355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Мончинский » Прощёное воскресенье (СИ) » Текст книги (страница 2)
Прощёное воскресенье (СИ)
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 13:30

Текст книги "Прощёное воскресенье (СИ)"


Автор книги: Леонид Мончинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Глава 2

…В каленное морозом утро вся деревня Ворожеево собралась на проводы приеланного из города обоза. Он, впрочем, и обозом-то не был, когда неожиданно подъехал со стороны Кобыльего ключа: двенадцать конников, два возка, на одном – зачехленный старой медвежьейшкурою пулемет. Дорожку гости выбрали мало кому известную, миновав Лысую гору, на которой всякий подъезжающий был виден загодя.

Отряд двигался молча. Твердые, нашарканные морозом лица бойцов, внимательные взгляды из – под надвинутых башлыков. Перед въездом в деревню строй уплотнился без команды, кони вздернули головы, хватая нервными ноздрями пахнущий первым дымком воздух.

У провалившегося в большой снег дома Родион придержал коня. Вроде бы не успел подумать, а рука уже взяла повод на себя. Вначале изба, в которой он родился, появилась в прошлом, высоком и светлом виде, с цветущей черемухой под стрельчатыми окнами. Влажно блеснули глаза матери над корытом, отца не видно, но пахнет сухим, выдержанным деревом. Дома всегда так пахло. Отец плотничал.

Родион увидел все, о чем думал, подъезжая к Ворожеево. Через мгновение прошлое распалось. Дом стоял маленький, занесенный под самые ставни снегом. Его ли это дом?.. Опознать трудно. Он вгляделся и подумал: «Вырос ты, Родион, кабы не сердце, мимо проехал».

Грудь стиснула вялая боль. Прошлым своим Родион Добрых дорожил мало, потому что жил будущим, но это обстоятельство не мешало волновать прошлому его суровую революционную душу.

– Командир, – раздался за спиной голос комиссара отряда Снегирева. – Народ собирать будем?

– Будем, – не оглянувшись ответил Родион и подал коня вперед, к воротам покинутого дома.

Снег прикрыл двор толстым, плотным ковром. Сразу не угадаешь: в какой стороне лежали медвежьи капканы, где грелся трехлапый Тунгус, которого дед Ерофей строго-настрого запретил пускать на рукавицы за прошлые его охотничьи заслуги.

А вон там житушка под драньем стояла. В одночасье сгорело строение. По баловству спалил. Сознаться духу не хватило. На соседа списали житушку…

Успевал ты выкрутиться из дел заведомо и по намерению злых. Везло тебе. Попросили побожиться, и ты побожился, тогда поверили все, кроме священника… Он сказал: «Сечь надо. Его грех!» Отец воспротивился. Добрый был родитель, всякий им потокнуть мог, а он ко всякому с открытым сердцем. И аккуратность любил, руки его на каждом бревнышке видны.

Забранный в столбцы забор чистого двора чуть покосился в сторону улицы. В завозне крыша просела, не подопри – провалится под большим снегом. Но подворье еще крепкое…

Ему хотелось поднять голову. При этом он испытывал что-то похожее на смущение или легкий страх. Над головой, опираясь концами на два мощных бревна, лежала матица. На ней повесили отца…

Может, там след остался? Не должен, но смотреть боязно. Он все же посмотрел. Следа не оказалось. Крепкая лесина, принявшая на себя тяжесть тела хозяина, была одного желто-черного цвета – висельница. Кто ворота ставил? При нем они всегда были. Да, кто бы ни ставил, висеть отцу пришлось, за грешки родного сыночка. Люди рассказывали – отец смерти не противился. Годом раньше жену схоронил, но все равно в смерть не верил. Горевал лишь о том, что не дали ему перед смертью перекреститься. Просил Серкова руки развязать. Не внял атаман. И опять сохранил смирение родитель, даже не проклял палача своего, но тихо запел мягким голосом: «Христос моя сила…» И ступил на колодину – последнюю опору земной жизни…

Все пережито, все переживается. Век бы у родных стен о худом не думать, мешает, однако, успокоиться собственная причастность к гибели родителя. Каким бы набожным ни был, но ведь отец, кровь одна. Прям здесь и висел в старом бродне, другой спал с костистой ноги.

Родион еще раз поглядел на матицу, развернул иноходца; медленно поехал за отрядом, успев заметить солнечный зайчик в подслеповатом оконце бани.

…Сход в Ворожеево был недолгим. Напуганные страшными рассказами о революции, таежники держались замкнуто, больше слушали, хотя никто из них не мог взять в толк – с чего это вдруг им предписывают выручать городских бунтарей – бездельников? Сытые они и бунтовать не бросят.

Уже все знали – власть в городах захватили жиды, и Родион с ними вместе жидует. Каюму хотелось спросить у него лично про подробности, но было боязно, к тому же сам он пока отсутствовал.

При пулемете на возке и двенадцати конниках с винтовками разговор сперва катился в одну сторону – от пулемета. Однако постепенно ворожеевские мужики осмелели, и Федор Уренцов поинтересовался, улыбаясь комиссару беззубым ртом:

– Слышь-ка, гражданин-товарищ, я на Покров пуд мяса продал писарю за двадцать миллиончиков, а тех денег никто признавать не хочет. Чо с имя делать прикажете?

Комиссар смутился. Видя такое, брательник Федора, Силантий Уренцов, поспешил вмешаться.

– Чо прилип? – взвизгнул он. – Мало добыл разве? В храм снеси деньжищи. И помалкивай!

Тут же за спиной комиссара заговорил один из новых поселенцев, Прокоп Дутых:

– Носков ваш хлеб просит, а сам говорит людям – Бога нету. Разрешено такое болтать? Законно?

Комиссар наконец нашелся, ответил быстро, но с достоинством:

– Бога, товарищи, действительно нет. Факт доказан сознательными учеными.

– Так, так, – Прокоп нервничал, – всегда был, а час не стало. Куда подевался? Может, с царем – батюшкой кончали? Так скажите, чо на ученых пенять!

– Твой батюшка на печи пузо греет! – рыкнул Родион и конем подвинул Прокопа. – Никто его не трогат. А царь тебе кто будет, родственник?!

– Не, – стушевался Дутых, – помазанник он..

– Тогда помолчи, без тебя есть кому такие дела решать. Вижу, мужики, поговорить хочется! Безделье мает?!

Все внимание схода приросло к Родиону. Он хоть и свой, ворожеевский, а только видится им человеком из другого мира, где Бога за Бога не считают, царя убили, то ли по пьяни, то ли по другому какому срамному настроению. Там все можно, и Родион себе всякое позволит, ежели пожелает.

Примолкли таежники. В красные от мороза лица залетает оживший ветерок. Кусается, под шубу лезет. Родион резко крутнул короткой шеей, сказал торжественно:

– Разговоры после говорить станем. Прежде выслушайте просьбу, земляки.

– Хлеба небось надо? – не утерпел опять Федор Уренцов.

Добрых с презрительным вниманием оглядел мужика и сказал:

– Ненужный ты человек, Уренцов. Мозги у тебя – в заднице. Ты еще туда язык спрячь. Но не о тебе речь. Просьба моя к опчему сходу. Дом желаю отдать вам, земляки. Родной дом.

Родион указал плеткой в сторону своего дома.

– Пусть в нем будет место революционных сходов. Дарю и прошу принять.

– За просто так отдаешь или чего стребуешь?

– Дарю – сказано!

Переглянулись ворожеевские. Согласиться, конечно, можно. Подарок ущерба не принесет. Но, с другой стороны, шибко сомнительный человек дарит. От каких таких щедрот раздобрился? Брать приехал, а сам дарит…

Шепотки пошли, потом разговор наладился пооткровенней.

Один убеждает:

– Повадка у них такая, всех ей обучат. Общим домом жить станем: ты ко мне приходи, когда захочешь. Я-к тебе завалюсь.

– Не пущу если?

– Расстреляют, чо б другим не повадно.

– Сам себя по миру пустил, святой!

– Святой-святой, а глянь – наган какой!

– Осквернен дом, на пожог только годен.

– Не блажи! От христианской крови скверны нету.

– Може, с душой человек дарит.

– Кто с душой, тот церквей не жгет.

– Чу болтун! Стоял бы он здеся. За такое знаешь, чо быват?!

Улыбка тронула затвердевшие на морозе губы Родиона. Он поднял руку.

– Тише! Раз отказа не слышу, значит, согласны. Благодарствую!

Сохраняя на лице спокойную улыбку, слегка поклонился.

Комиссар ничего не мог понять, однако виду не подавал, держался так, словно ему наперед известно, о чем будет говорено. Родион повернулся в седле, подмигнул Снегиреву и сказал:

– Ты им разъяснил временную революционную трудность на современном этапе?

– Вкратце.

– Боле не надо. Они и так понимают. Никаких опасений, мужики, за вашу сознательность не имею. Верю…

– Ты ж безбожник, Николаич!

– Будет те! Слушай быстрее, не то померзним!

Родион покосился на спорщиков, но промолчал.

– Говорить-то не о чем. Имеющий революционное сознание сам поймет и поможет родной власти. Бессознательным прошу высказаться. Однако, сомневаюсь, что таковые среди вас найдутся. Чичас товарищ Снегирев, мой комиссар, огласит приговор опчего схода.

– Нашего?

– А то какого? Слушай, дурень!

– Нашего, – холодно подтвердил Родион, обводя толпу испытывающим взглядом. – Читай, комиссар!

Снегирев уже достал из кожаной офицерской сумки бумагу. Слегка волнуясь, начал читать приговор общего схода о добровольной сдаче излишков хлеба, мяса, а так же пушнины, в связи с временной острой необходимостью и проявленной к ней революционной сознательностью жителей деревни Ворожеево. Далее следовал перечень дворов, размер обложения. Все чин чином. Лошадки подсчитаны до единой, даже те, что должны были на Андрея Первозванного возить с Кулуньи соль для армии Колчака. Чего к радости ворожеевцев не случилось, и теперь получалась двойная душе растрата.

Новая власть знала побольше всякой другой. Недаром народной назвалась. И люди слушали ее законного представителя, забыв про лютый мороз. Изредка из толпы доносилось сдержанное ругательство или крик удивления:

– Батюшки, как про сало дознались?

– Глазастые, черти!

– Эт мы слепые…

Никто уже не шутит, кроме самых беззаботных мужиков с заброшенных заимок, коим их крайняя бедность, как и чужой разор, доставляли злое удовольствие.

Наконец комиссар кончил читать и, подняв от бумаги голову, страстно призвал всех ворожеевцев собраться под красные знамена революции, против чего возражений не нашлось. Народ заспешил к теплым печкам, досадуя про себя на постигшее его обложение, ничем, впрочем, своего настроения не выдавая.

Проходя мимо командира, тот же Федор Уренцов нарочито громко произнес:

– Кормиться власти нечем, жиденька еще. Помогать надо…

– Ну, как не помочь? – не преминул откликнуться брат. – Своя!

Родион, однако, смиреньем их не обманулся. Он с ними рос под одними кедрами, знал, как поведут себя земляки, что они могут надумать при тихой, неспешной беседе, обговаривая план спасения личного добра. И косые их взгляды увидел над опорожненными кружками чая и шепоток: «До луны уходить надо!» – услыхал настороженным ухом. Получилось, вроде за одним столом с мужиками посидел. Послушал, похмыкал, поддакнул. Они плели свои хитрости под доглядом и хитрей его никак быть не могли.

Все учел Родион. Тем же вечером расставил дозоры на главных сбежках, миновать которые возможности не представлялось. Только один, совсем ловкий, возок ускользнул при первых сумерках в глухую падь. За недоглядом ушел: бойцы на ночь понадеялись. Пока чай варили, он и юркнул. Командир не ругался, но сказал:

– Кламбоцкий сбег! Мда-а-а. Рысковый гад! Ежели еще кого просмотрите – расстреляю!

На том удача для ворожеевеких кончилась. Остальных словили. Кого при выезде, кого на скользких кутяках, где коню любой силы не разбежаться. Подстерегла судьба тех и других, посторожила острые чувства. Правда, когда оглоблей сбило с ног высокого бойца в драном полушубке, заблажил он на весь лес:

– Стреляй, Петруха!

Сухо лязгнул затвор, натянулись поводья:

– Пыр-р-р!

Петруха медлит: человек перед ним, виноватый-невиноватый, однако, человек. Убить, конечно, можно – не осудят, нет внутреннего позволеиья. Страх Божий держит. Он потом пройдет, а пока вот не позволяет чужую кровь пролить.

– Пью! – стеганул над головами выстрел. Разом кураж пропал. Приемирели беглецы, выбираются из возка. Ружья – на снег, поводья – в чужие руки. И бредут к домам своим, опустив на грудь повинные головы.

«Пошто не стрелял? – спросит себя мужик. Ответа не найдет, но подумает: – Уступил, зато живой!»

Слабость – убыточна, не убыточней, однако, смерти. Все прикинул умишком и не обсчитал себя на этот раз…

Внизу похожая на обжитую берлогу притаилась деревня. В ней что-то шевелится, темно, осторожно. Где лучина вспыхнет за ледяным оконцем, где дверь скрипнет и над заплотом поднимется легкий парок – хозяин до ветру выскочил.

Не многие спали в ту ночь. Маятно народу от полной беспомощности, того хуже – от неизвестности. Ну, зачем им эта напасть? Спросить не у кого, и молчит разлитый по образам золотой Бог. И небо чернеющее, точно опрокинутый над ними омут, полно скрытых предзнаменований.

Хорошо детям: дети спят, огражденные от мира сего святым незнанием жизни. Хорошо пьяным: к ним судьба светлым боком повернулась. Только не все в Ворожеево дети, не все пьяны. Остальным куда деваться от своеволия, где себя искать, свободного, защищенного?

До утра промаялась деревня. Утром, по еще звериной полутьме, от дома Дьячковых, что стоял у самой поскотины, к усадьбе Егоровых проехал в заиндевелом волчьем тулупе Родион Добрых. Деревня знала, зачем он туда направляется. Чуть больше разъяснило, как жители начали собираться у егоровекой ограды.

Свет подлечил их испуг, страх любопытство одолело и сразу потянуло на свое игрище. Одному неловко – соседа крикнул. Тот ждал. В стае народ посмелее, мысли общие образуются. Слова по мыслям тоже общие. Кто-то сказал, другой, что б голову не ломать, поддержал. Мнение появилось. А обида все равно душонку гложет, нет – нет да и вылезает крепким словом. Тогда короткий суд новым порядкам случится. Со слова начнется, словом кончится.

Деревенская ребятня толклась вокруг возкас пулеметом. Пулеметчика тревожить не решалися и рассказывали друг дружке кто что знал про грозное оружие.

– Сто раз могет стрелить, – утверждал самый старший и самый рыжий подросток.

– Запросто! Батяня говорил, такой усю деревню перестрелят, коли захочет. Бац-бац-бац! Одни мертвяки лежат!

– И я? – воскликнул маленький брацковатого вида пацан. – И я – мертвяк?!

– Замолчи! Сопли лучше убери. Он на войне только стрелят.

– А потронья где прячет?

– Внутрях. Не вишь – какой толстой?

– Давай спросим?

– Так он тебе и сказал! Не суйся. Лучше батю попытам. Зря, что ли, германскую воевал. Знат небось!

Бабы подтянулись к самой ограде усадьбы Егоровых. Они б и в избу просочились от непомерного любопытства, но там – Родион. С ним нынче никто вязаться не хочет, даже бабы. Говорят зато без умолку, перекидывая сорочий разговор с егоровского дома на третий от зада возок, где на мешках с овсом сидели двое ворожеевеких охотников, арестованных за оказанное неповиновение представителям законной власти. Мужики не из жирных, ровного достатку, каких в деревне большинство. Однако самому командиру заявили, дескать, кому бы другому, а тебе, хоть ты и с наганом, соболей не дадим. Поди – сам лови! Против рожна поперли и получили свое..

С одной стороны, их понять можно: ну, кто он есть такой? Да, еще годков пять назад ему покойный дядя по счету патроны выдавал, чуб драл, когда мазал. Незаметно где-то дури набрался. В город пускать не следовало – он без креста на шее вернулся. Только разве угадаешь, кого куда пускать? Возбудить хотели родители в сыночке рвение к государственной службе. Средств не жалели, себя не щадили в работе. Вот и возбудили…

Жаль, Родя, утек ты от Ерофея Серкова, когда он по тайге вашего краснопузого брата вылавливал. В одной рубахе через окно ускочил. Фартовый шельма! А шестерых дружков твоих под одной звездочкой на Ворожеевеком погосте сложили. Единственной среди привычных крестов.

«Но погоди, тебе тож там местечко отыщется, – судили втихую мужики. – Высоко вознесся, по каким таким заслугам властвуешь?!»

Разумеется, не могли они знать, что клятый ими землячок через месяц после своего спасения самолично выследил банду неуловимого Ерофея. По тайным тропам вывел отряд чекистов через глухие Феклинекие болота к артельским зимовьям скопцов. Там Серков с товарищами отдыхал. Живьем они, хоть слезами проси, не отпустят оружие, потому били их на рассвете сонных из пулеметов за все содеянное против народной власти зло. Кровью грехи отмывали. И изгнанные из своих зимовий скопцы разносили по тайге кровавую весть: «Богато разговелись граждане чекисты. Покорал ими Господь гонителя нашего Ерофея!»

Сам Серков, куда справный мужик, но в том Стесненном положении сумел проскочить меж плах на полу. Китель свой офицерский о землю стер от большого желания пожить еще маленько. Сажен сто полз никем не опознанный и приполз к лабазу, где был привязан его черный иноходец, и напоследок уперся носом в драные сапоги своего кровника.

– Встань, Ерофей Спиридонович, – попросил уважительно атамана Родион. – Мне такие почести от тебя принимать неловко.

Атаману деваться некуда – встал. Стоит перед своей ошибкою, лень клянет. Ведь почему в Ворожеево плохо искал парнишку – ленился! Думал – жалеет, нет – ленился!

Звероват и нежен взгляд Ерофея Спиридоновича. Два чувства в сердце повстречались: лютость с восхищением. Ни одно не победило. Он сказал, смиряя отдышку:

– Обманул старика. Скопцы продали? Ну, скажи, чево уж…

Родион ответил тихой улыбкой. Хорошо ему было, праздник выпал замечательный в такое красивое утро, при единственном свидетеле – черном иноходце атамана. Серков угадал приговор. Спросил, бледнея:

– По каяться дозволишь?

И поднес два перста ко лбу. Туда ему первая пуля досталась. Всего их семь принял Ерофей Спиридонович. За тех, кто лежал под звездой на погосте, и отдельным счетом за папеньку.

Но про Родионово геройство ворожеевские мужики ни сном, ни духом не знали. Да и несогласье их легло на свежий хмель. Всю посудину ногами потолкли. Разору сколько! Не посчиталея Родион с убылью, велел в кутузку везти. Теперь хмель мозги не крутит, осознание вины пришло, и самое время каяться. Подумаешь – соболя. Таежка, слава Богу, не оскудела, еще б добыли.

Только землячок и глядеть не хочет. Рыло завернул. Выпорок собачий!

Сидят на возке хмурые мужики, лисьи шапки – ниже глаз, чтоб народу не казать. Изредка кто ругнется на причитающую бабу:

– Заглушись, стерва, силов нет тебя слушать!

И опять молчат без внимания к общей суете.

А народу набралась целая прорва. Со времен приезда архиерея Вениамина для освящения нового храма, старый сгорел в Николу, такого ворожеевцы не видели. Все выползли. Злючая стужа ничего не могла поделать. Они свое выстоят, не за тем пришли, чтобы уходить по такой пустячной причине. Другое дело – стрелять начнут. Про это, однако, никто думать не хочет. Даже Пал Тихоныч Деньков, что годов своих не помнил, и тот пожаловал. Прошел слух, будто вытащили его из домовины – отходить собирался. Выдумать могли. Но более года он за порог избы не вылазил, а ныне так заинтересовался, что выполз. Растолкав бабью осаду, два бородатых внука подвели немощного старца к воротам. И когда он увидел брюхатую невесту, новая жизнь к нему вернулась. Дед захихикал, брызгая слюной, норовил ногой топнуть. Сипел бывшим голосом:

– Вот оно, времячко сатанинское, мать вашу иудееву власть! Антихристом опростаешься, девка! Антихристом!

Внуки стояли по бокам, строгие, как архангелы, и с ненавистью смотрели на беспомощную Клавдию. Дед еще хотел о чем-то сказать, глотнулсухим ртом холодного воздуха, но сил больше не осталось. Тогда он заплакал, и старший внук, смахивая мохнаткой мерзлячки слез, уговаривал басом:

– Будет вам надрываться. Час домой пойдем, доглядим и пойдем. Не зори душу, деда. Тебе умереть ещо надо…

…Слушая разбродный голос толпы, Клавдия спускалась в хрустящее мерзлое сено. Ей казалось – дна возка не найдется и она улетит в никуда. Но дно нашлось, а рядом сверкнули глаза помогавшего ей Родиона.

– Благодарствуем, – поблагодарила она сдержанно.

Родион молча выпрямился, с высоты своего роста посмотрел на сидящую в сене, придавленную собственным огромным животом женщину. Ничего ему в ней не понравилось, и женщина это почувствовала, в душе ее потемнело, она хотела его о чем-то спросить. Но Родион взял с облучка ямщицкий тулуп, закрыл с головой, отчего у Клавдии разом перехватило дыхание, в животе зашевелилось мягкое, горячее тело, да еще не одно. Больше уже ни о чем не хотелось думать, ни о косом взгляде Родиона, ни о своем предчувствии. Она слушала себя…

«Так и есть: не одно! Врозь шавелются. Господи, что делается?! Отец наказывал – молись чаще, будешь иметь всякую помощь».

Молитва, однако, на ум не шла. Ей хотелось заплакать, окунуть в слезы худые мысли, чтоб полегчало. Но и слез не случилось. Она просто затаилась с открытым ртом в ожидании боли. Зародившаяся в ней жизнь была ей самой недоступна. Все жило в странном единстве, обговоренном, без ее согласия, на других, недосягаемых разуму высотах. Она оставалась слепой, непосвященной участницей таинства. Ждть, терпеть – ничего другого не оставалось…

Снизу к сердцу подкатила сырая боль и тут же разделилась на две самостоятельные боли.

«Двое их, – прикусила губу Клавдия, – пеленок не напасешься! А Родион! Пошто так смотрел?! Одного еще потерпит, за двоих – нарявет. То и порог указать может. Матушка родненькая! Остаться, чо ли? Подниму ребятишек, не безрукая. Ох, нет! Сколь терпеть можно?! Отец извелся. Стыдно-то как! Будто тунгуска, легла под первого встречного. Вот он какой, бриткий. Ох, Господи, ни любви, ни покоя, одно пузо боле себя самой. Чего желать – не знаю… Будь что будет. Везде люди живут, пособят, коли что. И Господь к тебе не жалок значит – двойню отрядил. Милость это, внимание Божие».

Около возка кто-то остановился. Клавдия взглянула – Родион. Стоит серьезный, при нагане. Рядом с ним – начальник ворожеевекой бедноты Сидор Носков. Сколько себя Клавдия помнила, всегда он без руки был. Маленькая думала – таким уродился, потом объяснила мамка – на войне рука утеряна.

Все в Сидоре широко: и лицо, и плечи, и нос, вывернутый донельзя круто, словно напоказ своего внутреннего содержания. Он в том носу пальцем ковыряется, отчего произнесенные им слова получаются гундосые:

– Рыскуешь, Николаич, неровен час растрясет девку.

– Стерпит! – отмахнулся Родион. – Не городская – стерпит.

– Всяко бывает. За такое не поручишься. Тут повитухи есть, возьми, хоть мою Дарью…

– На какой хрен мне твоя Дарья? Доктора есть, настоящие.

– Как знаешь, – обиделся немного Сидор. – Наследничек когда зачат?

– Чо?! – нижняя челюсть Родиона поползла вверх, как кто ее двинул. – О чем это ты дознаешься?!

– Интересуюсь, значит, для верности, а вдруг…

– Иди, Носков. Слышь – иди по-доброму! Проверь, сколь овса загрузили.

– Зря обижаешься. Я ж не по злобе, от участия душевного…

Родион глядит поверх головы Носкова, ему хочется постучать по узкому, скошенному к широкой переносице, лбу инвалида. Но неудобно – люди вокруг. Тогда он крикнул:

– Тебе ж приказано, обрубок! Чо дубьем стоишь?!

Носков сразу побежал, отмахивая пустым рукавом шинели. Родион свернул цигарку и закурил.

«Высоко залетел, – подумала Клавдия, – вон какие люди ему не перечат. Не там он летает, где ты, дура, живешь».

Мысли ее прервал деревенский дурачок Петя. Он подскочил на березовом дрючке, лихо топая ножками. Раньше они с Никанорочкой скакали на одной палке, но Бог посчитал – двух дурачков для одной деревни многовато. Призвал Никанорочку. В болотце он свалился, лежал там тихонько, никого не беспокоя, и осторожно отошел… С тех пор Петя один скачет. Взгляд у него щенячий, глупый и жалкий. Клавдии всегда казалось – внутри Пети живет одно блаженство, какого в умных людях нет, и от того смотрит он на умных с жалостью.

Петя прислонил дрючок к возку, отдал Родиону честь, проржал молодым жеребчиком: «И-о-о-о, и-и-и-о» – и показал большой вялый язык. Родион плюнул, отвернулся. Дурачок не обиделся. Оседлал дрючок и опять, с заливом: «И-о-о-о! И-и-и-о!» – завертелся на месте, притопывая рваными катанками, показывая все, как уросит под ним березовый скакун. И натурально получается, не совсем дурак, выходит.

Подошли ворожеевские девки, прогнали Петю от возка. Он ускакал по своим глупым делам. Девки смотрят на Клавдию, говорят громко, будто их срамные слова к ней не приходят, будто они только для их круга предназначены.

Дашка Линькова, порченая бабенка, кто того не знает. Когда солдаты ее снасильничали, в монастырь грозилась уйти. Дальше поскотины не шагнула, лиса рыжебровая. Родиона начала смущать. «И чево он не польстился? Час бы у тебя заботы не было. Самая подходящая ему невеста».

Линькова стояла, по-мужски расставив ноги, обутые в расшитые бисером чикульмы. Взгляд из-под заиндевелого края платка нахален, с горькой усмешкой. Так она на всех мужиков смотрит. Заманивает. Огулялась мало…

Внутри опять что-то зашевелилось. Моментально забыв про все, Клавдия начала слушать себя, сжав покусанные губы.

Потом девки про нее забыли. Началась суета, и из ближнего проулка на черном иноходце выехал Родион. Коня звали Чертом. Нельзя было придумать ему другой клички: в нем и вправду жила нечистая сила, если, конечно, в конях ей жить положено. Она переливалась кручеными мускулами под блестящей шерстью, готовая себя показать. Крутая шея, бешеный взгляд красноватых глаз умного зверя, и легкая пружинистая поступь высоких ног. Такой кого зря на спину не примет. Черт, одним словом, настоящий.

По толпе ветерком прокатился шепоток:

– Глянь! Глянь! Ерофея Спиридоновича лошадка. Ишь, с кем управились.

– Сразил его Родя. За родителя посчитался.

– И коня взял?

– А ты думал – дареный? Ха-ха-ха!

Родион спрыгнул с иноходца, отдал короткое распоряжение Носкову, сам прошелся вдоль обоза, не обращая внимания на земляков. Затем отбросил полу тулупа, поставил ногу в стремя и без натуги, словно кто подтолкнул, снова взлетел в седло. Деревянная кобура маузера при этом шлепнула по заиндевелому боку жеребца. Красиво получилось.

«Эхма, – вспомнила Клавдия. – За кресного попросить забыла. Ну, что его в кутузку тащить? Так позору натерпелась. А я забыла…»

Покосилась на занятые льдом окна дома, махнула рукой на добрый случай: вдруг увидят. Думать уже некогда – сейчас конь дернет сани. Коротко прекрестилась и изготовилась к толчку.

Обоз тронулся. С треском, похожим на выстрелы, отрывались прикипевшие к дороге полозья. Шарахнулись от возов ребятишки, только собаки норовят проскочить меж человеческих ног и полаять в заиндевелые лошадиные морды.

Все перемешалось в большой шум, все подчинено влекущему настроению дороги, словно закрытая сила ее неожиданно распахнулась и потащила на своей ледяной спине водоворот людских забот, чтобы вывести их из Ворожеево и освободить место для новых.

Вот уже и овраг за крайней избой образовался. Клавдия осторожно повернула голову. Через плечо смотреть трудно, но не смотреть она не может. И видит, как голубой дымок над крышей дома вытянул длинную, гибкую шею, смотрит ей вслед. И печалится душа в обидчивой тоске, словно не ты, а от тебя убегает деревня…

При въезде в ближнюю тайгу сани тряхнуло на старом горбатом корневище. Возница ругнулся, скосив над высоким воротником тулупа голубой глаз. Сказал:

– Ты, того, девка, ловчей сиди. Трясковато будем ехать.

Она ему не ответила. Ей все еще было жалко себя, покинутую деревней и родителями.

Бич возницы описал плавную дугу, резко стеганул воздух.

– Паф! – стрельнула по морозцу сыромятина. Щелчок уколол поясницу и остался торчать в ней тонкой иглой. Клавдия пошевелилась, боль ушла.

Проезжали Егоровский покос, знакомые места. На том счастливом взлобке все гуран с косулешкою голубились. Непуганые были, молодые. Сколько она их радостей подсмотрела. По осени крестный обоих добыл: ленился далеко ходить.

Клавдия вздохнула. Небо уже потеряло утренний румянец, налилось молочной синевой. Постреливают отпущенные холодом деревья, похоже, кто по тайге с бичом носится: хлестанет и спрячется за сосенку.


За покосами тайга начала чащиться, подступая вплоть на поворотах к гибким бокам леса. Молодой кедрач стелил над головами темные, густые ветви, покрывая путь почти вечерней тенью. У собак настроение потерялося, начали отставать. Одни пятным следом в деревню отправились, другие свернули на набитые зайцами тропы в надежде словить прикорнувшего ушкана на лежке. Лишь большой, волчьей масти кобель Егора Плетнева Морхой продолжал бежать рядом с санями, кося желтоватым глазом в потерянное лицо хозяина. Чуял пес неладное, помочь был готов всей своей собачьей преданностью. Егор его, однако, не замечал. Замкнулся в худых мыслях, ругаться и то забросил. Случилось так, что разняли их всегдашнюю близость человеческие заботы хозяина. Хозяин думает, чем грех свой перед властью смягчить. Морхой тоже думает, по-своему, по-собачьи. О чем, не поймешь.

На повороте, где дорога окручивала болото, собака неожиданно вскинула голову, без раздумий прыгнула в снег. Наст провалился, но пес продолжал грестись изо всех сил к ельнику. Егор мигом очнулся, все печали – побоку. Смотрит: не зря сиганул, пытанный кобель. И верно.

Из-под накляпшей ели неуклюже выбрался глухарь. Чернущий петух, с синим отливом на шее. Побежал вразвалку от собаки, перебирая прутиками лап, да так в чащу и ринулся, захлестал крыльями по веткам, зашумел на весь лес.

– Неспокойная птица, – сказал бородатый возница, – пока на крыло встанет, всех растревожит.

Клавдия только согласно улыбнулась. Внутри ее уже притихло. Никто не двоился, не брыкался.

«Спят, набегались, сорванцы, – решила она. – Хоть бы не началось: с двумя как управишься?»

Дорога сделала еще один поворот, круто ушла вверх на Шумихинскую гриву. Возчики повскакивали с облучков, пошли рядышком с возками. Кто в козлянке отправился, тому на подъеме забот мало, зато тулуп в горе – настоящая баня. Скидывать надо. Бородатый возница еще в самом подоле гривы свой сбросил, и как усох, оказался мужичком не больно справным, даже худым, но в чистой суконной рубахе-косоворотке, подпоясанной новым сыромятным гужиком.

«Береженый мужчина, – оценила Клавдия, – в ноге легок, отдышки нету. Тайгой, поди, живет».

Теперь обоз двигался медленно, с отдыхом. Оно, конечно, разумней было гриву по Косой степи объехать, но закипел Нельвинекий ключ. Не рано – не поздно, по своему времени, запузырился лишней водою. В такой напасти ход не сыщешь, и пришлось гору бодать.

По вершине гривы тайга начала редеть сразу, как рассыпалась. Пошли выруба с кедровыми островками среди мелкого подроста. Годов десять назад по тем местам лес брали на строительство школы в Ворожеево. О шумихинекой сосне не спорили – хорошее дерево, да и склон подходящ – без задиров. Свалили артельно. Артельно возвели дом с резными наличниками, при строгом досмотре отца Никодима, человека со всех сторон положительного, здравого рассудка и твердой воли. К тому же абсолютно трезвого. Одно ему в укор – излишняя горячность.

Но мир его избрал и миру служил он истово. Где слово Божие не шло в прок, там восстанавливал батюшка справедливость мирским способом. После чего душа его, уязвленная мерзким деянием тела, пребывала в жалком унынии. Единственным утешением для грешного было то, что не своя корысть, а забота общая подвинули его к худшему поступку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю