Текст книги "Течению наперекор"
Автор книги: Лев Остерман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)
Хочу рассказать и о самом главном испытании в моей дворовой жизни, которое, как и «сведение с ума», во всех подробностях и красках сохраняется в памяти до сих пор. Это испытание можно обозначить, как первое знакомство с фатализмом...
Яркий солнечный и морозный день. Дело происходит на заднем дворе. Там к стене соседнего дома прилепилось двухэтажное уродливое и темное, но довольно высокое строение. В нем помещается мастерская старика Гринштейна. Там он варит свой гуталин. Летом наклейки от железных баночек с гуталином усыплют окрестности этого сарая, точно осенние листья. Но сейчас у его основания поднялся большой снежный сугроб (наверное, старик расчищал подходы к своему «предприятию»). Ребята прыгают с крыши сарая в этот сугроб. Хочу прыгнуть и я, но... боюсь. Полету с примерно восьмиметровой высоты сопротивляется все мое существо, хотя я и вижу, что ребята вылезают из сугроба веселые и целехонькие. Несколько раз подхожу к краю крыши и в панике отступаю. Не могу шагнуть в пустоту – и все тут! На этот раз страх оказывается сильнее рассудка. А последний даже предательски нашептывает: «А вдруг поскользнешься на обледенелом краю крыши, полетишь кое-как, раскорякой, не попадешь в центр сугроба и головой стукнешься об асфальт?!» Ребята уже подсмеиваются надо мной, кричат снизу: «Левка, не дрейфь!», но я ничего не могу с собой поделать.
Тогда, сжалившись, ко мне по крыше подходит Толька Красавин и говорит: «А ты скажи громко: «Будь что будет!» – и прыгай». И я вдруг как-то уже не разумом, а всем существом своим понимаю, что будущее неизбежно, что оно все равно состоится!.. Отчаянно произношу: «Будь что будет!» и делаю шаг навстречу этому будущему – шаг в пустоту! И через мгновение, с залепленным снегом лицом, радостно сознаю: будущее состоялось, а я цел и невредим. Очень сильное ощущение!
Теперь пришла очередь рассказать, как мы расширяли мир своего двора на всю огромную Москву. Речь пойдет о путешествиях на трамваях.
Вы, читатель, возможно, уже не застали прекрасные трамваи 30-х годов. Они не отгораживались от мира пневматическими дверями. У них были открытые, вовсе без входных дверей задние площадки и низкие, узорного литья подножки. На них можно было вскакивать на ходу или соскакивать при появлении билетного контролера. Но главная их прелесть состояла в возможности проезда (полета!) вне вагонного чрева. Конечно же не на «колбасе», как до сих пор пишут иные профаны. На «колбасе» вообще ехать было нельзя. Так называли некое устройство, скорее всего, какой-то кабель в толстой резиновой оболочке, расположенный вертикально над торчавшим из-под вагона задним буфером. Сидя боком на буфере за «колбасу» можно было лишь держаться. Но это было неудобно и очень ограничивало обзор улицы. Чистое пижонство! Зачем? Когда существовали благословенные подножки с другой стороны вагона. С правой по ходу трамвая стороны подножка вела на площадку. Но Бог знает зачем конструкторы предусмотрели симметричную подножку (и даже с поручнями) с левой стороны вагона. Эта подножка была отделена от задней площадки трамвая закрытой дверью. Так вот, стоя на этом плацкартном мальчишеском месте, небрежно привалившись плечом к одной поручне и слегка придерживаясь рукой за вторую, мы совершали необыкновенные путешествия. Отправлялись с нашей или одной из близлежащих улиц, каждый раз на новом номере трамвая, через всю Москву до конечной остановки, уверенные в том, что, описав концевой круг, трамвай привезет нас обратно. Если нас сгоняли по дороге, мы дожидались прихода следующего трамвая того же номера и продолжали прерванный маршрут. Напомню, что милиции на улицах Москвы в те счастливые времена практически не было. Вот уж мы нагляделись, вот уже набрались впечатлений и наблюдений, которые живой детский ум фиксирует, не давая себе в этом отчета. Трамваи двигались не быстро и иную уличную сценку можно было разглядеть хорошенько, а если уж очень интересно, то и спрыгнуть с подножки.
Я видел, как на месте «охотных» рядов и расположенной среди них церквушки, куда меня в раннем детстве водила няня, строилась огромная гостиница «Москва». А напротив нее – дом Совнаркома. Подъемных кранов еще не было – возводились деревянные леса. Стальные балки втягивали наверх лебедками, а кирпичи, уложенные в деревянные заплечные лотки, рабочие поднимали на спине, тяжело взбираясь по крутым дощатым настилам с перекладинами. На центральных улицах другие рабочие, став на одно колено, защищенное от жары толстенной накладкой, деревянными гладилками ровняли иссиня-черный, дымящийся асфальт.
На окраинах трамвай шел в сплошной зелени деревьев, за которой прятались деревянные домишки. По улицам резво катили извозчичьи пролетки с откинутым толстыми складками назад кожаным верхом. Важные извозчики в синих длиннополых кафтанах изваяниями восседали на высоких козлах. Весело мелькали спицы очень больших и тонких задних колес пролетки. На их высоко расположенную ось можно было усесться спиной к движению и катить «куда бог пошлет». Но это было рискованно. Можно было заехать черт-те куда, а спрыгнуть на ходу было непросто. Мохнатыми ногами неспешно вышагивали могучие битюги, влекущие высокие телеги ломовиков.
На всех углах стояли у своих кареток и высоких стальных баллонов газировщицы. Под небольшими тентами кареток играли золотыми, красными или малиновыми бликами толстые стеклянные тубы с краником внизу, заполненные сиропами. Почему-то всегда только по две тубы... Мороженщики доставали ложками из погруженных в лед высоких алюминиевых бачков сливочно-желтоватую, сладкую даже на вид массу, заполняли ею круглую металлическую формочку, ровняли и накладывали круглую вафлю. Другая вафля уже лежала на дне формочки. При нажатии поршня, спрятанного в трубке, отходящей от центра формочки, появлялось вожделенное лакомство, которое можно было не спеша лизать по всей окружности, прочитав предварительно на вафлях назначенные таинственным случаем (а быть может и не случаем!) имена: Нина, Катя, Надя...
В людском потоке на тротуарах мелькали синие фуражки разносчиков из «Моссельпрома». На их лотках красовались сладостные и недоступные для наших тощих карманов соблазны. Бойкие мальчишки (наверное, беспризорники) торговали рассыпными папиросами и газетами. Нередко в толпе виднелись и крестьяне в лаптях.
Москвичи в те времена одевались более чем скромно – да просто бедно! Красивой, модной одежды не существовало, да и само понятие «мода» было вчуже. НЭП доживал последние дни, и бывшие франты предпочли убрать подальше свои тросточки и жилеты. Летом молодые и не очень молодые мужчины ходили в широких брюках из «бумажной» материи, в рубашках «апаш» с открытым воротом и резиновых тапочках с матерчатым синим верхом. Галстуков никто кроме «спецов» (вроде моего отца), не носил. Женские чулки были в резинку или «фильдеперсовые», шелковые появились уже перед войной. Колготки для взрослых дам еще не были изобретены, и чулки держались на подвязках, прикрепленных к специальному женскому поясу. И вообще, нарядная повседневная одежда считалась признаком мещанства и буржуазным пережитком. «Пролетарская» внешность уважалась. Тому способствовал пример вождя, который в те времена носил гимнастерку и солдатскую шинель. (Этот западный наивняк, Ромен Роллан, посетивший в те годы Москву и ничего не понявший, писал о человеке «с головой ученого, руками рабочего, в одежде простого солдата»). Подражая ему, все партийные и советские работники тоже ходили в гимнастерках, только без петлиц, и в сапогах. Но их нескладные и, в отличие от нынешних времен, часто тощие и сутулые фигуры были лишь невзрачной тенью красавцев и любимцев толпы – красных командиров (солдат на улицах не припомню). Они гордо выступали туго перетянутые в талии широкими ремнями с портупеей, в широченных галифе, блистая хромовыми сапогами. На петлицах воротников отсвечивали красным, завораживая нас, мальчишек, «кубики», «шпалы», а изредка и «ромбы». Попадались в уличной толпе и пышные молочницы с бидонами, и просто деревенские бабы в пуховых платках и извечных (живы ведь до сих пор!) плисовых кацавейках. А иногда – конторские служащие с бесформенными парусиновыми портфелями, рабочие в синих косоворотках и картузах, какие-то старухи в отрепьях бывших нарядов, бородатые дядьки с мешками за спиной, комсомолки в красных косынках и оборванцы в лохмотьях. Не поручусь, что эту детализацию мы фиксировали для себя уже тогда. Возможно, это теперь я вглядываюсь в яркую и пеструю картинку, всплывающую из глубин памяти. Еще мне сейчас помнится (может быть, и ошибаюсь), что эта разношерстная толпа на московских улицах была спокойнее, приветливее и даже веселее, чем нынешняя, хорошо одетая и, уж конечно, куда более сытая и устроенная публика. Не было этой спешки и готовности огрызнуться, если случаем наступят на ногу, хотя трамваи в часы пик тоже ходили битком набитые...
С благодарностью вспоминаю наши трамвайные путешествия. В них происходило органичное слияние с городом, мы становились истинными, на всю жизнь москвичами.
...Последнее воспоминание, которое я намерен записать.
Торгсин и связанная с ним трагедия, пережитая в раннем детстве.
Время было еще голодное: карточки на все продукты, чай из сушеной моркови. И вдруг появились эти неслыханно роскошные магазины. Их посещали немногочисленные иностранцы, покупавшие за твердую валюту, и советские граждане, обменявшие в специальных пунктах фамильное золото и золотые украшения (по весу) на специальные «боны» по определенному курсу. Вход в торгсины охраняли расшитые галунами швейцары, но через зеркальные стекла витрин можно было без конца глазеть на разложенные в них чудеса. Тряпки, домашняя утварь и прочие промтовары нас не интересовали, а вот бесчисленные яства возбуждали живое любопытство. Впрочем, вкусовых ощущений они не вызывали, и слюнки не текли. Мы просто не знали, что это такое. Было очень красиво – вот и все!
Но однажды, однажды... я вкусил от пищи богов и был жестоко наказан за это! Мой брат Натан был старше меня на восемь лет, учился в техникуме и, когда мне было восемь лет, уехал на практику в Казахстан, на озеро Балхаш, где строился медеплавильный комбинат. Мама собралась отправить ему продуктовую посылку. Не знаю уж, какое бабушкино золото пошло в ход, но в торгсине были закуплены разнообразные продукты. Помню, как сейчас...
Жаркий летний день, содержимое посылки уже подготовлено, но не упаковано. Днем дома я один: Настя ушла по делам, а мама на работе. Рассматриваю посылку. Особое любопытство вызывает коричнево-красный, лоснящийся, с просвечивающими янтарными пятнами жира и перевязанный кое-где жирной бечевкой батон колбасы с загадочным названием «салями».
Я до глубины души обижен несправедливостью: почему все Натану, а мне – ничего? Долго хожу кругами и наконец решаю, что отрезать маленький кусочек для пробы я имею право – я ведь тоже сын! И вот он уже во рту. Боже мой, что за волшебство! Нечто тающее между языком и небом, божественно пахучее, неизъяснимого, неземного вкуса! Но увы – он уже разжеван и проглочен, этот маленький, этот крошечный кусочек. Неужели это все? Нет, еще самую малость – ведь он такой большой этот волшебный батон. Потом еще кусочек, еще... Проходит час, другой. Настя не возвращается, и преступные деяния неумолимо повторяются. Это сильнее меня. Дьявол владеет моей невинной детской душой. Потом является отчаянная решимость – все равно я пропал... Короче, к приходу мамы от батона колбасы не остается ничего, кроме веревочек. И тут наступает расплата. Я погиб! Мама меня проклянет, выгонит из дому, скажет, что я ей больше не сын! Я – негодяй, я – вор, мне нет прощения и пощады...
Любопытно, что какого-либо наказания, даже упреков я не помню. Но мучительное чувство невыносимого стыда и презрения к самому себе сохранилось в памяти на всю жизнь.
Глава 2. Комсомольская юность
В том же 1931 году, что умер мой отец, я поступил в школу № 27, помещавшуюся на углу Большой Дмитровки и Петровского переулка. Сразу во 2-й класс, поскольку уже умел читать и считать. В школе я обнаружил новое различие между мальчиками и девочками: оказалось, что они могут «влюбляться» друг в друга. Мне сразу понравилась пухленькая и беленькая девочка по имени Нонна, которая сидела на парте как раз впереди меня. Ее косичка доставала до верхнего края моей парты. Я решил привлечь внимание обладательницы этой очаровательной косички тем, что опустил ее кончик в чернильницу. Был жуткий скандал, меня едва не исключили из школы.
От учебы в начальных классах в памяти хорошо сохранилось одно воспоминание не учебного, а скорее, дворового плана. В классе, наверное, четвертом мы развлекались на переменах своеобразным состязанием. Несколько мальчишек берутся за руки, образуя цепочку. Двое крайних держат в свободных руках по гвоздю. Затем засовывают их в два гнезда настенной электрической розетки. По всей «цепи» идет ток. Когда кто-нибудь не выдерживает и отпускает руку, ток прекращается. Сдавший позицию покидает цепь и она, укоротившись на одно звено, снова подключается к розетке. Ток становится сильнее. (Закона Ома мы еще не знаем, но он действует, независимо от этого). Вскоре из цепи выбывает еще одно звено, потом следующее... И так до тех пор, пока не остается один – самый стойкий. Теперь он держит в обеих руках по гвоздю, и все напряжение сети падает на него одного. Если выносит эту тряску в течение 5-ти секунд – он победитель! (Нынешним школьникам устраивать такое состязание не советую. Электрическое напряжение в городской сети тогда было 127 вольт, а не 220, как сейчас).
Из моей пионерской биографии в школе помню только прием в пионеры. Нас, три параллельных класса, приводят в затемненный шторами физкультурный зал и выстраивают в одну линейку буквой «П». Вдруг в центре зала вспыхивает пионерский «костер». Он образован несколькими электрическими лампочками, окрашенными красной краской. Они замаскированы дровами, зато в потоке нагретого ими воздуха вздымаются многочисленные ленты из папиросной бумаги. Ленты тоже кажутся красными, извиваются и шуршат, как настоящее пламя. Получается здорово!
Потом, вслед за старшей пионервожатой мы хором повторяем слова клятвы: «Я, юный пионер СССР, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю и клянусь...» В чем клялись – не помню. Возможно, что я в конце концов не сдержал клятву. Но и сейчас не стыжусь тогдашнего волнения, этой веры и даже этой клятвы.
Хорошо помню пионерские лагеря, куда я ездил каждое лето в течение трех или четырех лет. Купанье в небольшой речке, длительные вылазки в соседний густой лес, состязания по бегу и прыжкам в высоту, авиамодельный кружок, по вечерам – волейбол. А особенно – футбол! На настоящем большом поле, поросшем невысокой мягкой травой. Играли, конечно, босиком. Я – вратарь в команде моего отряда. Ворота – два столба и жердь перекладины на них. Самоотверженно бросаюсь в ноги бегущему прямо на меня нападающему.
А еще – подготовка к карнавалу в «родительский день» незадолго до конца смены: изобретение и шитье костюмов, масок, разучивание комических сценок, песенок, изготовление ходулей...
Главным событием в каждой смене лагеря был дальний поход на 10-15 километров с продуктами и алюминиевой посудой в рюкзаках. С приготовлением обеда на костре и, как правило, с роскошным купаньем в конце пути.
По вечерам, перед отбоем ко сну, собирались в кружок вокруг старшей пионервожатой и с увлечением пели партизанские и прочие нехитрые патриотические песни первых советских лет... Отряды, конечно, состязались за ежедневное право поднятия флага лагеря. Это была игра, но игра увлекательная и даже азартная. Победа зависела от всех, а виновником поражения мог оказаться кто-нибудь один (к примеру, опоздавший на линейку). Поэтому: «Один за всех и все за одного!» Как во дворе!
Вожатые отрядов тоже ребята-старшеклассники. Взрослых немного: директор, завхоз, физкультурник, врач и старшая пионервожатая. Никаких воспитателей из учителей не было, мораль нам никто не читал. Воспоминания о жизни в пионерских лагерях у меня самые счастливые и радужные. За исключением, пожалуй, одного случая, о котором стоит рассказать.
Мне лет десять. Мы идем в дальний поход и несем с собой мелкокалиберное ружье. В конце похода намечается состязание по стрельбе. В лагере мы не стреляли, так как патронов было мало. Нести эту драгоценную коробочку с патронами доверено мне. На последнем привале перед концом похода я решаю еще раз проверить в своем рюкзаке сохранность заветной коробочки и с ужасом убеждаюсь, что ее там нет. Как я ухитрился ее потерять – ума не приложу... Приговор старшей пионервожатой Тони Симоновой был суров (и довольно смел). Она меня отправила обратно в лагерь. Одного! Хотя мы отошли уже километров на десять и дорогу назад я себе представлял довольно смутно.
Убитый горем и стыдом, я плелся обратно и вдруг набрел на поднимавшуюся над лесом деревянную вышку – «тригонометрический знак». По дороге туда его не было, но это обстоятельство меня не смутило. Чтобы восстановить самоуважение, решаю залезть на самую вершину вышки. Осилить деревянные шаткие лестницы, ведущие этаж за этажом на верхнюю смотровую площадку, несмотря на большую высоту, мне не трудно – сказывается опыт нашей пожарной лестницы.
И вот я уже высоко над лесом. Растянувшись на досках маленькой площадки и озирая не только лес, но и поля за ним, испытываю чувство гордости и успокаиваюсь. «Ну и пусть, – говорю вслух, – зато никто не знает, где я сейчас. И им бы не позволили сюда забраться!»
Тишина, солнце, легкий ветерок так умиротворяют мою душу, что забываю вовсе про свое несчастье. Смотрю и смотрю вдаль... Мне кажется, что я парю над лесом... Кстати, о парении...
Я читал, что в детстве люди летают во сне. Смутно представлял себе, что летают они как птицы – быстро взмахивая руками. А после того лета я довольно часто «летал», а точнее, парил во сне. Нужно только очень сильно захотеть – и тело плавно отрывается от земли и медленно поднимается вверх. Дальше достаточно приказать ему, в какую сторону двигаться, и оно слушается. Помню, что я был так уверен в своем открытии, что во сне думал: «Вот сейчас проснусь, но не забуду, как это делается. Когда все будут дома или придут гости, поднимусь к потолку и буду летать по комнате. Все будут ужасно удивляться, а я расскажу им, как это просто...» До лагеря добрел к вечеру. Слава Богу, что знал название деревни.
В пионерском лагере у меня случилась «любовь». Девочку звали Вера Уралова. Любовь выражалась в том, что я всячески старался отличиться у нее на глазах. Мы встречались и в Москве, гуляли по набережным. Она училась не в нашей школе. Когда мы вышли из пионерского возраста, встречи наши постепенно прекратились. Но я до сих пор храню ее детскую фотографию – в пионерском галстуке, повязанном в лагере прямо на голую шейку над майкой. На обороте начертано, как мне казалось в те годы, очень возвышенное слово (по-гречески) «memento» – помни! Вот и помню. Жива ли она сейчас – не знаю...
А в шестом классе... О, в шестом классе я был уже истинно влюблен в Тасю Гололобову. Очень хорошенькая, стройная, с челкой золотистых волос, она являлась предметом поклонения многих. Но главным моим соперником был Олег Потоловский. Статный, красивый мальчик, с роскошной волной зачесанных назад светлых волос. Мы состязались во всем. Оба были отличниками. Он – староста нашего класса, я – председатель пионерского отряда. В любом деле мы старались перещеголять друг друга. Однажды даже решали проблему нашего соперничества в честном кулачном бою, вечером во дворе школы в присутствии секундантов...
Ах, Тася, Тася! До сих пор в мельчайших подробностях вижу такую картину: весна, класс залит солнцем; я сижу где-то сзади, а на третьей парте в том же ряду – Тася. Она выставила в проход ножку в потрепанном красном башмачке. Меня обуревает непреодолимое желание: сейчас же, на глазах учителя и всего класса броситься вперед и поцеловать этот башмачок...
Наш роман оборвался внезапно. Мы с Тасей иногда ходили вместе на каток «Динамо», что спрятался в глубине одного из дворов на Петровке. Сверкание льда в солнечный зимний день, скользящая по кругу пестрая толпа катающихся, музыка («...и шлю тебе мое последнее танго!..»). Я держу Тасю за руку, а иногда и под руку!..
Поощряя мои ухаживания, коварная Тася не хотела терять и Олега. Однажды, уже в седьмом классе, мы условились с ней идти вечером на каток. Я позвонил ей и спросил: «Ну, ты готова?» Она ответила: «Да, сейчас выхожу». И вдруг добавила с сомнением в голосе: «Это ты, Олег?»... Какое потрясение! Так значит, она играет нами обоими?! Я тут же поклялся вырвать изменницу из своего сердца. И эту клятву сдержал!.. занявшись с не меньшим увлечением шахматами.
Впрочем, «роман» Таси с Олегом тоже не состоялся. Вскоре она перешла в другую школу. Потом весьма удачно вышла замуж за дипломата. А Олег погиб на войне.
В комсомол тогда принимали с 14-ти лет и далеко не всех желающих. Нужно было успевать по всем предметам, иметь солидный багаж «общественной работы» и еще выдержать при приеме основательный экзамен по политграмоте. Комсомольские группы в классах состояли из 8-10 человек, то есть в среднем около одной четвертой части учеников. Меня принимали в начале 38-го года.
Члены комитета комсомола школы нам, восьмиклассникам, казались чуть ли не небожителями. Я до сих пор помню их лица и даже имена некоторых из них: Валя Королев (секретарь комитета), Алик Кузнецов, Эмиль Разлогов, Стасик Станевич, Боря Медведев... А ведь ни разу не встречался ни с одним из них после окончания школы.
В восьмом классе «имел место» эпизод, едва не оборвавший мою только что начавшуюся биографию:
...Ранняя весна. Большая перемена. Тепло. Все три больших окна нашего класса распахнуты рамами внутрь. Мы на 4-м этаже пристройки к главному зданию школы. Окна выходят в Петровский переулок. Сразу под окнами – наклонный железный карниз шириной около двадцати сантиметров, обозначающий начало надстроенного этажа. Сейчас этот карниз еще покрыт слоем снега толщиной в 3-4 сантиметра. Я берусь на спор пройти по этому карнизу из одного окна в другое. Расстояние между оконными проемами довольно велико. Оказавшись посередине, не сможешь достать раскинутыми руками ни одного из них.
Осторожно вылезаю из окна, пробую ногой снег на карнизе. Похоже, что он лежит плотно. Встаю во весь рост лицом к стене. Левая ступня – вдоль карниза, правая – под углом к ней (иначе не станешь). Далеко внизу сереет уже очищенный от снега асфальт тротуара... Осторожно, приставным шагом начинаю движение. Вот я уже почти на середине пути. Обе руки раскинуты, ладони прижаты к стене, но держаться уже не за что. Весь класс (и что особенно важно, все девочки) сгрудился в окнах и следит за моей эквилибристикой...
И вдруг я ощущаю, что передняя по ходу, левая нога начинает скользить вниз к краю карниза: под снегом оказалась пленка льда... Медленно, без рывка возвращаю левую ногу назад. Только не дергаться! Без спешки и резких движений! Сказывается дворовая школа (пожарная лестница с крутящимися перекладинами и края крыш)... Лишь бы правая нога удержала весь вес, который теперь перенесен на нее, и не заскользила... Тогда – конец! Слава богу, – держит! Очень осторожно переношу вес тела на максимально придвинутую левую ногу. Держит! Теперь освобожденная правая нога может передвинуться на несколько сантиметров назад, к исходному окну...
Ребята уже поняли, что я в беде, организовали цепочку. Впереди, высунувшись из окна, Олег – он самый сильный. Но прежде чем наши руки надежно соприкоснутся, мне надо повторить весь маневр малого смещения вправо еще раза три или четыре... Мне это удается, и вот ребята уже втягивают меня обратно в класс. Звенит звонок на урок. Никто особенно не взволнован. Как ни странно, в том числе и я сам. ...Но той же ночью и много следующих ночей, стоило лишь забыться во сне, как ясно видел, что срываюсь с карниза и лечу вниз к асфальту... В ужасе просыпался. Сон этот преследовал меня несколько лет.
Теперь, прежде чем начать повесть о моей комсомольской юности, надо рассказать откровенно, как я, мои товарищи по школе и двору, а также те взрослые, с кем мы имели более или менее тесный контакт, воспринимали сталинские репрессии 30-х годов. Ведь меня приняли в комсомол в пору самого их разгара.
Для нас все началось с ошеломляющего известия: 1-го декабря 1934 года радио сообщило, что в Ленинграде из-за угла убит «любимец партии и народа» (так было сказано) Сергей Миронович Киров. Потом мы узнали, что угол этот находился в коридоре Смольного, где помещался Ленинградский обком партии. Убийца, некто Николаев, был тут же схвачен. Потом появилась странная информация о том, что во время перевозки Николаева (то ли в тюрьму, то ли в НКВД) он был застрелен сопровождавшими его лицами. Об этих лицах и их дальнейшей судьбе ни тогда, ни позже, насколько я помню, не было сообщено ничего.
Для расследования обстоятельств дела в Ленинград сразу же отбыла правительственная комиссия во главе со Сталиным. Однако вождь партии пробыл там недолго. По неофициальным сведениям, дошедшим из Ленинграда, после его отъезда много людей из местного партийного руководства, государственных служащих и военных высокого ранга, а также видных представителей интеллигенции, особенно из бывших дворянский семей, были арестованы. Большинство из них были высланы из города. (Куда более массовый и жестокий характер имело в конце 40-х годов так называемое «Ленинградское дело»).
В том, что Киров стал жертвой антисоветского заговора, ни у кого из нас не было и тени сомнения. Сталин лично (не помню уж, в какой форме) разъяснил народу, что с ростом успехов социалистического строительства в СССР обостряется и классовая борьба, растет злокозненная активность главарей мирового империализма. Не сумев уничтожить Советскую республику силой во время гражданской войны, они перешли к новой тактике: организации заговоров внутри нашей страны с целью убийства руководителей государства, саботажа и диверсий в промышленности и на транспорте.
С убийством Кирова заговорщики показали свое звериное лиц. (О том, что Киров на XVII партсъезде в начале того же 34-го года при выборах в ЦК получил больше голосов, чем Сталин, мы не знали).
Разумеется, наши верные «органы» НКВД, заверял вождь, сумеют разоблачить и обезвредить этих предателей, вредителей – врагов народа. Они понесут заслуженную кару, и наше общество очистится от «прихвостней» мирового империализма.
Вскоре после убийства Кирова на экраны вышел очень хороший кинофильм «Великий гражданин». Герой его, без всякого сомнения, изображал лидера ленинградских коммунистов. В качестве секретаря обкома партии он посещает предприятия и грандиозные стройки того времени, беседует с инженерами и рабочими, помогает своим влиянием разрешить их проблемы, заботится об улучшении условий труда и быта рабочих. Всюду его ждут, приветствуют, на него надеются, как на отца родного.
Посмотрев этот фильм, я твердо решил стать со временем партийным руководителем и во всем стараться походить на героя фильма. Потом появился другой, тоже очень сильный фильм? «Партийный билет». В нем отвратительные лица «врагов народа» были показаны с несомненной убедительностью.
Поэтому, когда из разговоров в семьях мы стали узнавать об арестах в Москве директоров предприятий, инженеров, а иногда даже профессоров и студентов университета, не только мы, школьники, но и подавляющее большинство взрослого населения столицы (я в этом совершенно убежден) искренне одобряли решительные действия «органов», как именовали себя сотрудники НКВД. Да-да, не торопитесь предавать меня анафеме! Постарайтесь взглянуть на все эти события нашими тогдашними глазами.
После XX съезда партии и сенсационного доклада на нем Хрущева о годах сталинского террора написано много страшных, совершенно необходимых для очищения нашей жизни воспоминаний. Но все они написаны теми, кто соприкоснулся с этим лично, кого непосредственно или через его близких давил этот каток. А как жили те, мимо которых он проехал стороной?
Из мемуаров пострадавших создается впечатление, что все москвичи жили в постоянном страхе. По ночам прислушивались, ожидая скрипа тормозов остановившегося около дома автомобиля, шагов на лестнице, звонка в дверь. Еще создается впечатление, что в городе царила атмосфера всеобщего доносительства, зачастую корыстного. Боюсь, что эти впечатления сильно преувеличены.
Большинство горожан спали спокойно, уверенные в своей невиновности. А днем занимались своими делами, радовались успехам страны, восхищались открывшимся метро. Восторженно приветствовали Чкалова, челюскинцев, дрейфующих на льдине папанинцев, героев-летчиков. Искренне, от души пели, смеялись и танцевали во время многолюдных, на много часов, демонстраций. Без тени сомнения верили в мудрость и справедливость партии, обожали Сталина. Его кощунственные слова: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!» соответствовали нашим повседневным впечатлениям. Товаров становилось все больше, продовольственные карточки отменили, цены регулярно снижались Жизнь рядовых тружеников столицы действительно становилась лучше. Мы же не знали, что это оплачивается ограблением, разорением, уничтожением деревни. С верой и воодушевлением пели: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»...
Вот в этом глубочайший ужас! По данным музея им. Сахарова в Москве и Московской области в годы репрессий было арестовано около 130 тысяч человек. Вместе с членами семей это составляет около 400 тысяч. В Москве и области в 30-е годы проживало не менее 8 миллионов человек. Полторы сотни тысяч москвичей – лучших, достойнейших – волокли на плаху, а миллионы их сограждан были твердо уверены, что все это хорошо и правильно, были благодарны вождю и его подручным за эту тяжелую «очистительную работу». А это означает, что непосредственно пострадала одна семья из двадцати. 19 остальных оказались в стороне. Родственники и близкие знакомые арестованных успокаивали себя уверенностью, что в данном случае произошла ошибка, которая вскоре будет исправлена. Среди работников госаппарата, партийных функционеров, командного состава армии и промышленности, наконец, старой интеллигенции число репрессированных было особенно велико, ведь они представляли собой потенциальную угрозу для тирана. Там, наверное, не спали по ночам. Но среди рабочих, рядовых «совслужащих», врачей, учителей, шоферов, поваров, продавцов магазинов – тех, кто населял тысячи домов, подобных нашему, аресты были редки.