355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Мончинский » Прощёное воскресенье (СИ) » Текст книги (страница 9)
Прощёное воскресенье (СИ)
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 13:30

Текст книги "Прощёное воскресенье (СИ)"


Автор книги: Леонид Мончинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

– Опять лукавите, тетя Луша. До смерти боюсь таких разговоров: в них заплутать легко. Вам правду сказать, так не поверите, как сюда ехать не хотела. Чувствовала.

– При таком-то муже?

– Не венчаны мы.

– Под подол пустила, чо еще надо.

Лукерья Павловна нервно хохотнула. Было видно, как бродит в ней молодая обида на старых дрожжах и голос сбивают короткие хрипы в груди, отчего он становится по-мужски грубым:

– Может, скажешь – силком тебя взяли?! Ну, что молчишь?! Скажи! Моя правда, значит, покомиссарил над тобой красный командир!

– Вам бы поплакать, тетя Луша…

– Что?! – спросила хозяйка. По удивленным, но все еще сердитым глазам ее было видно – такого совета не ждала. И задумалась, потом задумчиво повторила: Поплакать… Слезы у меня кончились. Злыдности много-слез не имею. Всех бы, и тебя с сыночком, сгрызла, сука!

Кулаки сжались в два твердых комочка, она их подвинула с силой к разволновавшейся груди:

– Сука я старая! Фрола в постель пускаю! А ежели он моих деток пострелял?! Голубков моих сразил нечистой пулей. Надеюсь – заступится, коли живы. Грешу без удержу, потаскуха! То думаю – зачну от него и повешусь…

– Грех-то какой! – в голосе Клавдии теперь была мольба. – Нельзя так думать, тетя Луша.

– Выбору у меня нету!

– Молиться надо, исцелит она.

– Нет такой молитвы, золотце, чтобы вину мою перед ними загладить. Будь жив муженек мой, Илья Аввакумович – другое дело: ему сабелькой махнуть большого труда не составило. Но и его, видать, смерть нашла. Не пособит блуднице. Заплуталась, дура, как поп в чудесах, сама себя перехитрила.

Гляделась хозяйка уже жалко, униженно. Помня, однако, о ее переменчивом нраве, Клавдия жалеть не спешила. Помалкивала, сидела ко всему готовая: и посочувствовать, и защититься, краешком глаза наблюдая за спящим сыночком. Жизнь ее постепенно обращалась в одну заботу о беспомощном существе, притягивая к ней мысли, душу, не остывшее от родов тело. В материнстве она открывала себя незнакомую.

Ухая железным голосом, пробили девять раз в гостиной часы.

– Не все время прожито, – сказала, чуть наклоняя голову, хозяйка, – осталось что жить, да доживать тошно. Покуситься на себя не могу. На– смелюсь только, а кто-то шепнет из уголочка: «Вернутся! Вернутся!»

Она глянула на коврик с лебедями посреди огромных белых лилий, убрала от груди сжатые кулаки.

– Обрез в чулане держу. Заряженный. Для твого Родиона и свого Фрола…

У Клавдии екнуло сердце.

«Съехать бы куда, – подумала она с тоскою. – Что ей завтра надумается – не сгадаешь. Только где в городе сыщешь угол с хлебом?»

– Слышь, говорю – обрез держу для твого мужика?! Совсем плохо станет – стрелю!

– Я слышу, тетя Луша.

– Пособи мне, золотце, – хозяйка уже не хрипела, голос ее словно ощупывал собеседницу слепой надеждой. – Расскажи Родиону Николаичу про злой мой умысел. Пусть суд надо мной совершит скорый. Вам – добро, мне – смерть легкая, оправданье перед людьми… перед детками. Муж нипочем не оправдает: суровый казак. Пособи, другого пути нету!

Клавдия поначалу ничего не поняла, ей потребовалось время, чтобы уяснить, чего ожидала от нее эта на глазах постаревшая женщина. Потом душа всколыхнулась обидою, и она сказала громко:

– Вы никак разумом повредились, тетя Луша?! Да неужто я такой плохой человек, что под приговор вас подведу? Не стыдно-то вам? Он же не поглядит: убьет – не перекрестится!

– Плохо любишь, получается. А я в печали состою. Одно незнанье в голове-как дальше жить? В разоре душа пребывает. Все отвернулись от блудной бабы. Поделом тебе!

С теми словами Лукерья Павловна поправила передник и пошла на кухню, тяжело, по-старушечьи переставляя ноги. Вид у нее был до крайности несчастный. Клавдия смотрела ей вслед, понимая – непроницаемо ее горе, его никаким участием не подсластишь. А самой еще шибче захотелось уехать из этого благополучного дома, из-под глаз и забот красного командира. Затворилась для него душа. С тем уже ничего не поделаешь. Уезжать надо, уезжать! И представляла, как подкатят к крыльцу сани, выйдет она из них. прижимая к груди ребеночка. На крыльце роди– гели стоят, строгие для общего деревенского любопытства. Отец первым не выдержит, затрясет бороденкой, погянется. Бережно подхваги г вн– ка, в дом внесег. И останутся за порогом: расстрелянный Христос, сжигаюшая мир Родионова молитва, безутешная Лукерья Павловна, все останется, о чем надо будет забыть. И начнется жизнь…

Потом оказалось – она стоит, погруженная в свои мысли, смотрит слепым взглядом в окно. за которым наладился настояший весенний денек У нее мерзнут ноги, а ребенок на подушке слегка поскуливает.

– Завлеклась, – прошептала Клавдия.

Подошла к кровати, наклонилась над сыном.

– Бог даст – на своей печи молодцом дойдешь. Свезу тебя отсюда к родне. С дедом будешь соболей гонять.

Она сунула озябшие ноги в короткие валенки, подняла ребенка. ласково пожурила:

– Эх. ты какой скорый. Прохудился соколик.

Руки, как вспомнили, начали скоро развертывать, затем пеленать младенца. Он внимательно наблюдал за ней мутноватыми глазками. и пол этим глупеньким, беззащитным взглядом Клавдия чувствовала себя единственным щитом, способным заслонить его от взбесившегося мира. Снова подступили удобные мысли, устужливо подыгрываюшие ее желаниям Обратная дорога в Ворожеево казалась делом решенным и, уж конечно, приятным. По-другому думать не хотелось, даже главная угроза их путешествию – Родион – была на время забыта, хотя продолжала маячить в далеком сознании. готовая неожиданно объявиться.

Весь остальной день хозяйка держалась отстраненно, но без вызова, сгараясь не заводить с Клавдией разговоров. Холила тихая, опустив в пол глаза, изредка вздыхая, поднимая взгляд на фотографии детей, развешанные в резных березовых рамках над массивным комодом с чедны– ми литыми ручками.

К ночиналегел ветер Выскочил неизвестно откуда. Пошептался с домовым в трубе, побегал по го пой крыше и, освободив небо от редких облаков, погнал их за хребет, в сторону, где далекодалеко лежала немереная тундра.

Заснула Клавдия легко. Только что из окна на нее смотрели внимательные, холодные звезды, но вдруг исчезли и объявились снова вместе с громкими, не сразу ей опознанными, голосами.

– Сына моего еше не оженили?! – гудел на весь дом Родион. – Колька мой как поживает, глухая тетеря?

Лукерья Павловна кутается в пуховой платок, сонно просит:

– Вы бы тише шумели, Родион Николаевич. Отдыхают они. Спят. Мальчик справный. Ест хорошо.

– По родове жорок, – снизил бас Родион – Чи– час сама увидишь, в кого удался Фрол, пошевели Павловну!

– Шевелилка примерзла.

– Ха! Ха! – Родион шлепнул об пол мохнат– ки. – Спужался боец! Прогони его, Лукерья!

– Прогоню! – отрывисто пообешала хозяйка– Зачем мне такой'!! В силен вечер приперся, да еще лаегся. похабник!

Родион опять рассмеялся и, обхватив Фортова за плечи. подтолкнул к столу.

Теплый. усгоявшийся воздух в избе словно поежился 01 принесенного холода. Густо запахло табаком и конским потом Клавдия шмыркнула носом, спрягалась с головой под одеяло, но запах остался с ней, перебив дух свежего хлеба. Она cpa.Jy почувс гвовала себя неуютно, появилось необъяснимое чувство тревоги, словно ее собирались окликнуть и, подняв с теплой постели, повес 1 и в другое, незнакомое место, где было холодно и пахло конским потом. Ог ожидания она окончательно проснулась.

– Вы горбоза снимите, – посоветовала хозяйка. – Пусгь ноги отдохнут.

– Неког да, Лукерья. Ожрагь бы успеть.

