет таких ночей. И таких, и более холодных, и более страшных. Но будет день, много дней, дней мысли и света. Приближается третья годовщина революции. День света и мысли.

Моросит дождь. Поскорей бы переночевать – и к себе, на Орловщину.

Идет по мокрой мостовой. По вековым каменным плитам. Сколько русских людей здесь прошло…

И вот он тоже идет, наивный пятнадцатилетний мальчик, которому суждено строить коммунистическое общество.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю