355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Словин » Приключения 1971 » Текст книги (страница 15)
Приключения 1971
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:35

Текст книги "Приключения 1971"


Автор книги: Леонид Словин


Соавторы: Глеб Голубев,Сергей Жемайтис,Алексей Азаров,Алексей Леонтьев,Юлий Файбышенко,Владислав Кудрявцев,Юрий Авдеенко,Владимир Караханов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

– Товаришкы зибралысь, гуляемо, – шепнул он и убежал.

Пирог был с капустой, еще теплый. Я съел его с таким наслаждением, что заметил это только тогда, когда понял, что больше не от чего отрывать ароматные, тающие во рту куски.

На другой половине сада носилась возбужденная жена Стефана Мария.

Прикладывая руку к глазам, она что-то высматривала внизу, там, где начинались городские улицы.

Я пришел домой, сел и занялся старыми книгами, которых здесь у отца было много. Особенно красивая книга называлась «Золотой век». В ней были иллюстрации, где щеголеватые дворяне с лентами и орденами на мундирах преклоняли колени пред толстой, осанистой женщиной в платье до самой земли, с короной в волосах. Это была Екатерина. Я стал читать. Роман был из времен Пугачева. Читалось легко. Пришла мама, стала о чем-то спрашивать, но я дошел до поединка, на котором предательски был убит молодой Голицын, и оторваться не мог, потому что вокруг сплошь отблескивали шпаги, слышался их звон, и молодой князь уже падал, пытаясь вырвать завязшую в груди сталь клинка.

Пришел отец. Я продолжал читать, но хоть одним ухом старался слушать, потому что отец всегда рассказывал о чем-нибудь интересном.

– Там во дворе, – отфыркиваясь и посмеиваясь, говорил он, моясь под умывальником, – эти «щирые» гуляют, а в саду идет скандал. Пришел Стефан под хмельком и пытается оправдаться перед Марией, а той Кшиська рассказала, что выследила Стефана с какой-то женщиной. Ну и девчонка! Маленький демон. Наш Толька, кажется, с ней подружился. По-моему, напрасно. Уж очень она мудра. Не по возрасту.

– Дитя войны, – сказала мать, вздохнув. – Сирота. Как ей быть другой?

– Все это верно, – сказал отец. – Только от нее лучше быть подальше.

– Ничего, – сказала мама, видимо поняв, что я слышу. – Он у нас взрослый мальчик, сам разберется.

Я читал книгу и мотал все это на ус. Так, значит, Стефан не отец Кшиськи. Тогда зачем она кинулась его выслеживать? Нет, чудная она все-таки.

Отец посмотрел, что я читаю, покачал головой.

– Пора тебе взяться за книги о нашем крае, – сказал он. – Что, к примеру, ты знаешь о городе, в котором живешь?

Знал я мало и прямо сказал об этом отцу. Тогда он стал рассказывать о том, как в давние времена сшибались здесь разноплеменные отряды, кипели жаркие битвы, и не было такого года, чтобы не скрещивались на этом «пятачке» земли сабли польских шляхтичей, украинских казаков, татарских наездников. О том, как полыхали здесь казацкие бунты и веками наслаивалась, подогревалась национальная рознь.

Зато в тридцать девятом в нашем городе то и дело вспыхивали забастовки и шли тогда в одних колоннах на демонстрациях против панской власти и украинцы, и поляки, и русские.

Мы бы еще долго так проговорили, но мать заставила сесть обедать.

За это время за окном начались песни. Сначала это были лирические, задумчивые песни степной Украины. В них были и стон, и жалоба, и надрыв, но была и бодрость, и энергия, и вера. Потом запели «Вие витер», потом «Заповит». Петь эти хлопцы умели. Высоко-высоко кружил тенор, к нему со всех сторон слетались подголоски, глухо и низко нажимали басы.

– Как поют! – качала головой мама. Отец ничего не ответил, прихлебывая суп, потом встал, прошел к письменному столу, вынул «вальтер» и сунул его в карман галифе.

– Тут каждое воскресенье с песен начинается, – сказал он и сел.

В это время тональность переменилась. Теперь пели уже по-иному, громко и напрягая голоса, с явственно ощутимой угрозой.