– На бой торопитесь?

– Нам больше торопиться некуда. В Скитском белые всех, них самых, как их… активистов повесили.

– Маркова знала, кум Гераскиных? – спросил Фортов. – Он еше в Топорном лавку держал.

– Ну.

– В исподнем утек на гакой мороз. Пока до наших добирался, ноги поморозил. Умом не полный стал…

– Говорили – он от вас прячется в Скитском– го.

– Всех боялся. Середину искал, гад. Наливай, Фрол! Душа мерзнет.

– Что же вы, Родион Николаевич, не интересуетесь про жену вашу? – осторожно спросила хозяйка, снимая с печи сковородку с сохатиной.

Ролион посмо грел на играющий в стакане самогон Улыбка пробежала по губам и застыла в лево»' углу рта. чуть приподняв вислый ус. Он сказал:

– Опросталась. Чо еше надо?! Какой к ней нынче интерес у мужика быть может? А, Павловна') Не соображаешь разве? Гы!

– Внимание, – начала было наставлять его хозяйка, но Родион перебил:

– Проснется, поклон передашь. Хлеб у тебя нынче удался.

– Кушайте на здоровье!

Лукерья Павловна смахнула со стола на ладонь крошки и высыпала в рот. После чего спокойно уселась на скамью.

– Фартовый вы человек, – произнесла с притворным зевком Лукерья Павловна. – От всех враг о в от бились. Вон сколь добра награбили. Доктора как кто позвал.

– Царство ему небесное! – подмигнул Родиону Фортов. И вытер жирный рот.

Стаканы вновь со шлись над столом с коротким звоном.

Клавдия вздрогнула, сердце придержало бег, но тут же заторопилось, заколотилось непослушно и часто.

– Убили… – прошептала Клавдия. – На ем же вины никакой нет. Родион смерть сочинил, как обещался, так и вышло!

Голос хозяйки угадал, несет ее вопрос. Но почему же без боли?! Почему так холодно?! И зубы у ней в самом деле начинают постукивать в ознобе.

– Получается – кончили вы его? – спросила хозяйка.

Слова повисают в тишине, уготованной ей тремя людьми, сидящими за кухонным столом. Клавдия предвидела эту паузу, представляла остановившиеся глаза тех двух, которые знали ответ, слышала хруст жареного мяса на крепких зубах. Холодсменила ярость. Ей хотелось встать, вцепиться ног гями в красную от выпитого, азиатскую рожу Родиона, закричать на весь мир: «Нельзя! Нельзя его кончать! Вы же человека убиваете, звери!»

Молчание прервал Фрол. Не прекращая жевать, он сказал:

– Чо просил, то и дали. Согласно приговору…

– Вы с ума сошли! – перекрестилась хозяйка. – Он же безвредный. Да и бунтовал, как вы, еще при царском времени. До своих уже добрались?!

– Мы разве решаем: стрелять – не стрелять. Трибунал на то есть. Тоже, поди, не зря хлебушек кушают товарищи!

Родион задумчиво пережевывал мясо, слушая их разговор.

– На кого у вас только рука поднялась?! – не унималась хозяйка. – Кака холера привяжется, к коновалу идти прикажете?

– Тебе сколь говорить можно – приговор был. Надо так, значит. Думаешь, мне приятно?

– Не греми! – попросил Фрола Родион. – Замечать стал – тончат у тебя кишка!

– Да откуда ты взял?

– Святого человека погубили. – Лукерья Павловна встала. – Последнего доктора на весь околоток. При вас не поболеешь.

Родион повернул к хозяйке серьезное, в капельках пота, лицо и поверх лампы, не мигая, посмотрел. в ее рассерженные глаза. Он сказал:

– Осиротила тебя революция? Не отрицаю! Осиротила. Только ты и нас пойми: на смерть бьемся. Другой доли нам не надо. Или – ты, или – тебя!

– Фельдшер-то не военный, сжалиться могли, – прячет глаза Лукерья Павловна. – Ему б и шомполов хватило.

Но Родион ее уже не слушал. Он запрокинул голову. Свет лампы ударил по жилистой, крепкой шее. Кадык дернулся, и Родион выдохнул в пустой стакан:

– Уф! Как на тройке пронеслась! Все, Фрол, от– гостевали.

В кухне загремели табуретки. Люди встали, и густые их тени скрестились у порога в горницу. Одна тень, длиннее других, переползла через порог, сломалась. Качнулась поднятая хозяйкой лампа, покривились все тени, Фрол сказал:

– Кабы комиссар не заплутал под Алагуем.

– Я ему разведку добрую дал!

«Опять о своем долдонят! – Клавдия приподнялась на локте. – Воюют, советуются, как лучше друг дружку извести. У всех правое дело! Один фельдшер неправым оказался. Убили или убьют. Коль решили, то и спору нет. Мается в кутузке под приговором».

– Бывай, Лукерья! Присматривай за моими. Стереги! Чтоб со двора никуда!

– У меня ж Тунгус – во дворе. Не тревожься, Родион Николаич. Присмотрены будут.

Родион вышел. Фрол торопливо тискает хозяйку. Она повизгивает, вяло сопротивляется:

– Будет тебе, Фролушка, лампу уроню. Куды полез, кобель, уроню на башку! Послушай, да послушай ты, дурак вонючий! Что он давече говорил – «осиротила»? Сгинули мои?! Ты хоть бы могилку указал.

– Не реви! Спьяну он. В штабе начали. Нету их среди добытых. Сам проверял.

– Надежда хоть останется, Фролушка?

– Куда ж ей деться? Не съели. Отсидятся в отбойном месте. придут после с повинной.

– Мои-то?! Ох, беда – к беде! Не переломить им норова. Но ты пособи чем могешь. Я отслужу.

Голоса уже идут из сеней.

– У меня золотишко припасено.

– Молчи, не то отберу! Слышь – помалкивай!

– Для тебя, Фролушка. За услугу твою…

«С одной заботушкой носится, как горбун с горбом, – Клавдия подвинула ребенка ближе к стене. – Детки сабельками машут, мамки раны лижут. Господи, что саму-то ждет?»

Сон отлетел. Тревога хозяйки передалась ей. В ее воображении приходили знакомые, незнакомые люди, они вздыхали, качали головами, поглядывали на мальчика, отец которого стрелял в Христа. Мальчик был ее сыном. Он еще не имел даже имени, но уже был виноват перед миром. Незамолимый грех лежал на всей его будущей жизни. Ему ничего непростится. Люди вспомнят, даже если ты сама перестанешь думать о том, они не забудут. Как ни ломай голову, все равно неладно получается, только тоску плодишь…

Хлопнула дверь. Зашелестели занавески на окнах.

– Б-р-р-р. Опять заколодило. Гулят зимушка.

За голосом шел свет. Быстро толкал от порога темноту. Вон они поборолись в дверном проеме, и темнота, отпрыгнув в угол, спряталась за шкафом.

– Спишь, золотце? – чуть выдвинула вперед лампу хозяйка и ответила сама себе: – Не спишь. Нашумели командиры.

– Табачищем начадили, – откликнулась Клавдия. – Ребенка не жалко им.

– Им никого не жалко. Бойца-то корми. Цукат уже.

– Свое не проспит. Ишь что делает: ножкой толкат. Себя еще толком не опознал, а туда ж – шароборится!

– Родион Николаевич кланялись. Беречь вас просили от худых людей.

– Слыхала я, тетя Луша. Лукавит он.

Ладонь Лукерьи Павловны закрыла прямой свет лампы, и теперь Клавдия видит освещенное снизу ее лицо, с густыми тенями в глазницах. Хозяйка, вспоминая что-то, произнесла вполголоса:

– Затворенные вы люди. Скрытые. Может, любовь к вам еще не объявилась? Будто чураетесь друг дружку.

– Не объявится к нам любовь! – поспешно подтвердила Клавдия.

– Тогда кака нужда свела вас вместе? Сыночек?

На этот раз Клавдия с ответом не спешила, знала – в сей момент пал ей выбор, и она его сделает, под внимательным взглядом хозяйки дома. Поднесла малыша к груди, перекрестилась в угол, где висели завешенные no приказу Родиона простынью образа. И сказала:

– Грешна я, тетя Луша. Бес попутал. Теперь совесть мучит.

– Ты?! Кто не грешен-то? Эка невидаль! Все сокроется в тайне благодатного прощения. Не хвастай. Мне тоже зря сказала.

– Отмолчалась. Скажу, как есть. Мерзок он мне, потому что чужой, – наклонилась в сторону Лукерьи Павловны с тем, чтобы сообщить шепотом:

– Не его сын…

– Что?!

– Чо слышали, тетя Луша, – Клавдия вдруг почувствовала сильное облегчение, точно, покинув ее душу, греховная мысль освободила место для светлой и легкой надежды. – Не его сынок. Не ему нарекать. Сама назову – Савелием!

Вновь раздался бой часов. Лукерья Павловна в волнении оглянулась на их голос. Ничего подобного она даже ожидать не могла и потому находилась в полном недоумении, не зная, как истолковать признанье гостьи. Потому сказала осторожно:

– Такое правдой быть не может. Ты меня наслушалась, золотце? Напрасно. Я ж от горя глупая. Бешуся! Зубы старые о тебя ломаю. Ты прости! Родион твой, по нонешним бунтовским понятиям, человек не зряшный. Устоит красная власть – высоко взлетит.

– Ой, что я говорю! – вспохватилась Лукерья Павловна. – Не верю тебе!

– Вольному – воля, тетя Луша.

Клавдия вытерла концом пеленки слюнявый рот младенца и спокойно спросила:

– Мне на себя резону нет наговаривать. Вы бы стали?

– Все о молитвах говоришь. А сама? Обман это! Грех большой! Родион Николаевич непременно в дыбки встанут. Прибить могут!

– Пущай казнит. Суда его боле не боюся.

– Так ведь врешь, золотце! По глазам вижу. И зря! Родион Николаич – начальник. Ты при нем. Жизнь сытая. Любовь кушать не станешь. Ее голод загрызет!

Клавдия больше не спорила. На душе у ней было легко, а хозяйка старалась разрушить легкость и снова загрузить душу тяжелыми, неподвижными заботами, растянуть долгую пытку, чтобы не одной страдать, в неизвестности, а видеть рядышком еще потерянное сердце. Но Клавдия оказалась неуступчивой. Она поднялась с постели, не торопясь, надела синее, в белый горошек платье. Затем встала перед хозяйкой, скрестив на животе тонкие белые руки.

– Погоните нас, тетя Луша?

– Ешо что?! Мне разницы нету, чье у тебя дите завелось. Ничего ты мне такого не говорила. Живите, сколь хотите. Сколь позволит твой красный полюбовник. Мой, к слову, тоже не белый. Чтоб их пуля нашла! Они цари над нами, любой приговор вынести могут, но страху за себя нету. Дети… тут как быть, не знаю.

Продолжая внимательно приглядываться к гостье, одернула передник и предложила с теплом в голосе:

– Пойдем, щей похлебаем. Приговор от нас никуда не денется. Как на плахе живем: приходи и казни!

Взяла своей холодной ладонью Клавдию и повела ее в кухню.

Каравай на деревянной дощечке блестел смазанной маслом корочкой, но запах был уже не столь завлекательным. Созрел хлебушко, остепенился. В самую силу вошел. Бери и кушай.

Часы пробили половину пятого. Звук подребезжал на стеклах буфета и, истончав до комариного писка, переселился в уши Клавдии. Но жил там недолго, до тех пор, пока хозяйка не сказала:

– Петухов пора будить, каку зорю просыпают. – Поставила перед Клавдией миску со щами и закончила: – Начнем помолясь.

– Отче наш, иже еси на Небесех! Да святится имя Твое, да прийдет Царствие Твое, да будет воля Твоя…

Тускнеющие глаза постаревшей ночи смотрели из окна на двух молящихся у стола женщин, рассматривая их освещенные желтым светом лампы лица.

Они поели щей, выпили по кружке топленого молока, не промолвив при этом ни слова. Но когда Клавдия принялась убирать посуду, Лукерья Павловна воспротивилась:

– Оставь, сама управлюсь.

– Благодарствуем! – слегка поклонилась Клавдия.

– Ты приляг. Силы тебе всяко разно нужны будут. О худом не думай. Кто еще про грех знает?

– Господь!

– Этот не донесет. Помалкивай пока и крепко думай.

– Все уже сдумалось. Помолчу, однако, раз надо.

Лукерье Павловне хотелось поговорить, только о чем – не знала. Ей все еще казалось, что гостья хитрит, по какому-то коварному замыслу, хотя ничего хитрого она в ней рассмотреть не могла, отчего больше запутывалась в разных предположениях. Самое время, казалось, отнести, пустить горячую новость в чужие уши, чтобы ошпарила молва непомерную гордость Родиона, прожгла до самых пят, соединила с землицей, куда он, или еще кто такой же, уложил ее сыночков. А подумать чуть спокойнее, и обернулась та удача угрозою: кто хлеб защитит, скотину от голодных глаз новой власти? Тотчас на постой целый взвод определят. Разорят, разворуют, и подать некому – все нищие, заброшенные или бешеные от нестерпимого желания досадить обыкновенным людям.

Терзается Лукерья Павловна под родной крышей, места найти не может. Никак не примирится в ней ненависть с расчетом, усталая надежда с вещим материнским сердцем. Только под самый вечер, притомившись от переживаний, присела на край постели, погладив Клавдию по густым, соломенного цвета волосам, сказала с нежностью:

– Доча, доченька, головушка бестолковая. Поскребут твое имечко, по всякой грязи покатают. Людям дай только повод.

– Кому позволят, тот всегда случай найдет, – ответила Клавдия и потерлась носом о щеку ребенка. – Спит себе, разбойник, ишь каку кашу заварил!

Лукерья Павловна устало улыбнулась, ей немного полегчало от детской простоты гостьи, но в глазах стояла тоска, и веселые слова для слуха звучали тоскливо:

– Полный порядок: виноватого нашли. Назовешь как?

– Запамятовали разве? Савелием! Хорошо для слуха, для сердца моего угодно.

– И окрестишь?

– Непременно даже! – с вызовом ответила Клавдия. – Особым таинством душа ему вручена. За то благодарным быть надо. Без креста он вроде сиротского инзагашка. Не должен человек жить без креста.

– Я, золотце, с тобой согласная. Но батюшку на той неделе арестовали: офицеров прятал, революцию клял. А другой имя служить пошел, писарем при штабе. Он, поди, и донес на отца Ювеналия.

– Не всегда так будет. Мы подождем до времени лучшего. Уехать бы только с Божьей помощью…

Она подтянула к себе под одеялом колени, закрыла глаза. Вид у нее был отрешенный, как у человека, погружающегося в молитву. Хозяйка смотрела на гостью. Она все еще не могла поверить в сказанное Клавдией и потому спросила:

– По отчеству как зваться будет Савушка?

– По отчеству?

Голос дрогнул, и хозяйка зто заметила.

– Ну, да. По отчеству. Не отдуха понесла. Отец быть должен.

– Был отец, куда ему деваться. Придет срок – назову. Пока не пытайте, Лукерья Павловна.

Хозяйка поджала губы. В узких щелях под наплывшими веками сверкнул и погас огонек досады. Она почувствовала себя обманутой, точно тайна принадлежала им обеим.

– Ладно, – согласилась хозяйка. – Не хошь говорить – помалкивай. Самой отвечать придется. Я пошла, Зорьку проведаю: отелиться должна днями.

Клавдия загородила малыша от света, сказала:

– Спытайте у Фортова, где Савелия Романовича казнят?

Лукерья Павловна просветлела от зародившейся догадки, снова присела на краешек постели. Чувств своих не выдала, спокойно заверив гостью:

– Все узнаю. Фрол в постели не злобный. Погодя крест закажу. С камнем нынче никто не работает. Может, что и осталось у Ливерия от прошлого. Спрошу.

– На том спасибо. Мы за труды ваши…

– Помолчи, горюшко, не тебе однойдобро делал. Жаль, Коля Хроменький убрался. Тот за хороший магарыч отрыл бы, отмыл и схоронил. Упорствовал в вине шибко.

Подстолом раздался нервный шарабор, сопровождаемый громким писком. Клавдия взглянула на хозяйку.

– Кошка мышкует, – поморщилась Лукерья Павловна. – Никака холера их не берет, везде лазают. А ты не серчай на меня, золотце, за бабье любопытство. Про отца все равнодумать придется: мой спрос, не чета Родионову. Верно говорю?

Клавдия не ответила. Лукерья Павловна погладила гостью по голове слегка напряженной ладонью, вздохнула и ушла на кухню. Вместе с ней ушел свет. Он освещал пузатые чугунки, подвешенные на сыромятных вязках толкушки, ухват, рядом с которым на стене лежала застывшая тень женщины. Хозяйка смотрела в окно.

«Что же делать? – думала Клавдия. – Ведь спросит Родион. Кого назовешь? Заезжего? Заезжих быть не могло – уже реки вскрывались. До всякого другого он быстро дотянется…»

Зародилась было мысль – сложить отцовство на фельдшера: ему вроде разницы нет с чем уходить. Но тут же одумалась, да еще принялась отчитывать себя с жаром:

«Совесть обронила, потаскуха! Спасителя своего марашь! Загороди, Господи, от худых мыслей, грешницу. Разлучает нас от Тебя бесстыдство наше».

Перекрестилась со словами:

– Окажи милость Савелию Романовичу. Не отврати заступничества Своего! Не на кого боле надеяться…

Среди множества мыслей, ее охвативших, протолкнулась одна, показавшаяся самой страшною: «Как же они, кто все порушил? Где им обрести спасение?»

Слабея от подступающего сна, пыталась основать им надежду, но оправдания получались жалкими, бессмысленными, одно только надумала под самый конец:

– Души у них украли. Вознесут, тогда…

Во сне ей было всех жалко.

…На пятый утренник Клавдия вышла к столу в косынке черного шелка, доставшейся ей от покойной бабушки. Старуха была из рода знахарей. О себе шутя говорила: «Хрещена я – ведмина сестрица». А что люди о ней болтали, так и чудес не надо. Но случилось у кого беда приспела: голова стряслась, зуб заболел, или фарт не ломится, – обрашались с охотой, будучи уверенные – могла пособить. Никакими науками баба Катя не занималась, докторских мудростей не ведала. Лечила травами, родниковой водицею, а самую страшную болезнь – падучую, еще и особым заговором.

Больного Катерина Мефодьевна вела в баню. Секли его вениками в четыре руки сродственники до полного изнеможения, после водой обливали холодной, а как совсем он себя терять начинал, клали на скамью, и принималась бабушка за нехитрый свой наговор:

 
– Стой, матушка хоромина, вся исполна до единого бревна.
Тебе на доброе стояние, нам – на доброе здоровье.
Кресен крестом кресненным в красной рубашке.
Кто эту молитву знает – три раза в день читает.
В лесу заблуждение, для нас от всех врагов спасение.
Крест-спаситель, крест-хранитель, сохрани и спаси.
От болей, от скорбей, от испугу, от лютого глазу.
 

Только за худым наговором никто не обрашался и, сталкиваясь с укоризненным взглядом до старости не отгоревших глаз, прятали просители плохие мысли и путаные разговоры, побыстрей выкатывались за порог. Боялся грех бабкиного гляденья. Жила она не темно, не в разладе с верою. Хотя истомивший себя постами церковный староста Поликарп Сильных в плохом настроении задавал прихожанам каверзный вопрос:

– Ежели не Бог с ее наговору лечит, то кто? То– то и оно…

Поднимал вверх кривой палец, отходил, не дождавшись ответа, весьма загадочный.

Но в лесной мудрости людейжила забота личная. они хотели лечиться, а кто их избавлял от хвори, знать не желали. Лишь бы здоров был. Сильных ведь и придумать мог, сам вон будто не в себе: стощал, глаза бегают. Благоговейным житием славится, однако ответить не может: коли она от нечистой силы, пошто ее на исповеди не корежит? Спросили отца Никодима, рассуди, мол. Он ответил:

– Все от Бога!

И отпевали Катерину Мефодьевну в церкви, как всех прочих, кто не накладывал на себя руки. Там же отец Никодим сказал густо собравшимся прихожанам:

– Раба Божия Катерина отличалась особым прилежанием в соблюдении постов и трезвостью. Господь ее не оставит в Царствии Своем.

Это была истинная правда.

Соврать батюшка просто возможности не имел – деревня. Всяк о соседе боле чем о себе самом знает. Не затворенно жили люди, без замков на дверях, и души не запирали. Батюшка так пристрастился к нехитрой правде, что однажды, без всякой злобы, стражника Кирилла Черного горьким пьяницей назвал. По такому справедливому приговору появилась у Кирюхи большая обида, грозился даже в епархию жалиться. Все, однако, забылось в суете подступающего сенокоса.

На день своего ухода из земного мира Катерина Мефодьевна доживала восьмой десяток. Уходила без оглядки и сожаления, будто в дом родной из гостей возвращалася. А тех, кто остался свое доживать, одарила подарками. Клавдия приняла из холодеющих рук бабушки икону Великомученика Пантелеймона в золотом окладе, косынку черного шелка и слабый поцелуй сухих губ. Он долго жил на лбу, точно приклеенный.

Утром она проснулась, ощущая последнее прикосновение отошедшей к тому времени Катерины Мефодьевны, и потрогала то самое место. Тогда все исчезло, поцелуй вернулся к покойной бабушке. Так она думала.

– Клавдия, – как взрослой говорила Катерина Мефодьевна, – нынче покину вас…

Слабый, но стойкий голос пришел в каждый угол избы, и отец Никодим оглядел родственников просиявшим взором. Знайте, говорили его глаза, – не во тьму кромешную уходит душа, на свет тянется. Готовьте себя благим примером для будущего пути. Никакой человек не может сие предвидеть и предсказывать, только верный уходит в дивном спокойствии, зная, куда идет.

Всякое видел отец Никодим. Даже мужики из бывалых, которые нос к носу с медведем встречались, оставаясь при том в сухих портках, робели на выходе из жизни, были, кто и слезу ронял…

Катерина Мефодьевна уходила чудесно невозмутимая, простирая на живых последнюю любовь свою:

– Слушайся слова Божиего, Клавдия. Не забывай – вне храма, храм – душа твоя. Не зори душу сомнениями, побереги в чистоге. Господь… ухожу, ждет Он меня… вижу…

Тут голос ее совсем погерялся, едва-едва шелестел. Все прислушались. Она прошептала, кажись, уже из другого мира:

– З-з-зовет…

Окончательно сломались крылышки ее жизни. Внутри что-то засипело Бабушка пыталась подпереться остреньким л окот ком, уж больно досказать хотелось. Вышел срок. Лопнула струна – не звучит. Хватила последний глоток воздуха – лишний оказался. Отдала обратно долгим выды– хом вместе с душою.

Перекрестился огец Никодим, заголосила дурным голосом, провожая товарку, слепая Фелони– ха. Мать неплакучая, строгая наклонилась над бабушкой живой тенью, закрыла ей глаза. Клавдия ждет, не веря в безвозвратность. и видит, как на старушечьем лице гладятся морщины, легко отстраняется она от земного, точно в легкой лодчонке отплыла от дикого берега, где не довелось ей прижиться…

Тогда девочка охватила всех присутствующих тревожным взглядом. Запомнила. Застывший кусок жизни глубоко ушел в ее детскую память вместе с поникшей у изголовья мамой, пьяным отцом, дядей Егором, который тесал во дворе доски, поминутно хватаясь за ковш с водой, чтобы заплескать прущее из нутра похмелье.

Эти доски, бабушка знала, сганут ее гробом, потому внимательно следила за работой истекающего потом мужика, словно боялась, что он оставит в них занозы или другие неудобства для долгого лежания.

Бабушка умерла. Ее отпели У пахнущего молодым лесом гроба Клавдия стояла в косынке черного шелка. В ней же сбежала под хмельной шумок на погост послушать горячим детским ухом укрывшую бабушку пло гную землю. Как прислонилась плотней, так и голос померещился знакомый, но странно, звучащий не с-под земли, а с небес, закрытых шатром старых сосен.

Голос ничего не открыл ей сокровенного, лишь коснулся затаившейся душонки, слегка озарив ее пониманием новой жизни любимой бабушки. И высохли слезы, а иные еще текли, но вовсе не от горя, – в благодарность над всем пребывающей мудрости. Она еще только угадывала, куда ушла Кагерина Мефодьевна, сбросившая у порога новой жизни свое изношенное тяжелой работой тело. В конце концов и ей время придет, и хорошо бы уйти без напрасных сомнений. А го случилось на ее глазах Ливерию Переселкину рухнуть с кедрины. Весь расшибся до полного неузнавания о сырой колодник, но никак не решался судьбу принять. Цеплялся за разрушенную свою хоромину. Скользко и бело торчали кости почти отломившихся ног. Кровь лилась, как из опрокинутой бутылки. Он просил о помощи. Кричал. Задержаться хотел. будто можно пустить по кругу его беличью шапку и отщепить в нее пожалованный от каждой жизни кусочек. Никто не помешает помереть призванному. Смешно думать даже: не по своей воле грохнулся, чья-то другая распорядилась. Чо противиться?! Позвали – иди.

Бабушка умерла достойнее.

Все передумала Клавдия, сидя у свежей могилы бабушки, где Господь излил на нее благодать свою, и тихо, благодарно ушла с погоста, по-старушечьи подвязав косынку черного шелка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю