Текст книги "Приключения 1971"
Автор книги: Леонид Словин
Соавторы: Глеб Голубев,Сергей Жемайтис,Алексей Азаров,Алексей Леонтьев,Юлий Файбышенко,Владислав Кудрявцев,Юрий Авдеенко,Владимир Караханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
– Например, славяне?
– Вы очень догадливы, лейтенант. Именно славяне! Мы должны по возможности сократить их численность и территорию. Это касается и некоторых других стран и национальностей. Но для осуществления великой миссии обновления мира мы должны его завоевать. Что не удалось сделать ни Александру Македонскому, ни Наполеону, то сделаем мы, хотя их задача была несравненно легче. Вы не согласны?
– Да, мой капитан. Хотя величие идеи я чувствую. Все же сейчас, сопоставляя факты действительности, не могу представить, когда все это произойдет. Тем более что завоевание мира как будто не осуществляется. Пока же война с целью завоевания мира мне кажется похожей на игру в кости. И эту партию, как это ни печально, мы проигрываем...
– В голове у вас зыбко, Леман... Оставьте в покое спасательный круг, не то мы опять его потеряем, прикрутите зажимы. Бросьте раз и навсегда эту дурную привычку! Прикручивайте и идите вниз, завтра у нас предстоит нелегкий день.
– О да, капитан-цурзее, как всегда.
Капитан-цурзее барон Фридрих фон Гиллер только занес ногу над люком, а лейтенант Леман взялся за барашек зажима, как лодка задела бортом свинцовый колпак плавучей мины. Триста килограммов взрывчатого вещества, заключенные в сферическом теле мины, мгновенно превратились в огненный таран, и стальная субмарина переломилась, как картонный футляр.
Мальчишеская привычка неуравновешенного лейтенанта Лемана спасла и его, и командира подводной лодки. Никто не выскочил из узкой горловины люка. Лодка скрылась под водой значительно быстрее, чем при самом удачном ее выстреле исчезали в морской пучине ее недавние жертвы.
Субмарина затонула в одиннадцати милях к югу от места гибели «Грейхаунда». Оставшиеся в живых из всего ее экипажа два человека цеплялись за жизнь, принявшую форму круга из пробковой крошки и крашеного брезента. Лейтенанта Лемана взрывной волной отбросило вместе с кругом, и он выпустил его из рук только при падении. Вынырнув, он почти сразу его нашел. Вблизи тонул фон Гиллер; плавал он плохо и еле держался, издавая хлюпающие звуки. Леман подплыл к нему и схватил за ворот свитера.
Фон Гиллер пережил непередаваемые мгновения возвращения к жизни. Скоро он уже совсем пришел в себя, влез в спасательный круг, предоставив лейтенанту возможность держаться сбоку за одну из веревочных петель.
– Вы не ранены? – наконец спросил тихо фон Гиллер.
– Нет, а вы? – так же тихо ответил лейтенант.
– Ранен, у меня отнялась нога. Я побуду еще в круге, затем отдохнете вы. Не надо так нажимать на него, работайте ногами, это согреет вас. Не так энергично! Боже, вы меня утопите!
– Вы поддерживайте плавучесть руками.
– Я ранен. Ну хорошо. Попробую. Нет... Страшная боль.
– Я тоже, кажется, ранен.
– Кажется только, а я... о боже! – он застонал.
Никто из них не был ранен. Просто между ними начиналась звериная борьба за жизнь. Более опытный захватил единственное средство спасения и теперь всеми силами, ложью, мольбами удерживал его.
Во время взрыва из топливных цистерн вылилась нефть, и теперь нефтяная пленка покрыла все вокруг.
– Вы поищите себе что-нибудь,– сказал фон Гиллер, – вдвоем мы долго не продержимся. Не найдете, плывите ко мне. Не может быть, чтобы ничего больше не всплыло.
– Нет. Я плохо плаваю. Лучше всего, если вы вылезете из круга. – Леман стал отплевываться: нефть попала ему в рот.
– Тогда я сразу пойду ко дну. Моя нога. Она совсем не действует. Ты совсем утопил меня! – Капитан-цурзее перешел на «ты». – Работай ногами!
– Вы также.
– Не могу. Боль в ноге. Не сгибается.
– Возможно, вывих? – спросил лейтенант. – Дайте, я ощупаю колено.
– Не смей! Утопишь!
Они оба скрылись под водой. Вынырнув, долго отплевывались. Затем наступило враждебное молчание. И тот и другой экономили силы, но барону было легче держаться на поверхности, к тому же кисти его рук находились над водой, а руки Лемана были погружены в холодную воду.
«Он долго не продержится, – думал барон. – Руки одеревенеют, и тогда надо только толкнуть его ногами. Что, если он, как все утопающие, схватит меня в последнюю минуту и не выпустит?» Барон не спускал глаз с лейтенанта, угадывая каждое его движение. Если бы у капитана-цурзее был нож, он, не задумываясь, всадил бы его в Лемана. «А теперь надо все предоставить воде. Этот слюнтяй долго не протянет. Только бы он не вздумал попытаться отнять круг. Конечно, из его затеи ничего не выйдет, но я потеряю много сил. Сейчас надо отвлечь его от агрессивных намерений».
– Лейтенант?
– Да?..
– Как ты себя чувствуешь?
– Отлично...
– Я рад твоей стойкости.
Внезапно Леман захохотал. Капитана бросило в жар. «Сошел с ума», – подумал он и стал успокаивать вкрадчивым голосом:
– Но, но, Леман! Успокойтесь! Уже утро. Мы продержались пять часов. Скоро придет караван, и нас подберут.
Леман продолжал смеяться жутким хлюпающим смехом.
– Да успокойтесь, что с вами?
– Ничего... Не беспокойтесь... Я не сошел с ума... Все в порядке. Помните, я говорил об игре в кости.
– Да. Что в этом смешного?
– Судьба... обыграла нас... У нее шесть!.. У нас... одиночка... Разве... не... смешно?..
– Что поделать... Будем держаться. У тебя шерстяное белье?
– Да... Не особенно... Холодно... Только... вот...
Он внезапно просунул руки в круг, и оба они опять погрузились в холодную, пахнущую нефтью воду.
– Как ты неосторожно, – сказал капитан-цурзее после долгого молчания. – Хотя бы предупредил. Можно было захлебнуться. Хорошо, держи так руку, но тебе ведь неудобно. Лучше за петлю. Вот и хорошо. Смотри! Всходит солнце!
– Последнее солнце... Вы хотите пнуть меня ногами? Предупреждаю!
– Откуда у тебя такие мысли?
Леман только усмехнулся:
– Когда будете захлебываться... в вонючей нефти... вспомните госпитальное судно... транспорт с солдатами... рыбацкую шхуну... людей, спящих на миноносце. Мы с вами слишком малая плата за все...
Они молчали, не в силах говорить и думать, все силы уходили на то, чтобы не выпустить круг. Фон Гиллер забылся в дремоте, руки его ослабли, и он чуть было не нырнул в отверстие круга. Его обезумевший взгляд встретился с глазами Лемана и уловил в них насмешку.
– Держитесь лучше, кэп, – сказал, еле шевеля губами, Леман.
Когда они увидели паруса клипера, а затем и самый корабль, похожий на сказочное видение, Леман сказал, еле шевеля языком:
– Выиграли... Хотя, если они узнают, кто мы...
– Молчите!
Уже слышались слова команды, скрип уключин. Фон Гиллер, подобрав затекшие ноги, изо всех оставшихся сил толкнул ими в живот лейтенанта, и тот скрылся под нефтяной пленкой.
Матрос Зуйков и юнга Лешка Головин наблюдали за этой сценой с марсовой площадки.
Зуйков сказал, покачивая головой:
– Ведь он, собака, утопил своего кореша! Секунда до спасения оставалась, он даже руки ему не протянул и, видал, будто даже отстранился от него, словно отпихнул.
– Ослаб он, дядя Спиридон, видишь, без памяти везут.
– Слаб! В такую минуту, Алексей, сила в человеке прибывает, он-то в круге спрятался, а того наружи оставил. Ведь видел, что тот, другой, на ладан дышит, и уступил бы середку. Или схватил бы его за рубаху да продержал малость, а он только о себе думал. Плохое это дело, парень, когда только о себе думка, да еще вот так, в таком положении. Ты наперво о товарище думай, а если тонуть, так вместе. Наш-то капитан-лейтенант двоих спас, о себе не думал, да этот Гарка, английский матрос, Феклину сказывал, что всю ночь на помощь шел, как только взрыв заметил, так и за весла взялся. Один греб, тоже контуженый весь. Так-то, Алексей. Вот как должен поступать русский, да и всякий моряк и прочий человек, если он человек!..
* * *
«Орион» снимался с дрейфа. Матросы разбежались по реям ставить убранные паруса.
Юлий ФАЙБЫШЕНКО
Кшися
1
Наш дом стоял на горе. Вокруг цвел сплошной сад. Он широко обходил дом, спускался вниз к обрыву, к окраине, где в крохотных хатках жили странные приблудные люди, вечно копошившиеся возле развалин (а их хватало не только здесь, но и повсюду в городе). Сад прижимался яблоневыми ветвями к монастырской стене, шел вдоль нее по спуску к началу городских улиц, а оттуда снизу, почти от самых кюветов шоссе, подымались вверх знобкие ряды молодых яблонек, неизвестно кем посаженных и брошенных на произвол судьбы. Они четко восходили почти до начала нашего двора, их кудрявые макушки качались в десяти метрах от крыльца, а сбоку от него гудели под ветром матерые вишневые и черешневые деревья и глухо позванивали пересохшими от солнечного жара листьями узловатые груши.
Ниже этого зеленого царства разворачивалась топография старого города, с его полуразрушенными войной улочками, с многоэтажным центром, обращенным почти в сплошные руины и сейчас кое-где покрытым лесами восстановления, с чистенькими домиками окраин, погруженных в зеленые волны садов.
За исключением парка, который тоже лежал на горе, но уже с другой стороны от центра, весь он просматривался от нашего дома. Я говорю: нашего дома, но жило в нем четыре семьи, а мы владели лишь одной комнатой, выходящей окном на город, почему я каждый день и мог часами всматриваться в его изуродованное войной лицо. С одной стороны вечно темного коридора, кроме нас, жили Иван с матерью и старый Исаак с молчаливой внучкой, с другой – семейство Стефана.
Дом наш был молекулой окружавшего мира, а мир этот еще только отстаивался от многослойного запаха прошлого. Ведь мы жили в краю, помнившем и австро-венгерскую империю, и панскую Польшу, и недавний ужас гитлеровского владычества.
Когда-то дом принадлежал Стефану. Все остальные жильцы появились в нем после освобождения. Стефан, высокий сумрачный поляк с носатым небритым лицом, редко появлялся в коридоре или на нашей половине дома. У его домочадцев был отдельный выход в сад, а коридор они использовали лишь затем, чтобы вынести оттуда или, наоборот, вернуть туда что-нибудь из старой мебели, загромождавшей весь задний угол дома.
В первое воскресенье после приезда мне сразу пришлось нырнуть в самый омут раздиравших дом водоворотов. Было только часов семь утра, и солнце, еще вялое, еще словно бы задумавшееся, невысоко брело над городскими крышами, дрожало мягкими косяками на теплых досках крыльца, отблескивало на листве. Пока отец с матерью не проснулись, я вылез в окно и помчался к колодцу. Нажарив лицо, выскоблив шею, ополоснув спину леденящим огнем колодезной воды, я пошел обратно. Полотенце было забыто в комнате, и капли медленно высыхали у меня на коже.
На крыльце уже сидел в кресле-качалке старый Исаак, и около него на стуле полная застенчивая девушка с нежным румянцем на очень белом продолговатом лице. Она встретила меня добрым и насмешливым взглядом, я кивнул и, сказав «здрасьте», хотел было пройти, но в это время из сада вышла целая процессия: впереди высокая мощногрудая женщина в жакете, стянутом в талии, в длинной, широкой книзу юбке, в шляпке с перьями, за ней Стефан в пиджаке «фантазия», по-женски обрисовывавшем ему зад, в галстуке на светло-желтой сорочке и фетровой шляпе. На этот раз его мрачное лицо было выбрито, но глаза глядели с прежним диким выражением, сзади всех в коротеньком, выше коленей, платьице бежевого цвета благонравно шла девочка моих приблизительно лет, с пышной прической пепельных волос, раскинутых по плечам, в беленьких носочках на загорелых ножках, в лаковых туфлях.
Семейство проследовало мимо нас молча, лишь девушка на крыльце тихо, но ясно в утренней тишине сказала:
– Дзень добжий, пани и пане Тында.
Тогда Стефан сделал вид, что снимает шляпу, а мощногрудая тетка пророкотала:
– Дзень добжий.
И тотчас же ангельски зазвучала девочка;
– Гут морген, Ревекка.
– Дзень добжий, Кшися.
Я стоял столбом и пялился во все глаза вслед удалявшемуся семейству.
– Они пошли к мессе, – сказала Ревекка, – а вы какой веры, мальчик?
Я задумался. Какой я был веры?
– Никакой – сказал я.
– Так не бывает, – мягко сказала девушка, – у человека должна быть какая-нибудь вера.
– Мой отец коммунист, – сказал я, – а я пионер, а бога нет и никогда не было.
Старый Исаак печально покачал головой и посмотрел на меня черными, глубоко запавшими глазами:
– Какие слова, какие неразумные слова ты говоришь, мальчик...
В это время на крыльцо вышел черноволосый парень в расшитой украинской рубахе, с угловатым, грубым, но смягченным выражением доброты лицом.
– А це хто такый буде? – удивился он при виде меня, и некрасивое его лицо вдруг оживилось лукавой и ласковой усмешкой. – Хто тут такый схизмат, шо не хоче прызнаваты бога?
– Это сын Голубовского, – сказала своим музыкальным голосом Ревекка, – они с мамой приехали вчера, правильно, мальчик?
– Правильно, – буркнул я. Меня стесняло общее внимание.
– А як зваты хлопця? – улыбаясь, выспрашивал парень. – Га?
– Толик, – сказал я.
– А меня Иван, – сказал парень и крепко тиснул мне руку, – а это Исаак и Ревекка. И ты зря им сказал, что у тебя нет веры, ты ж русский, значит, православный, как и я.
– Нет, – сказал я упрямо, помотав головой, – я пионер. Мы в церковь не ходим. И бога нет.
Парень посмотрел на меня, наморщил лоб, потом сказал:
– На нет и спроса нет, – и, спустившись с крыльца, пошел по траве к тропинке.
Ревекка и Исаак молчали, и я пошел в комнату.
После завтрака я предпринял обследование сада. Солнце повисло уже высоко, и от земли под яблонями загустел душный тяжелый и терпкий запах, неподвижно стыла листва, и лишь изумрудные жуки, отсвечивая тяжелым золотом, когда попадали в струю света, низко и лениво пролетали над землей. Около дома с нашей стороны сада стоял глубоко врытый в землю стол и вокруг него скамьи. Доски, нагретые солнцем, лучились свежим тесом. Вишневые деревья опрокидывали на стол резную прохладную тень. Повсюду с квохтаньем бродили толстые индюшки с фиолетовыми обвисшими щеками. Индюк, важный и пестрый, как магараджа, скосил на меня малиновый гневный глаз. Я швырнул в него земляным комом, погрозил ему, отлетевшему с воплем, кулаком и пошел дальше в сад.
До самой монастырской стены, высоко подняв нагруженные плодами ветви, тянулись старые яблони, вскидывали вверх грузные кроны груши, а сбоку от них начиналось целое королевство сливовых деревьев – и каких же здесь только не было слив: и лиловые, и черные, и синеватые, и фиолетовые – зрелые до того, что таяли на зубах немыслимым сладостным ароматом, и еще зеленоватые, твердые, окислявшие рот, словно ты проглотил целую ложку уксусной эссенции, и я скоро просто утонул в этом саду, захлебнувшись изобилием красок, запахов и плодов.
Я – дитя среднероссийского города с его старинным центром и деревянными окраинами, где тоже порой заборы гнутся под блаженным грузом яблоневых веток, но нам, отважной ребятне из пятиэтажных корпусов, это перепадало лишь после долгого труда ночных налетов, когда, набив пазуху яблоками, бешено несешься к забору под настигающий крик хозяина или остервенелый хрип спущенного цепника и потом, перелетев забор и промелькав галопом три-четыре квартала, вдруг с горестью обнаруживаешь, что зря было сломано столько веток, что зря дотесна загружались карманы и пазуха – добыча просыпана, растеряна во время бегства. Конечно, в наших дворах, полных угольной пыли, лязга котельной, мусорных куч и свиста голубятников, хватало и других удовольствий: драк, сражений на «шпагах» из ореховых прутьев, сумеречных рассказов о всяких страшных приключениях, и все-таки как мог я не ошалеть в здешнем раю, в этой щедрости солнца, зелени и плодов! Ведь до этого дня все мои двенадцать лет были только предвестием встречи с таким садом. Вот почему через час, до оскомины наевшись слив и вишен, пьяный от сладости во рту и неисчислимых запахов, пронзавших меня до самых ребер, я задремал в тени сливовых деревьев под тонкое пение мух. Парила земля, и сквозь дремоту я чувствовал, как покачивается надо мной слива. Какая-то упрямая мука начала ползать по моему носу, я дунул, муха не слетела, я мотнул головой, щекотка не унялась, стало до того невыносимо, что я встряхнулся и сел.
Передо мной с тонким прутиком в руке стояла давешняя девочка с пепельными волосами, раскинутыми по плечам. Синие глаза щурились от солнца, а вместо красивого кремового платья, которое было на ней утром, теперь все ее небольшое ловкое тело облегал купальный костюм.
– Ты чего? – спросил я.
– Ты-и кто-о? – она смотрела на меня в упор дерзкими синими глазами, ни следа утреннего благонравия не было на этом вызывающем лице.
– А ты кто? – спросил я, поднимаясь.
– Я Кшися, – сказала она, – а про тебя я знаю. Ты приехал вчера к своему татусю и теперь будешь жить здесь. Так?
– Так, – сказал я.
– Но если будешь спать в саду без разрешения, я тебя буду бить, – сказала она и зло уставилась на меня синими глазами, – чу-е-ешь?
– Жуть как испугался, – сказал я, – ты кто такая, чтоб мне грозить?
В ту же секунду плечо мое ожег прут, я кинулся за ней и потом полчаса гонялся по всему саду. Она была гибкой и злой, как кошка царапалась, плевалась и вывертывалась из рук. А когда не хватало сил, ругалась на пяти языках сразу. Наконец я все-таки потрепал ее, тогда она укусила меня. Я выпустил ее и пошел к дому. Мне было противно и горько. Только приехал и уже связался с девчонкой. Болел укушенный палец. Неожиданно она догнала меня.
– Еще буде-ешь? – спросила она со своим польским выпевом.
– Пошла, – сказал я. – Дура! Я с девчонками никогда не дерусь, но такой вредной еще не видел! Вреднуля!
– Вредная? – она захохотала. – Я очень вредная! Ты будешь со мной дружить?
Я остолбенел.
– Чего? – сказал я.
– Ты будешь моим коханым! – решила она и тут же поцеловала меня в щеку. – Розумиешь?
Я молчал.
– Як тебе зваты?
– Толик, – сказал я.
– То-лек, – пропела она. – Толек, мой коханый, пошли в город.
И мы пошли в город.
О город сороковых годов, ты весь был в шрамах и рубцах войны. Она таилась в развалинах улиц, в горах битого щебня на месте домов, в скорбных глазах старух, в ожесточенных стычках в очередях, в ярости инвалидов; она отсвечивала на автоматах патрулей. На тротуарах то и дело мелькали кители и гимнастерки, старые немецкие мундиры (их донашивали мальчишки). Война была в поляке-шарманщике, певшем песню о героях-смертниках Варшавы, война была в остове гостиницы на улице Сталина, где второй этаж, бывший когда-то застекленной галереей, весь свисал на арматурном костяке перекрытий до самой земли. Раньше это была лучшая в городе гостиница пана Швибера, а теперь просто руина, засыпанная битым стеклом. Из выбоин среди потрескавшегося асфальта главной улицы буйно пер пырей и высоко вздымал свои сиренево-фиолетовые цветы репейник.
Около темного, выложенного многовековым отшлифованным камнем костела ждали, протянув к прохожим ладони, нищие. И около униатской округлой церковки ждали чего-то нищие. И около православной, с вознесенной ввысь луковичной колокольней.
В городе было тревожно: война, уже отгремевшая победными салютами в Москве, оставила в окрестных лесах националистические банды. И город жил сторожкой памятью о выстрелах из-за угла, о трупах, найденных на рассвете в канавах. У ворот управления госбезопасности стояли грузовики с солдатами в касках, рядом со зданием милиции фыркали «виллисы» с вооруженными милиционерами.
Кшиська в своем нелепом наряде ныряла в толпу, полуобернувшись, призывно взмахивала мне и опять исчезала. Скоро мы вышли на улицы сплошных развалин. Здесь-то и началось самое интересное. Мы взбирались по скрипучим, готовым рухнуть ступенькам на лестничные клетки, вползали на площадки, которые раньше были комнатами. Они нависали над пустотой. Изредка по краям их еще высились остатки стен. Обычно здания сохраняли только часть стены и куски переборок, повисшие на ребрах арматуры. Иногда все же удавалось обнаружить разрушенную, но все-таки комнату с обвалившимся, но в какой-то мере существующим потолком. Тут-то и проявлялся полностью Кшиськин талант. Она рылась в каждой куче мусора и штукатурки, перетряхивала согнутые ведра и смятые кастрюли, откладывала в сторону более или менее пригодные к употреблению, она разгребала ногами золу и пыль, ворошила обрывки бумаги и фотографий – никогда в жизни не видел я столько бумаг и фотографий, как в этих уничтоженных больше чем наполовину, покинутых домах. В одной из таких полууцелевших заваленных щебенкой квартир я ткнул облезший письменный стол, он накренился и рухнул. Послышался звон, я наклонился: рядом с кучей длинных ассигнаций с надписями по-немецки кружили по полу, готовясь упасть, три золотые монеты. Я еще только нагибался, чтобы подобрать, как мелькнуло мимо тонкое тело, и Кшиська упала на захламленный пол, прикрыв собою деньги.
Я изумленно смотрел на загорелое тело в купальнике, распластанное на мусоре заброшенной комнаты, на упрямо и неприступно повернутую в мою сторону голову с упавшим на щеку локоном.
– Ты чего? – спросил я,
– Я нашла! Я!
– Что?
– Я первая видела.
– А-а! – сказал я, поняв, в чем дело. – Да бери ты их, бери хоть все.
Мне сразу наскучила эта забава, Комната была большая, я отошел к проему былого окна и выглянул во двор. Там, в высоком пырее, среди ржавых баков и груд рыжего камня, бродили, отчаянно мяукая, одичавшие коты, несло гнилостным запахом запустения. Почему-то мне ужасно захотелось обратно, на родину, в пыльный шумный город с красными трамваями, обвешанными ребятней, в его улочки, где по летнему времени сплетничают на завалинках, старухи в телогрейках и валенках, где во дворе пятиэтажного дома свистит Витя-трамвайщик и травит несусветные военные истории всегда хмельной Николаша, подпрыгивая на своей деревяшке.
Меня дернули за локоть. Я обернулся. Кшиська, отведя вбок голову, кокетливо поглядывала на меня из-под свесившихся на лоб пепельных прядок.
– То-лек! Цо ты такый смурый?
– Пошли домой? – спросил я, покосившись на ее купальник – под тканью трусов видны были три кружка. – Чего нам тут делать?
– Здесь много вещей, – сказала она. – Ты скоро тоже что-то найдешь.
– Мне они и задаром не нужны, – буркнул я.
Она пытливо смотрела на меня, сжав тонкие губы.
– То-лек, ты мой коханый?
Я усмехнулся:
– Что ты такое болтаешь?
– Ты обиде-елся?
– Да нет, пошли! – Я сбежал по тряской, загудевшей от моих шагов лестнице, отряхнулся от пыли и пошел по улице.
Скоро меня догнала Кшиська.
– То-лек, куда мы иде-ом?
– Домой.
– Хорошо! – Она пошла рядом. Мы свернули в проулок и вышли на главную улицу. Здесь все кипело народом. Возле заколоченных витрин магазина стояли франты в котелках и старомодных костюмах в клетку. Толпились горластые украинки с цветами. Проходили пары.
Кшиська сразу завертелась в этом многообразии, а я потерялся. Со всех сторон на меня смотрели мальчишки. Начиналась давняя история, виной которой был мамин испорченный вкус. Она считала, что даже внешность моя должна соответствовать понятию о благовоспитанности. Поэтому-то меня и обрядили в серо-желтые брюки до колен, напрочь выделявшие меня из послевоенного двенадцатилетнего человечества. Эти брюки-гольфы и берет вызывали неукротимую ярость моих длиннобрюких сверстников. Сколько драк пришлось выдержать из-за этого, сколько насмешек. «Фраер! – кричали мне вслед – Цыпа! Мамин сын!» Сколько раз я восставал, когда мама требовала надеть эти брюки в школу, но положение было безвыходное. Ведь других штанов у меня не было, кроме коричневых, еще более коротких. И вот теперь здесь, за полторы тысячи километров от родного города, на меня смотрели местные мальчишки, и я знал, что все повторится. Они стояли кучками у подъездов домов или шныряли в уличной толпе, но я видел и знал по косоприцельному огню их взглядов, что взят на заметку. Я оглянулся: Кшиськи не было, где-то там, в кипении френчей и блуз, мелькнул ее зеленый купальник. Трое парней в майках и длинных брюках, циркая сквозь зубы и сунув руки в карманы, стояли у подъезда, мимо которого мне предстояло пройти.
– Бачь, якый барбос, – сказал один и толкнул меня плечом.
– Цирк, – сказал другой. – Спытай у нього, вин нэ з Амэрикы до нас прылетив?
Я обошел обидчика и побрел дальше.
Эти злополучные штаны до колен были блефом. Моя воспитанная на внешней благопристойности мама хотела, чтобы я нес на поверхности ощущение благополучия и довольства. Его не было у нас в семье, его не было вокруг, почему же я должен был поддерживать этот миф, за который приходилось ежеминутно и тяжко расплачиваться?
Я знал, что троица идет за мной. Иначе просто не бывало. Я завернул в проулок и прибавил шагу. Но все было напрасно. Это была узкая, в коридорную ширину, улица. С двух сторон ее ограничивали пятиэтажные дома, а впереди была каменная кирпичная стена-тупик. Я остановился и оглянулся. Они шли за мной, и выражение их лиц не предвещало добра. Дойдя до тупика, я остановился. Они подошли.
– Поляк? – спросил один из них, длинноволосый и мутно-бледный, уставясь на меня зелеными острыми глазами.
– Нет, – сказал я.
– З Москвы?
– Русский, – сказал я.
– То мы русские, – пояснил второй из них, – а ты брехун. – В тот же миг третий, обойдя меня сзади, дал мне по шее.
«Началось!» – подумал я и кинулся на длинноволосого. Меня всегда били кучей, и побед на мою долю не перепадало. Поэтому я нашел для себя единственную возможную отраду: меня били все, а я бил вожака. Так горечь поражения хоть немного смягчалась. Я гнал длинноволосого по улице, а по затылку, плечам и спине молотили кулаки его товарищей.
Мутнолицый умел драться, он ловко отмахивался и раз даже попал мне в глаз. А тем временем кулаки его приятелей хлестко стегали по бокам и затылку. Алое пламя ненависти полыхнуло в мозгу. Я кинулся на него, захватил под мышку его голову, изо всех сил вывертывая ее, повалил на мостовую и, почти не чувствуя ударов сзади, стал душить врага. Он закричал. Я испугался, и, с изумлением поняв, что меня больше никто не трогает, вскочил на ноги. А рядом со мной кипела битва. Неизвестно откуда взявшаяся Кшиська, неистовая, как рысь, металась между двумя другими моими противниками. Она царапалась, била ногами и коленями, хлестала ладонями и непрерывно визжала. Это был вопль ярости и торжества, и это был зов о помощи. Я ринулся на подмогу. Двое из нападавших дружно повернулись и помчались к началу переулка. Я оглянулся. Длинноволосый медленно проходил мимо меня.
– Мало? – спросил я, подступая.
Он остановился, покрутил хилой, все еще красной шеей с выступавшими жилками, отплюнул и хрипло и безнадежно сказал:
– Ще побачим, хто кого!
– Иди-иди, – сказал я, чувствуя непреодолимый стыд оттого, что душил его, такого слабого.
И он пошел, с трудом вертя шеей и потирая ее руками.
– Тупак! – закричала ему вслед Кшиська. – Перина, а не хлопец! Попадись мне еще! Балда! Хлорка!
– То хулиганы с Пилсудского, – пояснила она мне внезапно чинным голосом, окинув мое лицо синим взглядом. – Мы им ловко накрутили хвоста, так, То-лек?
Кшиська мешала украинские, польские, русские слова, как мешали их все в нашем городе, в котором говорили на странной смеси трех языков.
– Так, – сказал я, прикидывая, как я выгляжу, и ощупывая лицо – под глазами горело, синяк, видно, был обеспечен, – а ты откуда взялась?
– Та я же за тобой бежала.
– Что-то не видел.
– Ты мой коханый? – спросила Кшиська и вдруг опять поцеловала меня. – Так, То-лек?
– Брось ты эти штуки! – с ожесточением оттолкнул я ее.
Она изумилась.
– Ты мой коханый чи ни? Я тебя целую, так полагается.
– Каких-то коханых выдумала, – сказал я, – ребята узнают, со смеху умрут.
– Тупак, – сказала она, топнув ногой, – поезжай на свою Московщину. Там все такие тупаки, как ты!
Я повернулся и пошел. Ее шагов не было слышно. Прежде чем свернуть за угол, я обернулся. Она стояла там же, у тупика, и плакала. Внезапная, как игла, жалость уколола меня в самое сердце. Я потоптался на месте и подошел.
– Кшись, – сказал я, не зная, что делать и как говорить. – Ты извини. Ну чего ты!
– Пошел! – топнула она опять ногой. Синие глаза были бездонны и мерцали слезами. – Чи я усих кохаными называю? Як ты мог!
– Что мы с тобой – жених и невеста, что ли? – сказал я. – Задразнят.
– Трус! – крикнула она. – Испугался! Кто тебя задразнит? Покажи мне! Я ему глаза выцарапаю.
Я засмеялся, представив, как она выцарапывает глаза Вальке Артамонову из нашего тульского дома, который три раза жал двухпудовик левой рукой. Я смеялся и вдруг увидел, что она тоже смеется.
– Ты что? – спросил я.
– А ты-и?
– Я на тебя.
– А я на тебя. – Тут мы оба чуть не погибли со смеху и сразу помирились.
Мы взялись за руки и пошли на центральную улицу.
– То-лек, – сказала Кшиська, кокетливо глядя на меня. – Толек, это тебе, – и я почувствовал, что в ладонь мне впихивают что-то круглое и теплое. Я поднес ладонь к глазам. Это была золотая монета из тех, что я нашел в разрушенном доме.
– Зачем мне, – сказал я, – возьми обратно.
– Ни, – сказала она упрямо и завела руки за спину, – я дарю тебе, ты по-нял?
– Да не нужно мне это, – сказал я, снова пробуя всунуть монету ей в руку. Она опять замотала головой.
– Якый ты тупак, – вдруг опять закричала она, – то мий подарунок тоби! Не бере-ешь? – Она опять чуть не заплакала.
Я взял.
Мы шли по главной улице мимо недавно расчищенного сквера, мимо киосков с газированной водой, мимо мороженщиц. Кшиська что-то щебетала у самого моего уха, а я думал над странным словом, которое она так любила говорить: «коханый». Нет, у нас в Туле никто не ходил в такие годы с девчонкой за руку, это было бы постыдным, а здесь я шел, спрятав в своих ее тонкие цепкие пальцы, и ничего не боялся. Взрослое счастье самостоятельности переполняло меня.
Вдруг Кшиська рванула руку и пошла рядом особым кошачьим шагом, вытянув голову и выглядывая кого-то в толпе.
– Ты что? – спросил я.
– Стефан! – Она неотрывно вглядывалась во что-то впереди. В мелькании шляп, фуражек, затылков я ничего не видел.
– Какой Стефан? – спросил я.
– Наш Стефан. З шлюхою! – и она метнулась в толпу. Я кинулся было за ней, но широкие спины взрослых то и дело загораживали путь. Скоро я все-таки разглядел проходящего через дорогу под руку с расфранченной женщиной Стефана в фетровой шляпе и через мгновение за ними – фигурку в зеленом купальном костюме.
Нет, Кшиська была непостижима. Я немного постоял, поджидая ее, и пошел домой.
2
На крыльце, как всегда негромко, переговаривались Исаак и Ревекка.
В саду за врытым в землю столом гуляла компания чубатых хлопцев в вышитых украинских рубашках. Стол был заставлен пузатыми бутылками с горилкой и закусками. Сам Иван то и дело бегал домой, чтобы принести еще какую-нибудь снедь. Мать его в очипке, в чоботах с загнутыми носками медленно проплывала вокруг стола, угощая всех кусками гуся из огромного блюда. Я остановился вдалеке, потрясенный этим великолепием. Иван, пробегая мимо, заулыбался всем своим угловатым лицом и сунул мне в руку пирог.