– Гой, нэ дывуйтесь, добрии люды, що на Вкрай-и-ни повста-а-ло! – мощно гремело в саду.

 
Що пид Даше-вым, за Со-ро-кою
Мно-жест-во ля-хив пропа-а-а-ло!
 

Шла яростная и могучая песня, песня, звавшая к мятежу, к схватке. Я слушал, околдованный. Нотки ожесточения все нарастали. Вдруг что-то зашипело где-то в стороне, потом прогромыхало, и под звуки оркестра какой-то странный, но достаточно звонкий голос запел постепенно накаляясь:

 
Еще Польска не згинела,
Покы мы жиейми!
 

Отец, усмехнулся, кивнул головой:

– Стефан вступает. Теперь начнется соревнование!

Я крадучись шмыгнул в коридор и выскочил во двор.

На крыльце по-прежнему сидели невозмутимые Исаак и Ревекка. Он качался в своем кресле, она ему читала. Я пробежал мимо них, юркнул в молоденькие яблоньки, сел там в траву, стал всматриваться и слушать. Компания за столом возбужденно шумела. Лица парней побагровели, чубы еще больше сползли на лоб, вышитые вороты рубах были распахнуты. Мимо стола поспешно прошла мама. Видно, искала меня. Еще полчаса назад Иван обязательно пригласил бы ее за стол, но теперь все они были уже другими. Вот кто-то из них встал, уперся руками в пояс, и снова загремела дикая, улюлюкающая казацкая песня! Ее пели с ревом, яростью, напрягая жилы на шее. Казалось, не люди, сидящие за столом, заставленном блюдами и бутылями, поют ее, а всадники, заломивши бараньи шапки летящие по степи. Навстречу, со стороны половины Стефана, фыркая и прочихиваясь, разразился «Марш Пилсудского». Граммофон Стефана вовсю надрывал свои медные, источенные старостью легкие.

Песни сталкивались, как отряды. С одной стороны – полуголые дикие казаки, с другой – стройные ряды всадников в кунтушах и жупанах, с суровыми региментариями под хоругвью.

Старый граммофон издал треск, но неожиданно прибавил звуку. Тогда компания за столом не выдержала. Парни встали, как один, в самом этом рывке была неделимая и спрессованная сила. Они двинулись все сразу, они шли, чуть наклонив вперед головы, руки – в карманах широких штанов. Не шли даже, а перли, как стадо разъяренных быков, и, казалось, остановить их было невозможно, таким слитным и неудержимым было это движение. Но они все-таки остановились, когда в калитке своей половины сада – она была огорожена – встал Стефан. Он был в жилете и шляпе, его длинные руки держали берданку. Глядя себе под ноги, он сторожил каждый шаг подходящей компании. Иван шагнул было к нему, но Стефан резко повел дулом, и Иван отскочил. Хлопцы стояли молча. Они все смотрели на Стефана, и челюсти у них выдвигались вперед. Они ждали какого-то сигнала, и если бы он прозвучал, неизвестно, что бы стало со Стефаном. А он стоял в узкой калитке, чуть наклонившись, стискивая темными граблястыми руками ружье, желваки ходили на его худом, красноватом от загара лице с длинным носом, и по такой же, как у хлопцев, молчаливой, ненавидящей непреклонности всей его фигуры чувствовалось: он не отступит, что бы ни случилось. Сзади его кричала и рвалась из рук его жены Кшиська. Иван сунул руку в карман. Я увидел его затвердевшее в решимости лицо, понял, зачем он полез в карман, и вскрикнул от страха. Тотчас же на крыльце появился отец.

– Иван, – крикнул он. – Эй вы, ребята! Вы что тут? Идите, гуляйте дальше.

Медленно, словно пробуждаясь, Иван оторвал глаза от Стефана и взглянул на отца.

– Що таке, пане Голубовский?

– Я говорю: продолжайте веселье. Вам можно петь, а Стефану можно пускать граммофон. Сегодня воскресенье.

Иван оглядел своих зароптавших дружков. Некоторые из них приблизились к крыльцу, словно им хотелось получше рассмотреть отца. Я выскочил из своей засады. Отец был спокоен.

– Иван, – сказал он, – ты согласен?

– З чим? – опять спросил Иван, насупившись и не глядя на отца.

– С тем, что каждый волен проводить воскресенье, как ему вздумается?

– Це так, пане Голубовский, – сказал Иван, стиснул зубы и махнул остальным. Обещающе поглядывая на отца, сплевывая под ноги, они повернули к своему столу.

– Идите, Стефан, – сказал отец.

Стефан снял шляпу, утер рукавом жилета лоб и поклонился.

– Дзякую, пане.

– Не за что! – Отец поманил меня пальцем и ушел.

А мне так не хотелось возвращаться домой. Я задержался в яблоневой гуще. В этот момент послышался шум, вопли, и мимо меня, как кошка, вильнула в заросли Кшиська. Я вытаращил глаза. Несколько парней с матерщиной ринулись в разные стороны.

– Дэ вона, вражжа кров?

– Попадысь нам, падлюка!

Что-то тотчас просвистело у меня под ухом, и раздался звон битого стекла. Камень попал в бутыль. Вся компания за столом вскочила и заревела.

– Убью, – рычал рослый парень с русым чубом, направляясь в мою сторону, и снова мимо меня просвистел камень.

– Ось вона! – завопил кто-то, и все кинулись к яблоням, где я стоял. Они неслись на меня, тяжелые ражие парни. Тяжко бухали их сапоги, уже доносилось хриплое дыхание. Я закрыл затылок руками: будут бить.

Но в это время отчаянно завизжала сзади Кшиська. Я обернулся. Один из парней, зайдя сзади, поймал и теперь держал на вытянутых руках ее тоненькое, бешено извивающееся тельце. Опять красное пламя ударило в мозг, я кинулся к парню и вцепился ему в ремень.

– Отпусти!

Я тянул его тяжелое тело, а оно не поддавалось. Подбежали остальные. Я навсегда запомнил с тех пор ужас, исходящий от толпы остервенелых, бурно дышащих, потных мужчин.

И в этот же момент закричал сзади мамин голос:

– Что вы делаете, изверги! Это же дети!

И распаленные, грузные, только что сплотившиеся над нами, чтобы раздавить, разорвать на части, они как-то сразу расступились.

– Отпустите ее! – приказала мама, врываясь в толпу.

– Так вона ж жалыть, як та змиюка, – сказал парень, державший Кшиську, выпуская ее.

– Как вы могли, Иван! – сказала мама, за которой уже стоял отец с встревоженным лицом. – Как вы могли – с детьми!

– Та мы и ничего не зробылы, – смущенно сказал Иван, поглядывая на своих, – то з горилки... Вы не лякайтесь, пани Голубовска.

– А я не пугаюсь, – с достоинством сказала мать, беря за руки меня и Кшиську. – Но детей так можно заиками оставить!

– Ни, – сказал Иван нам вслед, – мы с детьми не бьемся... Извините нас, пани.

– Возьмите вашу дикую кошку, – сказала мама, подталкивая Кшисю к подошедшему Стефану, – ее надо на поводке держать.

Кшиська вырвала руку и поскакала мимо Стефана в сад.

– Завтра с утра, То-лек! – крикнула она, поворачивая ко мне веселую рожицу.

– Дзякую, пани, – снял шляпу Стефан. Было уже темно. Воскресенье кончалось.

3

С этого дня началось наше бродяжничество. С утра, едва я раскрывал глаза, под окном раздавался свист, потом появлялась Кшиськина голова с упавшей на лоб прядью, синие глаза разглядывали меня с веселым и пристальным любопытством, а звонкий голос спрашивал:

– Ты спа-ал? Ничего не слыша-а-ал?

И с певучим польским акцентом она пересказывала новости по преимуществу ночные. Вокруг города шла жестокая борьба с засевшими в лесах бандами националистов. Тяжелое слово «бандеровщина» витало над округой. Сразу же за последними постройками окраин начиналась территория войны.

Я и сам не раз видел, как уезжали за город истребительные отряды: парни с винтовками и автоматами, так странно выглядевшими на фоне штатских пиджаков и кожушков. Такой отряд остановился однажды около нашего дома, и «ястребки» посыпались из кузова на землю – они курили, пока шофер копался в моторе, тихо переговаривались.

В отряде были и украинцы и поляки, а старшина окал по-волжски.

– Против кого они? – спросил я отца. – Против поляков или украинцев?

И, еще не закончив свой вопрос, понял, что ляпнул глупость.

Но отец не рассердился. Он серьезно сказал:

– Против бандитов, Толя. Против тех, кто мешает жить и украинцам, и полякам, и русским...

И начал рассказывать о том, как годами в нашем крае натравливали людей друг на друга, чтобы легче всех вместе держать было их в узде.

– Рано об этом еще знать мальчишке, – вмешалась мама.

– Самое время, – не согласился отец. – Видишь, какой парень вымахал... Должен разбираться...

«Ястребки» скоро уехали, а мы с Кшиськой помчались на базар.

Базар был стихией Кшиськи. Она тут была как рыба в воде: шныряла между рядами и прилавками, вмешивалась во все скандалы, бесконечно с кем-то торговалась и к чему-то приценивалась. Мне тоже нравилось на базаре. Там пахло фруктами, соленьями, дегтем. Там, отвалив назад шляпы и обнажив загорелые лбы, молчаливо и невозмутимо покуривали над возами гуцулы в своих расшитых безрукавках. Там, бездумно и жалобно глядя на этот шумливый мир, неумолчно жевали коровы и жались к их ногам овцы, там не закрывали рта, вопили, спорили, молили и проклинали покупателей торговки в косынках, высоко стоящих на головах. Весь воздух над базаром был полон их неустанными голосами. Где-нибудь позади рядов толклись подозрительные личности с фальшивыми перстнями на толстых пальцах. Здесь можно было купить все – от пистолета любой системы до алмаза в сорок карат. Это было сердце базара, тут-то и моталась больше всего Кшиська, и раз я видел, как она, выхватив что-то из рук франтоватого толстяка с тростью, сунула ему те самые монеты, что мы когда-то нашли в разрушенном доме. Что Кшиська покупала, я так никогда и не смог узнать, впрочем, и не пробовал. Достаточно было понять, что здесь ей вольготно, здесь она дышит полной грудью, здесь сосредоточен главный интерес ее жизни. Мне же в этом углу рынка не нравилось. Я шел к торговым рядам. Меня подкупала здесь безоглядная доверчивость торговок. Едва где-нибудь выше обычного взмывали голоса и начинал теснее толпиться народ, как ближайшая тетка у горки с грушами уже звала:

– Хлопчик, чи нэ постоиш за ради Езуса, доки я не подывлюсь, шо там трапылось? – и стремительно мчалась, подбирая рукой подол, туда, где зрело разрешение очередного конфликта. И потом, пока меня не находила Кшиська, я выслушивал подробности того, «як одын чоловик прыбыв жинку, тай йому перепало, бо прышлы хлопци та й и понадавали ось такых тумакив». Но Кшиська всегда избавляла меня от подробностей, она тут же ввязывалась в свару с торговкой, и мне приходилось уходить, чтобы увести и ее. Скандалила она в моих же интересах, требуя, чтоб тетка выделила мне плату натурой или деньгами за охрану ее товара.

С базара Кшиська всегда уходила, нагруженная крадеными фруктами, мы брели по улицам и смачно вгрызались в мягкие абрикосы или плотные груши. Обычно мы шли за город. Там, возле старого разрушенного замка, река раздваивалась, и с одной стороны, у рощи, было мелко. В том месте мы купались. У коровьего брода неподалеку, заведя голову в реку, долго и звучно втягивали в себя воду буренки, сидели мальчишки и старики пастухи в соломенных брылях, отмахиваясь бичами от оводов. А мы с Кшиськой плавали в прозрачной, ослепительно отражавшей солнце воде, брызгались и вскрикивали от ощущения своего здоровья и умения. После купания, разморенные, утихомиренные, долго лежали в густой траве, загорая, а потом шли на поля.

По межам из плотно уложенных друг к другу камней мы выбирались к лесу. Тут было светло и таинственно, рядами стояли буки с их оливково-желтоватыми стволами, над ними шумели ясени, густо пахло сыроватой древесной гнилью. На опушке, зарастая лебедой, широко чернели траншеи недавней войны. Это было одно из самых острых наших впечатлений – окопы, ниши, блиндажи, полные запахов тлена, заваленные полусгнившими бумагами и тряпками, поблескивающие крышками консервных банок, изогнутыми остриями штыков. Однажды я заглянул в черную нишу в стене траншеи и едва не упал: из ночного ее нутра чуть не в лицо мне метнулась с криком ласточка. Ее крик оглушил меня. Через секунду мы с Кшиськой уже смеялись, но когда снова осмелились заглянуть внутрь, то застыли от ужаса: в душно-сладком облаке смрада, пахнувшем на нас, видно было на черноте земли чье-то желтое безглазое лицо. Мы мчались оттуда без оглядки и остановились лишь у первых развалин города.

– Немец, – сказал я, чуть отдышавшись.

– Бандера, – сказала Кшиська, ощупывая пазуху, где у нее всегда таились какие-то странные запасы. – Герман давно сгнил бы.

Она, когда хотела, могла говорить по-русски совсем чисто, но большей частью три родственных языка: русский, польский и украинский – забавно и уживчиво сплетались в ее речи.

– Кшиська, ты видела немцев? – спрашивал я ее.

– Я видела и германа и угров. Всех видела. Я видела даже самих бандер, когда они убивали татуся.

Я прерывал разговор, думая, что ей тяжело вспоминать это, но она сама спокойно и обстоятельно рассказывала мне, что отец ее был офицер Армии Крайовой, что он вместе с ней и матерью после того, как выгнали немцев, жил на хуторе. Как пришли бандеры и перебили всех поляков, а она запряталась на мельнице в труху от зерна, потому ее и не убили. Как потом одна в свои семь лет она добралась до города, где жил ее дядя Стефан, и с тех пор уже живет здесь. Она меня удивляла, эта невероятная девчонка, она могла взбеситься из-за пустяка и совершенно не обратить внимания на оскорбление, за которое я, наверное, мог бы убить до смерти.

– Гусыня! – крикнул ей однажды мальчишка-пастух на реке. – Чи вмиеш що казаты, крим «га-га»?

«Гусями» почему-то местные шовинисты звали поляков, но Кшиська даже не оглянулась, зато в другой раз сцепилась с толстой торговкой до визга, когда та засмеялась, увидев ее в широкополой шляпе.

– Без штанив, а у шляпи, ой подохну!

У Кшиськи действительно был странный вид в купальном костюме и шикарной шляпе. Но юмора торговки она понять не могла. Еле-еле удалось оторвать ее от огромной бабы, такая жуткая ярость сотрясала ее тонкое тело.

Мы возвращались только под вечер, измученные неисчислимыми впечатлениями каждого дня. Перед тем как идти домой, Кшиська требовала от меня, чтобы я сказал ей, кохана она мне или нет, и страшно злилась оттого, что я не желал играть с ней в эту игру.

Дома тоже было нелегко. Отец часто уезжал на ссыпные пункты. Командировки эти мать переживала болезненно. Когда он не возвращался дней пять-шесть, она, приходя с работы, ложилась на кровать и могла так лежать целыми вечерами, подымая голову лишь от близкого звука машины или мужских шагов. Отец возвращался из поездок усталый. Он входил пропыленный, с красным от загара лицом, садился на кровать, стягивал сапоги и долго сидел, шевеля пальцами в размотавшихся портянках и глядя перед собой воспаленными, выцветшими от бессонницы глазами. Потом он срывал поочередно с ног портянки, вытягивал из кармана «вальтер», запихивал его в ящик письменного стола и улыбался нам с матерью. У матери на сразу хорошевшем лице появлялись такие знакомые ямочки, и на столе начинали возникать тарелки, блюдца, вилки. Бессонница ее кончалась, и все у нас шло хорошо до следующей отцовской поездки.

Постепенно устанавливались наши отношения с Иваном и другими соседями. Правда, с Исааком долго говорить было не о чем. Он с трудом произносил несколько слов и замолкал. Зато молчал он чрезвычайно красноречиво, кося черным живым глазом на мои проделки, скашивая брови в смехе, одобрительно мигая моей неугомонности,

Иван начал брать меня на реку купаться. При этом он очень внимательно присматривал за мной, когда я плавал, грозил с берега пальцем и бранился, если я далеко заплывал. Он был добродушным и покладистым парнем, но одну тему с ним затрагивать было нельзя. Это тему Украины. Любой разговор, начавшийся тем, кто такие русские: украинцы или «москали», кончался ссорой. Он наливался кровью, лицо его как-то странно чугунело, и он смотрел на меня, будто хотел тут же без проволочек перегрызть мне глотку. Во всех прочих случаях он был мне ровесником: открыв рот, слушал о жизни в городе, откуда мы приехали, о наших междворовых драках, о голубятнике, дяде Вите-трамвайщике, о кладбище, на котором водятся грабители, о ночных сборищах в подъездах. Мы с Иваном крепко бы подружились, но Кшиська уже издалека начинала фыркать, завидев нас вдвоем. Она ненавидела Ивана совсем не детской, мстительной, все подмечающей ненавистью. Иван же просто не замечал ее. Понять их обоих мне было почти невозможно. Я был из иных краев, из иного, далекого от всех этих перипетий и сложностей мира. Но этот мир тоже постепенно становился моим.

В городе было два кинотеатра. Один на улице Сталина, бывший «Синема», а теперь «Родина», с потрескавшимися зеркалами вдоль стен, с оркестром, в котором партии скрипок исполняли две сестры Соломон, черноволосые пожилые женщины с резкими птичьими лицами. В этот кинотеатр вечером попасть было невозможно. Стосковавшиеся за военные годы по чудесам и роскоши экрана жители штурмом брали кассу.

Зато во втором кинотеатре свободных мест всегда хватало. Он был расположен в парке, в старом дощатом павильоне летнего варьете. Зрителей там почти не было или набиралась небольшая кучка людей, опасливо оглядывающих соседей и предпочитающих во время сеанса грудиться куда-нибудь к середине зала. Все объяснялось просто. Парк слыл местом опасным. По городу циркулировали слухи об ограблениях посреди его пустынных аллей.

Отец не верил этим слухам и на очередное сообщение матери о том, что говорят о парковых происшествиях, ронял веско и отстраняюще:

– Обывательская болтовня!

После этого ни я, ни мать не смели уже излагать ему захватывающие подробности, подхваченные на базаре или во дворе от Кшиськи.

Но в парк мы все же не ходили.

Однако в этот раз шел фильм «Собор Парижской богоматери», и неожиданно первой энтузиасткой культпохода выступила мать.

– Гюго – мой любимый писатель, – сказала она отцу, когда он пришел с работы. – Сделай все возможное, используй любые свои связи, но сегодня мы обязательно должны попасть в кино.

Отец покрутил крепкой, кирпичного оттенка шеей, внимательно посмотрел на мать и вдруг засмеялся. Смеялся он редко. Но когда смеялся, устоять перед ним было невозможно: на ало-загорелом твердом лице его с небольшими зелеными глазами под чернью бровей вдруг загорались эмалевым светом ровные зубы. Свет этот разливался вокруг, зажигал глаза, и тогда все лицо его начинало слепить блеском не растраченной еще молодости, веселья и доброты.

– Толька, – крикнул он, смеясь, – ты слышишь, что изрекла твоя мама? Гюго – ее любимый писатель! А пятнадцать лет тому назад, когда мы только что познакомились, ее любимым писателем был Гоголь! Что же это? Перерождение? Разве после Гоголя можно полюбить Гюго?

– Па, – сказал я, хохоча. – Просто они на одну букву.

Теперь мы уже хохотали в два голоса, и скоро мамин голос неузнаваемо молодой и певучий, вплелся в наш дуэт.

Отсмеявшись, мы принялись чиститься, мыться и причесываться, чтобы выступить в самом блестящем виде. Отец надел свой китель и белую фуражку, мать – свое шуршащее необычайное, как ее молодость, крепдешиновое платье, купленное еще до войны, я – свой проклятый костюм с короткими штанишками и берет. Но сегодня даже этот наряд не портил мне настроения, потому что "мы шли в кино все вместе, а это случалось так редко и так много значило для меня.

Итак, мы выступили. Центр был полон людей. Польская шипящая, украинская певучая и звонкая русская речь звучала вокруг. Франты в своих линялых пиджаках в талию, дамы с немыслимыми шляпками всех времен и сезонов, женщины из предместья в длинных широких юбках и платочках со своими широкоплечими приземистыми мужьями, парни и девчонки – все это скопище наполняло площадь перед кинотеатром. Конечно, достать билеты было невозможно. После того как отец потолкался в неистовой воронке тел и воплей у входа в кассовый зал и вылез оттуда взмокший, в помятом и измочаленном кителе, веселье наше пошло на убыль. Мама уже начала было намекать на то, что настоящие мужчины во всех обстоятельствах умеют доставить своим трудовым семьям небольшое удовольствие, раз этого так ждут, а отец начал хмуриться, когда в моей голове родилась идея.

– Ма, – сказал я, – раз Гюго твой любимый писатель, то айда в парк. Там-то билеты точно есть.

– Это что за «айда»? – спросила мать. – Кто учил тебя говорить на таком тарабарском наречии?

– А что, Лизок, – спросил отец, чуть усмехаясь, – Гюго все еще остается в любимых писателях?

– Я не меняю своих вкусов с такой быстротой, как некоторые, – сказала мама и вдруг решила: – В парк!

Минут через двадцать мы уже взбирались на травянистый холм, чуть озаренный на вершине сумеречным светом фонарей. Отсюда, от исколупанных арок с витой резьбой начинался парк.

Когда мы вышли из-под арки на пустынную аллею, еле освещенную рядом далеко друг от друга отставленных фонарей, у мамы решимости поубавилось.

– Алексей, – сказала она, – что-то мне тут не нравится.

Мы шли среди густо сросшихся, угрюмо поблескивающих ранней позолотой кустов, мимо глухо гудевших могучих сосен. В одном месте, прямо у конца аллеи, начиналась оплывшая травянистая яма – незаваленный кусок траншеи, в другом, под оплетшими его буками, которые он когда-то таранил, но не сумел поломать, стоял искалеченный танк, а по сторонам вздымали обрубки рук и торсов безмолвные статуи и целые скульптурные группы, по которым буйно вился вьюнок и дикий виноград. Впереди нас кто-то шел, и отец, не слушая негромких увещеваний мамы, повел нас быстрее. Скоро мы заметили пару: военного и девушку, а впереди – освещенные двери кинотеатра. Около входа стояло несколько людских кучек, и мама снова ожила.

– Видишь, люди все-таки пришли. Гюго оказался сильнее страха!

Отец подвел нас к дверям и пошел брать билеты. Мы с матерью ждали его, разглядывая парковое общество, В большинстве своем это, видно, были те, кто жил неподалеку. Пожилые пары, молодые парни в шляпах и поношенных костюмах, у некоторых на сапоги спускались широкие шаровары, память о предках-запорожцах. Женщин было мало, и девушка с косынкой, раскинутой по плечам, была подставлена всем взглядам. Она стояла неподалеку от нас и теребила в руке розу. Ее спутник, молоденький военный, ушел за билетами. Из кучки молодых парней подозрительного вида, стоявших возле куста жимолости, в ее сторону летели реплики по-украински. Девушка, глядя себе под ноги, делала вид, что не слышит их.

– Чи у москалив сало жирнище? – крикливо спрашивал чей-то голос в кружке парней.

– Ни, – ответил другой со злым вызовом, – зато воны гроши мають, а колы дивчинка до них з душею, вони платять добре!

Девушка отвернулась и побрела по аллее. От кружка парней отделился один и шагнул за ней, но второй – коренастый и чем-то знакомый – успел схватить его за плечо, и вся кучка яростно заспорила. Приглядевшись к тому, кто удержал первого, я узнал Ивана.

Я хотел было сказать это маме, но в это время мимо нас прошел сияющий военный, за ним с билетами в руках появился отец.

– Гюго от нас не ушел, – сказал он, подходя к матери, – у нас полчаса. Пойдем пройдемся.

Девушка со своим спутником тоже двинулись по аллее, которая была лучше других освещена. Матери не хотелось идти в глубокую черноту парка, лишь кое-где простроченную зыбкими огнями.

– Постоим здесь, – сказала она.

– Па, – сказал я, – пойдем с тобой к фонтану, а мама нас тут подождет.

Отец взглянул на мать.

– Идите-идите, – сказала она. – Вечно вас в самую глушь несет.

Мы поняли это как разрешение и направились к аллее. Через минуту сзади зашуршали торопливые шаги. Мы дружно обернулись: нас догоняла мама.

– И правда, интересно посмотреть, – сказала она, сдерживая дрожь в голосе. – Ведь это графский парк, Алексей?

– Не то князя Вишневецкого, не то графа Потоцкого, – сказал отец. – Пойдемте к фонтану. Когда-то, говорят, он был украшением этого места.

Становилось свежо. Ветер все упорнее и тяжелее кружил стволами сосен. Кусты вокруг как-то зловеще перешептывались. Мы все непонятно почему ускоряли и ускоряли шаги.

Скоро мы догнали, а потом и обогнали военного с его девушкой. Мне показалось, что им не до нежностей. Девушка всхлипывала, а ее спутник, полуобняв ее, говорил ей что-то убеждающе утешительное.

Отец взял меня за руку.

Неожиданно света немного прибавилось, и мы вышли на скрещение аллей.

Фонари роняли бледные глухие отсветы на черную крупную плиту, поставленную на попа. Мы подошли. На черном цоколе проступала готическая вязь надписи.

Около постамента понуро горбилась человеческая фигура. Краем глаза я косил в ее сторону. Высокий сутулый старик в летнем пальто с наложенными плечами почти на грудь уложил белую, отсверкивающую в фонарных лучах голову с орлиным профилем.

– Кажется, только постамент, – сказал отец и попытался прочесть надпись. – Нет, готический шрифт не разбираю.

– Интересно, кому это был памятник, – сказала мама, зябко поводя плечами, – и кто его снес: снаряды или люди?

– Люди, пшепрашам пани, – сказал скрипучий голос. Мы оглянулись на старика. Странно, по-индюшьи косясь в нашу сторону, он избочил голову и заговорил:

– Снаряды пускают тоже люди, но памятник тот снесли власти. Теперешние власти. А знаете вы, любезная пани, кому то был памятник?

– Это как раз я и хотела узнать, – сказала мама.

Она прижалась к плечу отца и смотрела на старика.

– То был памятник Францу-Йозефу, – с польским акцентом говорил старик, по-прежнему по-индюшьи кося глазом на нас.– Императору Францу-Йозефу, – пояснил он. – За что так не понравился новой власти старый австро-венгерский император, позвольте у вас спросить, панове? Может быть, за то, что он был тихим правителем: при нем не было насилий и грабежей... И он очень любил животных.

– Этот тихий правитель был среди тех, кто начал первую мировую войну, – сказал отец, – и в ней погибло десять миллионов людей.

– Проше пане, не говорите так, – сказал старик. – Он не начинал ее. Он не смог удержать ее, как джинна в бутылке, но он не начинал. Он был добрый человек. Позволено будет сказать это уважаемому пану. Он был просто добрый и грустный человек на престоле, а это так редко.

– Не знаю, для кого он был добрым, – сказал отец, поворачивая меня за плечо, чтобы идти, – К бедным, по-моему, он особенно добрым не был.

– Он был добрым к людям, позволено будет сказать пану, – дребезжал нам вслед старик, – и еще к лошадям. И к собакам тоже, – уже издалека долетало к нам.

Мы снова вышли на аллею. Впереди опять виднелись силуэты: военный и девушка медленно шли к кинотеатру.

– Кем он мог быть, этот старик, – вслух размышляла мать, – преподаватель гимназии? Бывший помещик? Рантье?

– Просто бывший человек, – сказал отец. – Ему было хорошо в прошлом, нам хорошо теперь. Поэтому мы не поймем друг друга.

– А нам хорошо, Алексей? – спросила мама. Я еще только осмысливал вопросительный тон этих слов, когда впереди на аллее мелькнули тени, застучали сапоги, высоко и пронзительно вскрикнул девичий голос.

У меня ноги приросли к земле. Мать рядом тихо ахнула, а отец, вырвав из кармана свой «вальтер», уже бежал к куче ворочающихся впереди тел.

– Стой! – крикнул он, и дважды треснуло. Я вцепился в руку матери. Но она, волоча меня, уже тоже бежала по аллее, крича:

– Алеша! Алеша! Остановись!

Кучка на аллее мгновенно брызнула в разные стороны, и, когда мы с матерью подбежали, отец уже поднимал плачущую девушку, а ее спутник, найдя на земле сбитую фуражку, отряхивал себе колени и что-то бормотал.

– Что они сделали с вами? – спрашивал отец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю