Текст книги "Двадцатые годы"
Автор книги: Лев Овалов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 52 страниц)
41
Славушка провел в Корсунском три дня. Между собранием комсомольцев и заседанием сельсовета, где официально постановили ходатайствовать перед волисполкомом об открытии в селе средней школы, он не имел ни минуты покоя. Хотя Сосняков и голосовал за открытие школы, и голосовал вполне искренне, Славушка все время ощущал какое-то скрытое противодействие с его стороны.
На собрании комсомольцы решили с утра поговорить с учителями. Учителей Сосняков решил вызвать в помещичий дом, с утра послал за ними девчонок. Как только Славушка об этом услышал, побежал к Ивану.
– Ученики учителей не вызывают.
– На этот раз мы руководители!
– А иногда не худо руководителям поклониться руководимым. Это же хамство, давно ли ты у них учился, а теперь развалишься в кресле и вызовешь…
– Ты меня креслом не попрекай!
Тьфу, Славушка совсем забыл…
Но одного Ознобишина Сосняков к учителям не пустил, пошли вместе, и в разговоре с ними был вежлив и дипломатичен.
Учителя обрадовались: такой дом – сила!
Потом собрали в сельсовет всех членов комбеда.
– Есть категорическое указание волисполкома собрать расхищенное имущество…
Указания не было, но идея была правильная, комсомольцы и члены комитета бедноты пошли по дворам отбирать помещичью мебель.
Сосняков разбил всех на группы, затем исчез и первым появился на улице, волоча свой стул, отпрокинутый сиденьем на голову.
– На, получай, – зловеще пробормотал он, поравнявшись со Славушкой у сельсовета.
– Это не мне, и тебе необязательно сдавать по своему имущественному положению…
Все же Иван поступал правильно, показывал всем пример.
Жена Жильцова не хотела отдать трюмо.
– На что оно вам?
– Как ты не понимаешь, тетя Феня, таков порядок…
– Чтоб вам ни дна ни покрышки! – Стукнула обухом колуна по зеркалу. – Не придется вашим девкам смотреться.
Славушка тут же вручил предписание. Как уполномоченный волисполкома. Гражданину Жильцову. Немедленно сдать десять пудов хлеба. В возмещение ущерба.
Жильцов уклонился от участия в «мероприятии», околачивался где-то у соседей, а тут сразу примчался домой.
– Не жирно? Такие зеркала в Туле и в Орле за полпуда отдавали, а вы – десять пудов!
– Можете не вносить. Степан Кузьмич сам приедет. Или пришлет Еремеева…
– Откуда вы только взялись на нашу голову!
Отсыпал-таки все десять пудов, сам вешал и сам отвез зерно все в тот же злополучный дом.
– Мышей кормить!
– Убережем, – утешил его Сосняков. – До первого продотряда.
Учителя согласились взять дом под свое наблюдение, комсомольцы занялись приведением его в порядок.
Можно и домой!
Жильцов воспользовался оказией, посадил Ознобишина к старику Тихомирову, ехавшему в исполком хлопотать о разделе имущества с сыном.
Выехали за околицу, ветерок продирал до нутра.
– Прикройся тулупом, – пожалел мальчика Тихомиров. – А то не довезу до Быстрова его гвардию!
Славушка съежился под тулупом, как котенок.
Ничто не нарушало зимнего безмолвия: ни шелест парящей птицы, ни шорох падающего снега, ни даже дыхание сонной земли. Волнами катятся сугробы, тонут в лощинах и ложбинах и вновь возникают в туманной дали. Серебрится укатанная дорога, да темнеют то тут, то там зеленовато-коричневые конские котяки. Растопырили ветви придорожные ветлы, то выстроятся в ряд, как поставленные в строй рекруты, то собьются в кучу, подобно судачащим бабам. И так от деревни до деревни – сугробы, да ветлы, да нескончаемый санный путь.
Солнце клонится к западу, розовое, как спелая боровинка, и розовые полосы чередуются с черными тенями, напоминающими бесконечный убегающий назад частокол.
На востоке уже пылит предвечерний ветерок, предвещая ночную поземку. Как вспугнутый зайчишка, взметывает он сухой снежок, припадает к долу и опять мчит туда, где небо окрасила таинственная прозелень.
Зимний день… До чего ж ты короток, зимний день! Блеснуло морозное солнце, рассыпалось алмазными искрами, и вот уже день тускнеет, меркнет и воровато бежит прочь…
Старик Тихомиров всю дорогу сетовал.
– Нет, теперь всему крышка, – сам с собой рассуждал он. – Теперь, как дите родится, сразу надо топить. Как щенка!
– Какое ж дите так тебе досадило?
– Собственное, – пожаловался Тихомиров. – По прошлому году женился, а уже выделяется. Да я бы ему овцы не дал… – Кнутовищем постукал кобылу по бедру. – Как полагаешь, начальник, много ему выделят?
– Поровну.
– Чего? Я всю жизнь горб натирал, а ему половину имущества?
Помолчали. Лошаденка трусила. Славушке дремалось, да и старик начинал дремать.
– Нет, Совецкой власти не продержаться, – встрепенулся Тихомиров перед Успенским. – Каюк!
– Что так?
– Да хоть из-за тебя. Уж ежели никто не идет на службу, и дитёв навроде тебя ставят начальниками, у комиссаров труба…
В исполкоме полно посетителей, однако Быстров сразу замечает мальчика.
– Замерз?
– Не шибко.
– Садись докладывай, как вы там распорядились?
– Собрали комсомольское собрание, единогласно приняли резолюцию, привез с собой.
– И что же вы там единогласно решили?
– Открыть школу второй ступени, собрать инвентарь, учителя обещали списаться с коллегами из города…
Быстров хохочет, откидывается на спинку дивана, с торжеством смотрит на Никитина.
– А ты говорил! Я знаю, что делаю! Молодежь – сила! Не боюсь довериться…
Дмитрий Фомич сунул ручку за ухо.
– А бюджет? Жалованье-то учителям из чего платить?
Быстров не унывает.
– Натурой, натурой! Огороды выделим. Выпросим средства. Не может того быть, чтобы на школу не нашлось…
Дмитрий Фомич не осмеливается возражать, берет в руку ручку, задумчиво осматривает перо и неодобрительно смотрит на Славу.
– Н-да, Степан Кузьмич, ребенок и есть ребенок, что с него взять!
42
Сумерки заполняют комнату, точно клубы табачного дыма, собеседники как бы отдаляются друг от друга. Их трое – Быстров, Дмитрий Фомич и Слава. Собственно, разговаривают Быстров и Дмитрий Фомич, Слава сидит на подоконнике и с любопытством прислушивается к тому, как Быстров лениво и будто нехотя, а на самом деле непоколебимо отражает доводы Дмитрия Фомича, такие разумные, осторожные, диктуемые жизненным опытом старого крестьянина.
Разговор шел о переделе земельных наделов по всей волости. Быстров вот уже как с месяц пригрозил вызвать весной землемера и перемерить всю землю для того, чтобы заново нарезать мужикам земельные участки в соответствии с их действительным семейным положением.
Дмитрий Фомич не стал возражать ему на заседании исполкома, но стоило им остаться наедине, – Славушка в счет не шел, – как Дмитрий Фомич принялся отговаривать Быстрова.
Заложив по старой писарской манере ручку за ухо, – Славушка всегда дивился, как это Дмитрию Фомичу удается не запачкаться чернилами, – секретарь волисполкома аккуратно рассовывал по папкам лежавшие перед ним бумажки и, попыхивая короткой трубочкой, выговаривал Быстрову добродушным тоном:
– Мужики только-только на ноги становятся, а вы опять хотите все вверх тормашками…
Быстров недовольно смотрел на Дмитрия Фомича.
– Так ведь несправедливо же.
– Правду искать, досыта не наедаться, – степенно возразил Дмитрий Фомич. – Всех голодных не ублаготворишь.
Быстров покачал головой.
– Один за войну всю семью растерял, а земли на десять душ, блаженствует, у другого семья разрослась, а земли на две души, куда это годится?
– Вы всю экономику в волости нарушите, – убеждал Дмитрий Фомич. – Те, у кого земля, окрепли, они-то и обеспечивают государство хлебом, а безземельных наделить, как-то они еще с землей справятся…
– Значит, заботиться о кулаках?
– При чем тут кулаки, – досадливо отмахнулся Дмитрий Фомич. – О государстве должны мы заботиться. Из Орла только и слышно: давай да давай, а у кого взять? Начнете передел, не похвалят, государству хлеб нужен, а не справедливость.
– Не слушай его, – повернулся Быстров к Славе. – Советское государство без справедливости жить не может, без правды нам хлеб не в хлеб.
Дмитрий Фомич крякнул.
– Эх, Степан Кузьмич…
– Меня не переговоришь, – сказал Быстров. – Землемер весной будет.
Дмитрий Фомич встревожен и растерян:
– Значит, старый мир разроем до основанья, а там как бог даст?
– Разроем и построим, – сказал Быстров. – И не как бог даст, а как говорит наука.
– Не похвалят вас за это, – сказал Дмитрий Фомич.
– А я и не жду похвал, – сказал Быстров. – Сколько добра ни делай, при жизни спасибо не услышишь, разве что помянут когда-нибудь после смерти.
– Нет, Степан Кузьмич, загибаете не туда и загибаете против своего же авторитета, – сказал Дмитрий Фомич с ласковой укоризной. – Для чего затевать еще одну революцию?
– Вторая революция нам ни к чему, революцию мы в семнадцатом сделали, а теперь только укрепляем. – Быстров провел ладонью по столу. – Укрепляем и расширяем.
Дмитрий Фомич усмехнулся мягко, необидно.
– Привыкли вы во всем действовать с размахом, а того не замечаете, что здесь своя Успенская волость, которой мировая революция…
Быстров добродушно подсказал:
– Ни к чему?
– Да оно бы, пожалуй, и ни к чему, – согласился Дмитрий Фомич. – Нам, мужикам, что нужно: побольше землицы – и все.
– А ты лично давыдовской земли что-нибудь получил? – равнодушно спросил Быстров.
Он имел в виду земли Давыдова, богатейшего помещика, владевшего землей неподалеку от Успенского.
– Получил, – ответил Дмитрий Фомич. – Десятин пять, должно быть. А что?
– Так разве без мировой революции ты бы ее получил? – сказал Быстров. – От землицы вы все не отказываетесь, а мировая революция вам и впрямь ни к чему!
– Оно и так и не так, – сказал Дмитрий Фомич. – Мы бы эти пять десятин и без революции заимели бы.
– Купили бы?
– Купили, – согласился Дмитрий Фомич. – И даже с меньшими хлопотами.
– Вы бы купили, – в свою очередь, согласился Быстров. – Вы в кулаки вылезали, да и сейчас от них недалеко. А вот каково было Ореховым, Стрижовым, Волковым?
– У вас все, кто работает, кулаки, – ответил Дмитрий Фомич. – А Стрижовы, да и Волковы спокон веку не работали и не будут, ко мне же завтра придут свою землю в аренду сдавать.
– А вы тому и рады? – сказал Быстров, не повышая голоса и как бы даже не сердясь. – А чем Стрижов или хоть тот же Волков будет ее обрабатывать? Сохой? А за лошадкой к вам же приди, поклонись, а осенью и половину овса отдай, верно?
– Так землемер же их лошадями не наделит? – возразил Дмитрий Фомич. – Сидели бы дома, не шатались по городам, были бы и у них лошади.
– Лошадьми наделю их я, – сказал Быстров. – Или, правильнее, Советская власть.
– Откуда же вы их возьмете? – не без язвительности спросил Дмитрий Фомич. – Пролетариат сам лошадьми нуждается, скорей на колбасу пустит, чем мужикам даст.
– А я у тебя возьму, – спокойно сказал Быстров. – Одну оставлю, а другую возьму.
Дмитрий Фомич глубокомысленно посмотрел на Быстрова.
– На такое дело закон нужен, Степан Кузьмич, хотя бы вы и действовали ради мировой революции.
– А это нам недолго, – насмешливо возразил Быстров. – За ради дела? Закон будет моментально! Пишу Ленину, и через пару дней будем иметь декрет. Пожалуйте, товарищ Никитин, вот вам и закон: председатель Совета Народных Комиссаров Ульянов – Ленин.
Дмитрий Фомич усмехнулся.
– Ну, это уж вы, Степан Кузьмич, немножко того. Быстровых, извините, все же много, а Ленин – один: там государственные соображения!
Быстров негромко засмеялся.
– А ты что ж думаешь, Быстровы действуют совсем уж без государственного соображения?
– Нет, зачем же…
– Быстров понимает, что это такое – написать Ленину, – продолжал Быстров. – Даже написать Ленину и то надо иметь… – Он постучал пальцем себе по лбу. – С бухты-барахты не напишешь. – Мгновение помолчал. – А что касается лошадей, – добавил он уверенным тоном, – лишних лошадей мы все-таки заберем, и безлошадным дадим, и середняку оставим…
– А кулаку? – не без язвительности спросил Дмитрий Фомич.
Быстров нахмурился.
– Ну а что касается кулака, это особый разговор, – жестко сказал Быстров. – С кулаком у нас война.
Дмитрий Фомич засопел трубочкой.
– И когда ж думаете в трубы трубить?
Быстров не понял.
– Как вы говорите?
– В трубы, говорю, – пояснил Дмитрий Фомич. – Победу, говорю, когда думаете праздновать?
– До победы еще далеко, – медленно произнес Быстров. – Еще очень далеко, это я понимаю. Война будет длительная, трудная, вы меня дураком не считайте.
– Но победа-то будет? – серьезно спросил Дмитрий Фомич.
– А кто же начинает войну, не веря в победу? – ответил ему Быстров. – Победа будет, нет такой силы, которая могла бы остановить революцию, но…
– Эх, Степан Кузьмич, Степан Кузьмич! – прямо-таки с отцовской теплотой вырвалось у Дмитрия Фомича. – Хорошо писали на бумаге, да забыли про овраги!
Быстров усмехнулся.
– А по ним ходить, хотите сказать?
Он привстал с дивана, оперся обеими руками о стол и посмотрел в сгущающуюся темноту, туда, где смутно белели изразцы кафельной печки, посмотрел так, точно в этом сумраке раскрывалось перед ним далекое будущее, вплоть до собственной смерти.
– Знаю, – сказал он и еще раз сказал: – Знаю. Много еще чего будет. То он нас, то мы его. Война будет пострашнее, чем с Деникиным. И крови будет, и слез… И крови и слез, – повторил Быстров и почти с мукой выкрикнул: – Но ведь не отступать же?
Он опять сел, привалился к спинке дивана. Славушка с нежностью посмотрел на Быстрова. На черной коже дивана смутно выделялась его голова. «Умная, решительная и родная голова, – мысленно сказал себе Славушка и тут же подумал: – Почему родная? Почему Быстров кажется мне таким родным?»
Быстров молчал, и Дмитрий Фомич молчал. Потом Дмитрий Фомич встал, прошел по комнате к печке, с легким кряхтеньем опустился на корточки, открыл дверцу, грубой мужицкой рукой пригреб к краю топки горстку золы, подул на нее, выбрал не погасший еще уголек и, перебрасывая его с ладони на ладонь, положил уголек в потухшую трубку, раскурил, бросил уголек обратно, аккуратно прикрыл дверцу и вернулся на свое место.
– Так, так, – негромко сказал он, глотая дым частыми глотками. – Не обидьтесь на меня, мужика, Степан Кузьмич, за поперечное мнение, вы хоть и моложе меня, однако видели в жизни побольше, но попомните то, что я вам скажу: отступать вам придется скоро. Вы сами, Степан Кузьмич, здешний мужик, хоть и лезете в баре, – продолжал Дмитрий Фомич. – Вы нутром должны понимать, что за страшная сила русский мужик, с нею совладать невозможно. Я уважаю Ленина, он наш, российский, Россию понимает и любит, большевики худа народу не желают, и ваша прямота для меня тоже очевидна, но мы с вами вышли уже из того возраста, когда веришь в сказки и во всякие там кисельные берега…
В его голосе прозвучала даже не отцовская, а дедовская какая-то теплота, он посмотрел в окно, где на подоконнике сидел Слава, но так, точно смотрел сквозь мальчика, точно мальчик был прозрачным, точно в темноте перед ним расстилалось такое знакомое и известное ему во всех подробностях Успенское.
– Вот Вячеславу Николаевичу простительно верить в мировую революцию. Он, конечно, может поверить, что товарищ Ленин превратит меня в коммуниста, но ведь он же мальчик, ребенок еще, ведь меня всеми огнями жги, а приверженности моей к сохе не выжгешь, я свою Гнедуху в могилу с собой положу, а Ваньке Стрижову не отдам, и вы думаете, это можно во мне изменить?
Дмитрий Фомич опять как-то неторопливо и задумчиво смолк.
В комнате совсем стемнело. Стояла такая тишина, что Слава слышал, как бьется его сердце.
Быстров пошевелился, и Славушка скорее уловил, чем услышал, ответ Быстрова.
– Можно, – ответил Быстров шепотом.
Но и Дмитрий Фомич услышал его ответ.
– Нет, нельзя, – уверенно возразил он. – Мужика переделать нельзя, и вы это знаете. Я наперекор большевикам не иду, но, поверьте мне, сам товарищ Ленин должны будут отступить, жизнь заставит, и вы это увидите.
Быстров опять глотнул воздуха, выпрямился за столом и спокойно, так, как говорят обыкновенно учителя, подытоживая какую-нибудь серьезную беседу с учениками, сказал:
– Я знаю, Дмитрий Фомич, вы человек честный, иначе мы бы вас в исполком не допустили, запомните и вы меня: наша партия не отступит. Владимир Ильич Ленин никогда не отступал, может, там, наверху, и есть люди, которые рады отступить, но отступления не будет. Я скажу даже больше: на жизнь Ленина могут покушаться, хоть и страшно об этом подумать, но правду его не убить, всех коммунистов не убить…
Дмитрий Фомич вдруг засуетился, засуетился еще до того, как Быстров договорил, принялся запихивать в ящики стола папки с бумагами и запирать ящики ключами, которые висели у него на одной связке с ключами от домашних сундуков и амбаров, сунул ключ в карман, поправил на голове старую фуражку с бархатным околышем, подаренную ему еще до войны каким-то чиновником, и пошел к выходу.
– Вы меня извините, Степан Кузьмич, – проговорил он на ходу, устремляясь к двери. – Совсем было запамятовал. Сегодня на селе сход, подводы будут наряжать за лесом для школы, не придешь, не посмотрят, что секретарь волисполкома, так занарядят, что и за две недели не отъездишься.
– А ты чего молчишь? – спросил Быстров мальчика. – Сидишь и молчишь, точно мышонок?
– Так я с вами… – Слава сконфуженно запнулся. – Так я же с вами согласен!
– А если согласен, – сказал Быстров уже с раздражением, – чего же молчишь? – Он укоризненно покачал головой. – Так, брат, не годится. Ежели согласен, спорь, действуй, партии молчальники не нужны.
43
Приближался двадцатый год. Слава Ознобишин ездил по деревням, организовывал комсомольские ячейки, открывал избы-читальни, искал у кулаков хлеб, ссорился с учителями… С учителями здорово ссорился! Они хотели обучать детей. Только. А Слава именем революции требовал, чтобы они устраивали митинги, выступали с лекциями, ставили спектакли. Да и мало ли чего от них требовал, требовал, чтоб они занимались политикой, а им политика была ни к чему.
По ночам Слава составлял планы мировой революции. В волостном масштабе. Но мировой! Потому что чтение газет неграмотным старухам тоже часть мировой революции.
Как-то Саплин задержался в Успенском, он чаще всех наведывался в волкомол по делам, связанным с защитой подростков, все сироты и полусироты, все батрачата искали его в исполкоме. Быстров даже распорядился отвести ему место в земотделе, – засиделся до вечера, не успел к себе в Критово, и Слава, хоть и с нелегким сердцем, можно ждать язвительных замечаний Павла Федоровича, привел Саплина к себе ночевать.
Саплин лежал на лавке, на каких-то тряпках, постеленных Надеждой, подложив под голову подушку Славы, принесенную из комнаты, посматривал черными маслеными глазами на Федосея, сожалея, возможно, что тому не четырнадцать лет, вот бы он тогда показал Астаховым!
– Хочешь, взыщу с твоего хозяина пудов десять хлеба? – предложил он вдруг Славе.
Слава оторвался от сборника одноактных пьес, подбирал репертуар для школьных спектаклей.
– Какого хозяина?
– Этого…
Саплин кивнул на дверь, и Слава понял, что имеется в виду Павел Федорович.
– Какой же он мне хозяин?
– Не тебе, твоему брату. Знаю, как он тут батрачит…
– Не вмешивайся, пожалуйста.
Слава поморщился: Саплина постоянно приходится осаживать, Слава предпочитал разговоры на отвлеченные темы.
– А ты задумывался, – спросил он, – что такое счастье?
Саплин потянулся, попросил:
– Подай-ка воды…
Напился, поставил ковшик на стол.
– Я счастливым стану года через четыре, – уверенно сказал он. – Вступлю в партию, получу должность, женюсь…
Слава ничего не сказал в ответ, не хотел ссориться, вместо этого обратился к Федосею:
– А ты, Федосыч, счастлив?
– Ясное дело, – ответил тот, отрываясь от плетенья веревочных чуней. – Все мое при мне.
Ах, Федос Федосович! И ведь он прав! При нем его жена и его чуни, сейчас он кончит их плести и завтра будет с сухими ногами…
Утром Слава выпроводил Саплина пораньше; когда Павел Федорович появился в кухне, того и след простыл, но Павел Федорович, оказывается, не только знал о пребывании Саплина, но и не высказал никакого осуждения.
– Чего ж отпустил товарища без завтрака? – спросил он. – Слыхал о нем, башковитый парень, с такими знакомство стоит водить.
Новый год Вера Васильевна неизменно встречала с сыновьями, такую традицию завел еще Николай Сергеевич Ознобишин. К встрече он всегда покупал шипучую ланинскую воду и, к восторгу сыновей, притворялся пьяным, и на этот раз Вера Васильевна тоже сочинила какой-то напиток из сушеных вишен, а к вечеру сбила суфле из белков и варенья.
Но жизнь, как обычно, нарушила мамины планы.
Совсем стемнело, когда появился Быстров. В бекеше, перешитой из офицерской шинели, в казачьей папахе, с прутиком в руке.
– Извиняйте, за Славушкой!
Бедная мама растерянно отставила в сторону суфле.
– Как же так… Неужели вы занимаетесь реквизициями даже в новогоднюю ночь?
– О нет! – Быстров засмеялся. – Просто приглашаю вашего сына встретить Новый год со мною и Александрой Семеновной!
Вера Васильевна облегченно вздохнула, Новый год ее сыновья всегда встречают с нею.
Славушка виновато посмотрел на Веру Васильевну.
– Мама… Я не знаю…
Он уже решил ехать, она это поняла, но мало того, ему еще хотелось, чтобы мать одобрила его решение.
– Чего ты не знаешь? – Помолчала. – Поезжай…
У крыльца переминался буланый жеребец, запряженный в розвальни, зимой Степан Кузьмич мало езживал на Маруське, берег ее, но и жеребец неплох, Быстров не любил тихой езды.
Два тулупа валялись в розвальнях, Быстров закутал Славушку, закутался сам, и только снег полетел от копыт, доехали до Ивановки меньше чем в полчаса.
Александра Семеновна встретила Славушку у дверей, ввела, раскутала, посадила у печки.
– Я соскучилась по тебе.
У стены свежесрубленная елка, без украшений, без свечей, только хлопья ваты набросаны на ветки.
В углу на полу клетка с наброшенным на нее шелковым синим платком.
– Спит?
– Спит.
Все как было. Только над столом фото в рамке, моложавый офицер, усы колечками, дерзкий взгляд.
– Мой отец…
Сама Александра Семеновна все переходит с места на место, то у стола постоит, то у печки, то поправит тарелку, то переложит вилки, не суетится, но беспокойная какая-то, а Быстров спокоен, снисходителен.
Стол накрыт к ужину: сало, огурцы, винегрет, все аккуратно нарезано, разложено по тарелкам, самогонку Быстров принес откуда-то из сеней.
– И еще курица.
– Пируем!
– И пирог.
– Съедим!
Степан Кузьмич налил с полстакана себе и понемногу жене и Славе.
– Выпьем?
– За что?
– За генерала! – Быстров посмотрел на фотографию. – За генералов, которые пошли вместе с народом.
Он выпил самогон и стал обгладывать куриную ногу.
После ужина Быстров принес кожаный чемодан, протянул Славушке.
– Это я тебе. Вроде подарка.
Чемодан полон бумаг, пожелтевших, исписанных.
– Из Корсунского, – объяснил Быстров. – Там таких бумаг на антресолях полным-полно. Вся княжеская жизнь…
Слава принялся перебирать бумаги.
Семейная переписка русской аристократической семьи. Письма, написанные столетие назад, и письма, написанные во время последней войны, письма, посланные из заграничных путешествий, и письма, посланные с фронта…
Пожалуй, эти письма интереснее любого романа.
Листок тонкого картона с виньеткой, раскрашенной акварелью.
Протянул карточку Александре Семеновне.
– Что это? – поинтересовался Быстров.
– Меню царского ужина.
– Что же ели цари?
– Седло дикой козы. Спаржа. Парфе…
– За дикими козами и мне приходилось охотиться, – похвастался Степан Кузьмич. – А вот парфе…
– Что такое парфе?
– Что-то вроде мороженого…
– Парфе у тебя нет?
– Есть овсяный кисель…
Кисель из овсяных высевок делали по всей деревне.
– Давай, давай!
Кисель чуть горчил, запивали его холодным молоком, и кисель показался не хуже царского парфе.
Быстров кивнул на чемодан с бумагами.
– Тоже в какой-то степени наше прошлое.
Александра Семеновна неуверенно взглянула на мужа:
– А княгиня не оскорбится, что кто-то копается в ее письмах?
– Княгиня теперь в Питере… – Быстров нехорошо усмехнулся. – Давали возможность жить, не захотела. Утряслась к своей питерской родне…
После смерти Алеши Степан Кузьмич резко изменил свое отношение к Корсунским, сперва мирволил, добром поминал свою службу у них, а после нелепой демонстрации, устроенной Корсунской, приказал ей убраться из волости «в двадцать четыре часа».
– Ты знаешь, что она мне сказала? – вдруг вспомнил Быстров. – Приезжаю, говорю: «Что же это вы натворили?» А она мне: «Вот что делает ваша революция!» – «А что она делает?» – спрашиваю. «Убивает детей!» – «Так это же вы, – говорю, – его убили…» А она знаешь что в ответ? «Вам не понять, что такое в нашей среде принципы…»
Самогона больше не было, он залпом выпил стакан молока.
– А теперь по домам.
Пошел за лошадью.
Александра Семеновна тоже оделась.
– А ты куда? – удивился Быстров.
– С вами…
Ему понравилась эта затея, он закутал и Славушку и жену в тулупы, сам стал в санях на колени и помчал.
Ветер был в лицо, снежная пыль оседала на лица.
Степан Кузьмич домчал до Успенского в какие-нибудь полчаса. Все спало в доме Астаховых.
Славушка постучал по стеклу, за окном кухни кто-то завозился, зашаркал в сенях, брякнула щеколда, Надежда открыла дверь.
– Полуночничаешь? – сказала беззлобно, в полусне.
Слава тихо вошел в комнату. Луна лила в окна призрачный белый свет. Петя весело посапывал, точно бежал во сне. Мама тоже спала. На столе стояло блюдечко с суфле, оставленное для Славушки.
Он подошел к матери. Лунный свет освещал ее. Рука лежала поверх одеяла. Славушка наклонился и поцеловал руку. Мама не шевельнулась. Спит или обиделась?…
Разделся, лег на кровать и закутался с головой, чтоб скорее заснуть. Но и сквозь одеяло слышал, как постукивают за стеной часы: «Тук-тук, тук-тук…» Наступил Новый год. Двадцатый год.