Текст книги "Течению наперекор"
Автор книги: Лев Остерман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц)
В одном из писем Ольге (от 14 марта 42-го года) я писал: «Контролируй свои поступки и мысли. Там, где они отличаются от того, что сделал бы Павка Корчагин[1]1
Герой книги Н. Островского «Как закалялась сталь».
[Закрыть], там, где они не такие, что их бы одобрил Ильич, постарайся изжить то, что их породило». В другом письме (от 9 декабря того же года), узнав, что Ольга уже стала кандидатом в члены партии, я ей написал: «Ведь это огромно – быть членом партии!.. Идея, дух, жизнь твоя приобретают иную окраску, ибо ты теперь держишь вместе с Партией священное знамя, оставленное Лениным».
Да не посмеется над этой патетикой современный читатель! Мне тогда ведь еще не было и двадцати лет. Комсомольская юность еще стояла за плечами. К счастью, в этом столь восприимчивом возрасте мне случилось, кроме Маркса, Ленина и Николая Островского, познакомиться еще с одним автором, сделавшим затем несравненно больший вклад в формирование моего мировоззрения, чем все три этих авторитета, вместе взятые. Причем вклад не эфемерный, испарявшийся по мере созревания способности расставаться с навязанными ранее иллюзиями, но кардинальный – сделавшийся со временем моим «символом веры» на всю оставшуюся жизнь. Я имею в виду Джона Голсуорси и два толстых тома его «Саги о Форсайтах».
Нам, слушателям, время от времени давали увольнительную в город на несколько вечерних часов или по воскресеньям. Никогда не забуду кирпичное здание городской библиотеки и ее высокий, светлый, всегда полупустой читальный зал. Там в тишине, главу за главой, с глубоким волнением и сочувствием я читал эту удивительную книгу, покоренный ее человеколюбием, достоинством и добротой. (И это совмещалось в моем незрелом сознании с протоколами партийных съездов!). С тех пор за долгие годы жизни я перечитывал «Сагу» от начала до конца три или четыре раза. Она занимает на моей книжной полке почетное место рядом с рабочим столом.
В трудные минуты жизни я открываю любой из двух томов, на любой странице. Получасового общения с ее бесконечно близкими и дорогими персонажами оказывается достаточно для того, чтобы успокоиться, расставить все по своим местам и найти решение любой проблемы...
Но я, кажется, увлекся. Вернусь к основной канве моего рассказа.
Сталинград выстоял! И хотя большая часть европейской части СССР еще находилась под немцем, стало ясно, что в войне наступает перелом в пользу Красной Армии. Отправка на фронт слушателей академии стала очевидно ненужной. Последняя надежда принять участие в военных действиях рухнула. Мое глубокое огорчение по этому поводу усиливалось сознанием своего одиночества и отчужденности от всех остальных слушателей нашего курса. Из прибывшей вместе со мной команды «запасников» только трое оказались на инженерном факультете. Откуда и как были набраны остальные примерно сто двадцать человек нашего курса я не знаю. Спрашивать об этом мне казалось неудобным. Но точно знаю (из обрывков разговоров), что ни один из них не тяготился своим пребыванием в академии и не стремился на фронт. В самом для меня главном жизненном вопросе товарищей и единомышленников у меня не было. Привыкнув за годы комсомольской работы в школе, на первом курсе института и на трудфронте к тесному дружескому общению, я тосковал чрезвычайно, а иногда поддавался приступам настоящего отчаяния. Мои однокурсники, наверное, чувствовали мою не симпатию и платили мне той же монетой. Впрочем, в конце 43-го года нам присвоили офицерские звания, и я смог перебраться на частную квартиру в городе. Наше общение стало менее тесными и это сказалось некоторым улучшением взаимоотношений. Кроме того, я охотно помогал многим в подготовке к сдаче экзаменов или консультировал и это снискало мне определенное уважение.
Тем не менее в моральном плане мне удавалось держаться исключительно благодаря письмам Ольги. Мы писали друг другу чуть ли не каждый день. Вскоре у меня возникла проблема с хранением ее писем. В каптерке я мог держать только маленький чемоданчик с теплыми вещами и несколькими книжками. Помню, как-то раз, еще в ноябре 42 года, я перечитал 140 писем, отобрал из них для хранения около тридцати, а остальные сжег. Наверное, такой отбор я повторял еще один или два раза до переезда на частную квартиру. К сожалению, отобранные письма Оли я сохранить не сумел – они пропали вместе с некоторыми моими вещами при переезде в Ленинград.
Но точно знаю: если бы не письма Оли, я бы не вынес этих четырех лет мрачного отчуждения и как-нибудь да сорвался бы. Скорее всего, в одном из тех вариантов, которые в конце первого года мне описал генерал Котов. В штрафбате же вряд ли остался бы в живых. Так что не будет преувеличением сказать, что Оля спасла мне жизнь.
Она тоже сохраняла мои письма и тоже, наверное, не все, так как в эвакуацию с МЭИ она не поехала, а с апреля 42-го года и до дня Победы прослужила в армии. В начале второго года войны, когда стали брать добровольцев-девушек, она пришла с заявлением в военкомат. Ее приняли и направили на курсы связисток. После их окончания в июле она получила назначение в часть «ВНОС» (Воздушное наблюдение, оповещение, связь), дислоцированную сначала в Волоколамске, потом в Истре.
Когда в начале 50-го года наш брак распался, она вернула мне пачку из почти двухсот моих писем. По ним я мог бы подробно описать все эти четыре года: учебу, отношения с однокурсниками, издевательства старшины и начальника курса (тоже солдафона), повседневную тревогу в связи с событиями на фронтах, повседневную боль и стыд, что я не участвую в этих событиях, партийную жизнь факультета, лесозаготовки, наряды вне очереди и многое, многое другое. Но все это уже неинтересно. Поэтому я в нескольких фрагментах представлю только то, что сыграло важную роль в моей последующей жизни – радостную и горькую, мучительную историю нашего с Олей романа в письмах. И сделаю это не по воспоминаниям, а документально, приведя несколько коротких отрывков из этих двух сотен полуистлевших моих писем к ней, ограничившись лишь самыми необходимыми пояснениями и дополнениями.
В качестве эпиграфа к этим отрывкам я воспользуюсь двумя строфами из прекрасного стихотворения моего любимого Булата Окуджавы:
Мне нужно на кого-нибудь молиться.
Подумайте, простому муравью вдруг захотелось в ноженьки валиться,
поверить в очарованность свою.
И муравья тогда покой покинул,
все показалось будничным ему,
и муравей создал себе богиню по образу и духу своему.
Из письма Ольге от 28 января 1942 года (занятия в Академии еще не начались).
«Моя солнечная» Лелька родимая!
...Насколько ты лучше, чище, выше меня. Ты настоящая коммунистка, ты идешь в первых рядах и ты, я знаю, одна из лучших среди передовых... Это мне, растерявшемуся интеллигентику, нужно ломать голову над тем, что находясь за полторы тысячи километров от фронта, я все-таки не дезертир... Меня, Оленушка, здорово стукнули эти три месяца бездействия. Трудновато мне в этом положении. Начал немного сдавать.
Три месяца держался: жил надеждой на отправку на фронт, на боевую учебу на курсах при академии (предполагалось, что мы будем заниматься всего четыре месяца); теперь, признаться честно, начал нетвердо ощущать почву, неясна дорога в будущее. И знаешь, Леленька, ты должна меня вытянуть из этого положения. Бери-ка надо мной шефство... Я чувствую, что, если ты будешь поддерживать и направлять меня, я снова сумею найти себя. Я думаю о тебе сейчас не только как о горячо любимой женушке моей, но и как тяжелый больной думает о враче, который должен вернуть его к жизни. Ты моя надежда, мое солнце. Твои письма – это моя жизнь...»
В конце марта 42 года я неожиданно получил письмо из Бийска от Ирины. То самое, отчаянное письмо, в котором она рассказала обстоятельства ее внезапного отъезда из Москвы. За этим письмом последовали и другие. Она умоляла отвечать ей. Я понимал, что обязан поддержать ее, помочь выжить в ужасной ситуации, сложившейся после гибели ее мужа Яши. Я отвечал на каждое письмо, но подыскивать слова утешения было чертовски трудно. Она по-прежнему любила меня и писала об этом. Мое же сердце в это время уже безраздельно принадлежало Ольге. Сообщить Ире о моей измене в тот момент я не мог. Лукавить тоже не хотел. Писал о неизменности нашей дружбы. Но, конечно, она ожидала других слов.
Постепенно ее письма стали приходить все реже, и по их тону мне было ясно: она догадывается, что кто-то заменил ее. Так продолжалось месяца три. В конце июня, когда, как мне казалось, она немного оправилась от своей травмы, я написал ей об Ольге и просил решить, сможет ли она быть мне только другом и в таком качестве продолжать нашу переписку. Ответа не получил. Переписка наша прекратилась.
Еще одно письмо я написал 20 мая 44-го года на московский адрес Ольге Ивановне и Ире с коротким сообщением о том, что меня приняли в члены партии. Мне казалось, что я обязан «доложить» об том в тот дом, где начиналось мое приобщение к идеологии этой партии.
Из письма Ольге от 16 сентября 1942 года.
«Лешка моя,
...Ты пишешь, что боишься потерять меня, так как я, мол, люблю в тебе женщину, а нужен мне будет умный друг и ты им не сможешь быть, что я, мол, буду относиться к тебе свысока. Дурочка ты моя, ничего ведь ты не понимаешь! Я ведь люблю в тебе не женщину и не ум твой – нет. Я люблю душу твою, твое «я» мне дорого. А другой такой чудесной души, такого сердца мне не встретить никогда. Свысока?! Да знаешь ли ты, насколько ты выше меня? Как я тянусь за тобой в моральном отношении...»
Из письма Ольге от 25 сентября 1942 года
«Девчурка моя!
Получил вчера твое письмо от десятого числа. Какое оно чудесно теплое! Спасибо, хорошая моя девонька. Так ты похорошела? Это чудесно! Я вижу, что когда мы встретимся, мне предстоит еще дополнительно к тому, что я люблю твою душу, влюбиться в тебя как в девушку – «как в таковую». Что ж, в сочетании с первым, с большой нашей дружбой и взаимным союзом это только увеличит наше счастье. Буду вздыхать, краснеть и бледнеть, не спать ночей. До сих пор эти книжные атрибуты отсутствовали. Мы (или я) перескочили через них к более серьезному и прочному. Но, ей-богу, я не прочь вернуться немного назад и наверстать упущенное...»
Из письма Ольге от 9 февраля 1943 года
«Леля,
Знаешь, я очень верю, что ты сильно-сильно меня любишь. Если это было бы не так, то я бы не смог писать тебе. И вот почему. Я очень сильно, даже болезненно, переживаю, что во время войны я оказался вне войны. Жизнь наша здесь, по существу, ничем не отличается от довоенной. (Только хуже с питанием). Войной здесь и не пахнет. За полтора года я не видел даже ни одного раненого. Это в то время, как на фронте гибнут многие тысячи, когда вся страна работает с крайним напряжением, когда ты дежуришь по двадцать часов в сутки.
Мы же здесь живем спокойно, размеренно. А ведь у меня болезненное самолюбие. И если когда-нибудь я замечу у тебя нотки не то что пренебрежения, но некоторого превосходства, на которое ты бесспорно имеешь право, я знаю, что замкнусь в себе, стану чужим. Но я верю, горячо верю в то, что для тебя я прежний Лев. Я не могу переписываться ни с кем, кроме тебя, мамы и самых близких моих друзей, в чьей любви, сочувствии и уважении я уверен. А вот моей дорогой учительнице Анне Васильевне не ответил на письмо. Не могу – точно я из другого мира... Трудно мне будет смотреть в глаза людям после войны. Ох и трудно. Замкнусь в кругу близких, родных и буду работать, как зверь, а смотреть в землю. Поддержи ты меня тогда, Оля. На тебя вся надежда...»
В конце мая 43-го года наш курс должен был отправиться в Казань для прохождения производственной практики на авиазаводе. За неделю до того я досрочно сдал очередную экзаменационную сессию и мне удалось в штабе академии выхлопотать командировку на несколько дней в Москву (до практики) с целью закупки каких-то канцелярских принадлежностей. 18 мая я приехал домой и на следующее же утро отправился поездом в Волоколамск, к Ольге. Предупредить ее об этом я не успел.
Не буду описывать лихорадочное волнение, которое я испытал в медленно тащившемся поезде. И потом, когда серым утром торопливо шел холмистой дорогой к городу, разыскивал среди развалин ее воинскую часть, ждал, пока дневальный звонил начальнику, спрашивая разрешения разбудить старшего сержанта Алферову, отдыхавшую после ночного дежурства...
Я с самого начала не ставил себе задачу подробно описать наш «роман в письмах», тем более что читателю уже известно, что брак, которым он завершился, оказался недолговечным. Мне было важно рассказать, какую спасительную роль этот роман сыграл для меня в годы пребывания в академии. И еще изложить предысторию тех событий, которые в связи с нашим романом кардинально изменили мою судьбу. Поэтому и здесь я цитирую лишь несколько отрывков из моих писем к Ольге. Так же скупо я расскажу об этом волшебном дне нашей встречи, выделив из него только два многозначащих (как мне теперь кажется) эпизода.
Хорошо помню мгновение, когда Оля, еще сонная, появилась на входе в землянку, где жили девушки, остановилась, потом бросилась ко мне... Помню, как мы бродили по городу, делясь воспоминаниями о довоенных годах и о событиях, случившихся за эти полтора года разлуки. Как она знакомила меня со своими подругами, показывала рацию. Как на бензиновом примусе готовила обед. И я думал: наступит время, и эти любимые руки будут каждый день за нашим обеденным столом потчевать меня...
После обеда мы пошли гулять в окрестные поля, дошли до оврага, по дну которого бежал ручей. Оля сказала, что хочет искупаться, но купальник она не захватила – придется совсем раздеться... Просила меня отвернуться, что я послушно и сделал. Когда она, искупавшись и снова облачившись в свою военную форму, подошла ко мне, то сказала, улыбаясь: «Дурачок!»...
Ее отпустили на сутки. Какая-то знакомая старушка уступила нам на ночь свою широкую кровать, стоявшую в маленькой, отделенной дверью комнатке. Мы легли в эту кровать, обнаженные, но... не полностью (!). Не спали. Лежали обнявшись, ласкаясь и целуясь без конца, но так и не переступили последнюю черту. Я уже писал, что мораль того времени запрещала молодым людям интимную связь до женитьбы. А мы оба были еще очень молоды, и могучие силы природы, способные отвергнуть эту мораль, еще не проснулись в нас обоих...
Чтобы успеть на поезд, мне пришлось уйти задолго до рассвета. Уговорил Олю не провожать меня, а поспать немного перед дежурством. Навсегда запомнил мигающий свет коптилки, ее лицо на подушке – улыбающееся, но с затаенным страхом в глазах. Неужели это наши последние минуты вместе? Неужели не увидимся больше? Ведь война!.. Те же мысли владели и мной. Я поцеловал ее еще раз в губы долго-долго и, не оборачиваясь, ушел.
Из письма Ольге от 7 октября 1943 года
«Леканька, моя родная!
Чудесная, ласковая моя девчурочка! Любимая моя! Ну их к богу все обиды и раздоры. Ведь люблю я тебя, понимаешь, чертенок сероглазый, люблю! Все ласковое, теплое, все хорошее, что есть во мне, это – для тебя, от тебя, ради тебя. В общем, с тобой связано. Никто не сумеет мне заменить тебя... Быть может, уже скоро твои нежные, бесценные ручоны обнимут меня, и я забуду у тебя на груди все мои беды и невзгоды, как забыл тогда... тогда, но, увы, лишь на один миг...»
Из письма Ольге от 12 января 1944 года
«Глупенькая моя девочка!
Я получил письмо от 31 декабря. Конечно, ты не думаешь всерьез и десятой части того, что написала... Ты пишешь, что мое отношение к тебе «построено на чувственном желании, а не желании обладать моей душой». Не знаю даже, как начать отвечать тебе – такая это чудовищная несправедливость, так больно и резко она зачеркивает все, чем я жил эти два года. Как можно? Как можно такое написать даже в минуту горечи?.. Ведь только твою душу и люблю я. Тебя саму я почти не знаю. Смутно помню твое лицо, тело. Иногда теплой волной нахлынет твой образ, вспомню какую-нибудь твою повадку: то ты смешно ладошкой потрешь нос, то станешь носочками маленьких ножек внутрь, то лукаво улыбнешься и скажешь «ни» – но это все редкие мгновенья. А душа твоя всегда со мной. Она в твоих письмах, она в моих мыслях непрестанно. Я почти боготворю ее. Она для меня высший суд всех моих поступков... Отчего я все сильнее привязывался к тебе за эти годы? Оттого, что душа твоя во всей ее красоте все более раскрывалась передо мной. Пойми, ведь всю мою будущую жизнь я связываю с тобой. Я сознаю страшную бедность в образовании: литература, искусство, история, философия, языки – все это надо, обязательно надо познать, кроме своей основной специальности... Вместе с тобой, я уверен, мы сумеем одолеть все это. Один – я спасую...
Понимаешь ли ты хоть теперь, что ты мне нужна не на год-два, а на всю жизнь. И не только тело твое, а душа, воля, совесть. Совесть! Вот верное слово. Ты – моя совесть, а без совести человек пропадет. «Чувственное желание» – как можно так, Оля?! Больше того (отвечу тебе признанием столь же искренним). Недостаток этого самого чувственного желания иногда смущает меня. Семья – это все же не только боевой союз двух людей, это семья. Физическая склонность так же необходима, чтобы построить семью, как и духовное родство, хотя прочной основой может быть только последнее... Говоря грубо, я с радостью представляю себе всю нашу долгую и плодотворную совместную жизнь, борьбу, непрестанную учебу, но... я не могу себе представить нашу первую ночь... Я верю, что когда судьба сведет нас снова, я полюблю в тебе женщину так же крепко, как я люблю твою душу. И тогда... тогда мы соединим наши жизни (обещаю, что это не произойдет раньше). И будем очень счастливы!»
Из письма к Ольге от 20 июня 1944 года (день ее рождения).
«...Часто в письмах (за исключением последних трех месяцев, если ты заметила) стояло слово «люблю». Это было искренне. Но имел ли я право называть так то, что было в моем сердце? Боюсь, что нет. Ни разу я не изменил тебе, даже не смотрел на девушек, мне они абсолютно безразличны... Я мечтаю о том, чтобы ты стала подругой всей моей жизни. Никого я так не уважаю, как тебя, никем так не дорожу, никто не понимает меня так, никто не умеет так приласкать, умиротворить, поддержать меня, как ты. Великая нежность хранится в моем сердце для тебя. Но любовь ли это?
Не встречу ли я когда-нибудь девушку, которую полюблю без памяти? До самозабвения. А что будет с тобой, если мы уже будем мужем и женой? Какими несчастьями грозит нам тогда будущее? А может быть... может быть, этой девушкой будешь ты?! Тогда какое счастье ожидает нас! ...Но суждено ли мне действительно полюбить тебя? Об этом может сказать только встреча. А сейчас лучше остановиться... Я дал себе слово больше не давать волю своей слабости. Если я не буду уверен в том, что смогу составить счастье твоей жизни, я сумею оторваться от тебя.
Через полтора месяца я буду в Москве. Шесть недель мы будем рядом, будем видеться часто. Даю тебе слово, родная, что я честно решу эту проблему и постараюсь сделать так, как лучше для тебя, для твоего будущего. А пока прощай.
Крепко целую твои нежные глазенки. Твой Лев».
Мои надежды не оправдались. Летняя практика 44-го года в авиаремонтной мастерской была не в Москве, а в Можайске. Ни мне к Ольге, ни ей ко мне приехать не удалось.
Осенью того же года у меня появились, как мне казалось, основания для ревности. Ольга мне сама писала о каком-то капитане, который к ней очень хорошо относится. Тепло о нем отзывалась. Даже ездила (я не понял, зачем) к нему в другую часть, где он служил. Ничего серьезного между ними не было. Потом у меня была возможность в этом определенно убедиться. Но тогда в голову порой лезли черные мысли.
Письмо Ольге от 15 декабря 1944 года (я живу на частной квартире).
«Родная моя, Аленушка моя ненаглядная!
Не могу не писать. Вот думал, что есть у меня воля, а не могу. Сегодня мне все чудится, что ты здесь, в доме, в другой комнате. Вижу тебя до боли ясно. Не надо бы писать тебе этого, потому что знаю, что снова увлекаю тебя, а мне должно помочь тебе оторваться от меня. Ведь ты обманываешь себя – не любишь ведь! Разобью я твою жизнь, Аленка. Поймешь ты себя, когда поздно будет. Но не могу! Люблю, понимаешь? Ты мне как воздух нужна. Без тебя не построить мне своей жизни. О, черт! Какой я проклятый эгоист – опять влеку тебя в пропасть. Злюсь на себя, но пишу...
Ласковый котенок мой, лучистая моя девчурка, как я жду тебя! Как мне нужна ласка твоих рук, только твоих! Улыбка твоих глаз – ни у кого нет таких глаз! Но ведь не любишь, не любишь! Ольга, заклинаю тебя всем на свете – не жалей меня. Сегодня – это мгновенный срыв, у меня хватит сил взять себя в руки. Я стану еще больше работать. Помоги только мне – напиши эти два слова. Ведь меня лишает твердости сомнение. Вдруг я ошибаюсь, вдруг любишь... И я своими руками разрушу свое и твое счастье. Разве в жизни найдешь другое такое? А если я прав? Куда я тяну тебя?
Олька, пожалей свое и мое будущее, наберись мужества и отбрось сострадание. Остался лишь один шаг. Давай кончать. О боги! Ну и пытка! Прости, что так мучаю тебя, но я не хочу, не хочу, чтобы ты меня жалела – я знаю, что конец неизбежен. Так скорее же...
Крепко, до боли целую... (а ты опять первая отрываешь губы. Эх!). Лев»
24 апреля 45-го года началось возвращение академии в Ленинград – ушел первый эшелон.
День Победы, 9 мая, мы встретили беспорядочной стрельбой в воздух из табельного оружия, что, конечно, строго запрещалось, но... не в такой день! В одиннадцать часов вечера я заступил в караул и там в течение ночного дежурства написал Ольге письмо в шесть больших, мелко исписанных страниц, заполненных довольно скверной литературщиной. Оно начиналось фразой: «Стены караульного помещения раздвигаются, исчезают, и мой дух мчится вдаль, в Москву».
Затем следуют описания умолкнувших полей сражения, отдыхающих солдат, повсеместной радости селян и горожан. И, конечно, Кремль, где Сталин, приостановив напряженный ритм своей работы, садится за праздничный стол со своими сподвижниками и... улыбается в усы. Далее мой дух из ворот Кремля незримо выходит в город и бродит по знакомым улицам среди веселящихся москвичей. Наконец, он прибывает домой, где на двух страницах описан (по воспоминаниям довоенных времен) роскошный праздничный стол. За столом я, Оля и наши близкие друзья. Тосты в честь победы и нашего народа. Пьем за нашу дружбу, крепкую не только личной симпатией, но единством мыслей и борьбы. Поем, танцуем. Потом всей гурьбой идем гулять по праздничной, сверкающей огнями ночной Москве... И так далее... На рассвете над полями и лесами мой дух летит обратно. «Стены караульного помещения смыкаются, на столе полевой телефон, у стены – козлы с винтовками, нары, где отдыхает следующая смена...» Здорово я отпраздновал день Победы. Мало кто провел в Йошкар-Оле эту ночь так радостно и с таким легким сердцем, как я.
Письмо Ольге от 20 июня 1945 года (еще из Йошкар-Олы).
«Родная моя, ненаглядная моя девонька!
Сегодня твой день рождения. Я сижу один в комнате, передо мной все твои фотокарточки. Я обращаюсь к тебе, такой далекой и такой близкой, родной... Я люблю тебя. Мне нужна твоя ласка, мне надо глядеть в твои глаза, слышать твой смех, дышать с тобой одним воздухом, ощущать тебя рядом...
Я верю в твою любовь безгранично, хотя иногда на меня находят приступы отчаяния и мне кажется, что ты холодна, что ты не любишь, что это самообман – пройдет время и ты поймешь свою ошибку...
Только написал эту фразу, как черные мысли снова нахлынули на меня и я, было, затосковал. Но затем перечитал несколько твоих старых писем и все прошло. Ты любишь меня, любишь. Я знаю, верю – любишь! Прости любимая, хорошая, ненаглядная моя девонька. Но ведь так плохо без тебя, а вот уже два месяца нет твоих чудесных писем... Неужели что-то изменилось за эти два месяца? Видишь – опять. Что со мной сегодня? Я старался не думать о тебе последние недели, чтобы не тосковать, а сегодня... Эх!.. Да нет, ерунда все это. Ведь вот твои слова: «Ты моя надежда, опора и защита, моя любовь и друг». Это написано 15 февраля. А вот 1 марта: «Ведь ты для меня все, и настоящее, и будущее, с тобой связаны все мечты о дальнейшей жизни». Неужто сейчас это уже неправда? Неужто ты смутилась и поморщилась, прочитав эти свои слова? Если да, ты обязана сказать мне об этом при первой же встрече. Ты не смеешь меня жалеть. Ты мне нужна вся... или ничего.
Проклятье! Не могу писать больше.
Наш эшелон идет следующим. Через две недели я буду у тебя и ты успокоишь меня или... или конец.
Ну, пока. Крепко и нежно целую (уже последний раз на бумаге). Твой Львенок».