355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Мончинский » Прощёное воскресенье (СИ) » Текст книги (страница 3)
Прощёное воскресенье (СИ)
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 13:30

Текст книги "Прощёное воскресенье (СИ)"


Автор книги: Леонид Мончинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

– Кто есть слуга Божий, как не человек, раб страстей своих, данных мне во искушение, – рассуждал он покаянно перед утомленными общим трудом селянами. – Не смирен дух и плоть моя, совесть от грехов не очищена. Буйствуют. Это есть признание моего недостоинства. Однако подумайте – кто подвинул меня к сему состоянию?

С тем уходил. И долго молился в пустой, тихой церкви. И все знали о его молитвенном подвиге, прощая ему мирские вольности. Только Бог не простил: в канун Лазаревой субботы был ушиблен отец Никодим нечаянным бревном.

Он отошел быстро, без тяжких мучений, сказав напоследок:

– Пусть Бог приведет вас к познанию себя. Тем спасетесь.

И, обратив взор свой в сторону новенькой школы, отошел..

Стоял спелый полдень, тепло, пахуче цвела верба. В погребах потели бутылки с самогоном. Сурово молчали мужики. Они провожали душу, в коей грешила их мужицкая природа, но более возвышенная, имеющая дар любви, осознания дела Божия, и грех было жаловаться на нее за произвольное нерадение или неверность общежительским интересам.

Низкая мера разумения не давала им возможности понять, как разберется Небесный Судья в таком запутанном деле, однако, не сговариваясь, они принесли в осиротевшую церковь свечи и покаянные свои молитвы, в коих просили Создателя облегчить на небе участь их несчастного пастуха. Никто не блудил в слове, прося Господа простить ему «всея согрешения вольные или невольные и даровать Царствие Небесное».

Бог их услышал…

Школу назвали Никодимовой. Тойже осенью в нее привели чисто одетых ребятишек, среди которых была Клава Егорова. Три года она исправно училась грамоте. Уже бойко читала, а в арифметике преуспела на «Похвальный лист». Перед Рождеством последнего, четвертого года, когда изюбрь начал терять рога и загулявшие волки вплоть подкатывались к деревне, скрадывая слепыми ночами зазевавшихся собак, любимая их учительница, Александра Игнатьевна (из городских, дворянского звания), сбежала в далекий Иркутск с разбогатевшим в Бодайбо старателем.

Никудышный был по виду мужичонка: доброй бабе на одну любовь. Такиелюди, когдасо стороны на них глядишь, кажется, повреждают собой род человеческий своею бесполезностью. Серы они обличьем, но шибко понимают жизнь, всякую слабость в ком-то заметит и уцепится за нее и потянет. Бывший стражник с Байкала Митрошка Гад говорил о старателе уважительно – «Пред ним и бес сконфузится».

Все случилось так, что нельзя было ни поправить, ни оспорить. Ночью тройка влетела в Ворожеево. Вспыхнул в окне школы желтый цветочек. Побегали тени. Полетали соболя, погремело золото. Свет погас. Ушли кони пятным следом. Не повернулась на покинутую школу Александра Игнатьевна, вздоха не оставила в оправдание. Будто бритвой по судьбе – чирк!

Эх! Судите меня, люди! Судите!

Только какой суд, когда нет человека?! Другого не родишь, не выдумаешь. Помыли кости, ругнулись вслед для порядка. На том ей суд кончился. Оно не плохо даже, что утекла барышня, а то ребятишки совсем облагородились, скоту сена подать ленятся. И в знании мера нужна.

Но увезла учительница с собою что-то поважнее знаний: в непорочных ходила, свет от нее шел для темного таежного народа, словно бы именно в ней, живом человеке, заключалась чистая истина, и, глядя на нее, многие пытались благоустроить свой душевный дом.

А она уехала…

– Рано убегла, – вздохнула Клавдия, вспомнив Александру Игнатьевну, – тоже, видать, невтерпеж было. Дуры мы, бабы. Дурней не бывает.

…Обоз перевалил Шумихинскую гриву, расписанную по гребешку тонкими строчками козьих следов. Дальше начинался пологий спуск. Кони сразу ожили, норовя пуститься в резвый бег. Но возницы, большей частью опытные, таких в риск не затянешь. Поводья держат строго, осаживая лошадей громкими окриками:

– Пры! Придержи, зараза!

– Придержи! Придержи! – откликается на разные голоса в далеких распадах и там же затихает.

Справа от серых скалок, где всегда хорошо держалась глупая кабарожка, появился одинокий ворон. Привязался попутчиком, не обгонит, не отстанет, роняя на землю печальное – кул, кул.

«Такой важный попрошайка, – подумала Клавдия. – Так уж и самой поесть не мешало».

Она осторожно повернула свой большой живот, нащупала под коленками узел с пирогами. Развязала концы тряпицы, и на нее пахнуло домом. Тонко заныло под сердцем, душа окатилась жалостью к себе, каким-то детским отчаянием, что именно сейчас, когда слюна бежит от одних только воспоминаний, никто не снимет с припечки старым ухватом закопченный чугунок, который дышит сытым запахом кислой капусты, но того крепче, гуще – молодой, упревшей сохатиной. Отец полоснет в стакан самогону. Кашлянет солидно – «Со здоровьецем!» А ей ни до чего дела нету – несет ко рту полную ложку наваристых щей.

«Это ли не жизня? И куда с брюхом заспешила – на новый позор? Господи, не оставь мя грешную».

Помолившись, Клавдия начала есть, осторожно пережевывая теплое тесто. Больше половины пирога не осилила. Оставшуюся половину разломила на две части и, поглядев на небо, где плоско и невесомо распласталась черная птица, бросила один кусок на снег. Для ворона.

После спуска начались места дольные, с открытыми морянами, ерниковыми падями, вдоль потерявшихся шд снегом ручьев. Холщовое небо поднялось, отстранилось от таежного худолесья. Широко живет мир. Глянь в любую сторону – взгляд притомится, умрет в безысходности, ни на чем не отдохнув. Сжался человеческий умишко от бессильиости понять свое назначение в общей жизни этой безбрежности. Пугающие душу мысли приходят к нему с другого конца памяти, и перед открывающейся бездной огромной, неведомой силы, познает он свое ничтожество, кается, казнит суетную гордость свою глубоким молчанием. Кажется, в нем задыхается грешник, оживает новопросвещенный человек, самому ему ранее неизвестный, он как бы подвоился: и один из двойников его испуган, а другой удивлен, но испуга все равно больше, потому как первое человеческое чувство в неизвестности – страх. Будет в нем пребывать он до следующего веселого лесочка, где стволы деревьев – стены, кроны – крыша, и труда мало костер запалить. Сама мысль о привычном уюте соберет под свое крылышко слабые растерянные мыслишки. За топор взялся – словил надежду, куда оторопь, смиренье подевались?! Отогрелся, песенку замурлыкал, а поел и вовсе ожил. Про всякие сомнения забыл, сам себе законом стал. Дитя – не дитя, но будто детство свое переживает, долгое детство, с короткой безоглядной памятью души. Вновь из кожи лезет, торопится до конца добежать, переложив всего себя в пустые хлопоты отпущенного срока. И поди разберись: то ли он призван по Высочайшему повелению, то ли сам по себе явился без призвания, случайный, ни откуда взявшийся. Не объяснили ему что-то прежде рождения, глаза не открыли. Ослеп человек с двумя глазами, а ко гда глядеть не на что – прозревает, другим зрением видит мир, другим чувством понимает, но не выходит до положенного срока хозяин тех глаз и чувств…

«Придет время, Бог все откроет, – думает потрясенная Клавдия, – нет обмана в Писании. Первый человек – из земли, перстный, второй человек – Господь с неба. Каков перстный, таковы и перстные, и каков небесный, таковы и небесные…»

Возок подбросило на ледяном пупке, но она перетерпела боль в пояснице, до конца донесла спасительную мысль:

«…И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного».

– И я, и детки мои будут, – подтвердила она вслух свою надежду.

Часа через два жизнь повеселела. Въехали в старый, отстойный лес. На душе у Клавдии стало спокойнее, деревья мягко расплывались. Все вокруг подобрело, поплыло широким кругом, точно на ярмарочных каруселях. Уходит небо – возвращается земля, уходит земля – возвращается небо. Вдруг карусель остановилась, надо сон смотреть…

..На вскипевшей узловатыми наплывами наледи обоз сбавил ход. Верховые спешились, повели коней в поводу. Наледь широкая, живая, под каждым шагом – ловушка.

«Опасное место, – Родион оглядел появившийся впереди берег. – Ищи листвяк потолще, да хоронись за ним с пулеметом. Всех пересчитать можно. Неужели они проглядели такое местечко али лучше где подыскали…»

Думая о своем, не заметил, как подъехал Семен Сырцов, прогонистый, остролицый боец из савиноборских староверов, которые собирались лишить Сырцова руки за кражу. Но не лишили. Крученый оказался мужик, такой из семи кружек напьется, нигде не задолжает. На суде упрямился изо всех сил, не признал темных их законов. От прошлого отказался, заявил, что прозрел, и сознательно идет служить мировой революции. Люди задумались, сидели-гадали: рубить – не рубить… И решили – надо отрубить, ведь украл. Не отруби – другим соблазн будет. Но уставщик был человеком осторожным. Тихий ум предупредил его об опасности: отрубленная рука никудышного человека могла стать случаем для вторжения в их скрытную жизнь новой власти. Он сказал:

– Пущай убирается целым. Бог спросит…

– Бог спросит, – едва слышно откликнулось покорное, но недовольное собрание. Той же ночью Сырцов покинул скит, без материнских слез и родительского благословления. Острая память отступника унесла с собою общий внимательный взгляд бывших единоверцев. Ночами он вскакивал с криком, в тайге на каждый шорох за спиной вскидывал винтовку и знал – за грех придется уплатить…

– Слышь, командир, – попросил мягким голосом Сырцов, – прикажи у Сучьей скалы чай варить.

Сырцова Родион недолюбливал: скользкий какой-то, хотя и услужливый, да и вор к тому же. Он посмотрел на руку бойца, пытаясь представить на ее месте запрятанную в рукавицу культю. Потом сказал:

– Рано еще чаевничать. Поезжай себе.

Но Семен упрямо напирает, скосив в сторону хитрые глазки:

– Затемнит, сухой палки не сыщешь. Прикажи, Родион Николаич. Вона и Фрол возвращается…

– А пошто один? – заволновался Родион. – Може, стряслось что, а? Жми к комиссару, Семен. Торопите людишек. На наледи мы – ихняя мишень.

– Чья это мишень? – огляделся по сторонам Сырцов. – Следков даже нету.

– Скачи, недоделок темный!

Сырцов дернул повод, повернул коня. Хотел еще что-то спросить, но, глянув на командира, передумал.

Фрол Фортов осадил своего жеребчика совсем близко. Головы лошадей коснулись друг друга, и иноходец оскалил зубы.

– Звери! – нетерпеливо выдохнул разведчик, показав командиру большой палец. – Добывать надо.

– Фу-ты! – Родион улыбнулся. – Мне черт-те что померещилось. Летишь, как сумасшедший. Думаю – офицеры выказались. Где зверей видел?

– У Сучьей скалы, прям в подоле, на гари. Ихне место.

– Далековато видел. Разглядел ли?

– Обижаешь, Николаич, – Фрол, однако, радоваться не перестал, – на зверя глаз имею верный.

– Так, так, – Родион и сам развеселился. – Мясо лишним не быват!

Он проводил взглядом ближний возок и махнул рукой подъезжающему бойцу:

– Доложил, Сырцов?

– Доложил. Поторопит.

– Тогда слушай сюда: обоз придержишь у сворота на Дунку. До моего выстрела.

– Може, почаевничаем на той плоскотине. Сосет внутрях.

– Сырцов? – скрипнул зубами Родион. – Не твое брюхо здесь командир! Сполняй!

Кони резво взяли с места, пошли размашистой рысью, и скоро всадники исчезли в заснеженном ельнике.

…За поворотом на Дунку, у обгоревшей, разбитой молнией лиственницы, пританцовывал напарник Фортова по разведке, еще не шибко старый, но окончательно седой мужичонко в ношеной козлянке.

Конь его был привязан на длинном поводу, не мешавшем копытить у обочины, где из снега торчала подорожная трава.

Родион спросил полушепотом:

– Стоят?

– Кормятся без заботы. Бык еще рога не стерял.

– Час стерят, – пообещал Родион и увидел зверей.

Во ртумгновенно стало сухо. Он забыл про все. Добытчик осилил в нем командирскую осторожность.

Два сохатых паслись в редком сосняке, поднявшемся на гари. Третий, громадный даже на полуверстовом расстоянии рогач, стоял чуть ниже. Вот бык медленно поднял голову, повернул ее в сторону дороги. Возможно, зверь услыхал шум обоза. Он замер.

– Глянь – еще один мордой крутит. Теперь не скрадешь…

Родион зубами стащил с руки лохматку, подышал на пальцы, приказал Фортову:

– Дай винтарь!

Разведчик потянул с плеча трехлинейку, осторожно поставил приклад на снег и развязал грязную тряпицу на конце длинного ствола.

– По горбушке бери, Николаич!

– Будет учить!

Коротким движением опытного эверовика Родион послал патрон в патронник, ствол положил на торчащий из снега комель сраженной лиственницы. Поднес было ко лбу троеперстную щепоть, да как обжегся. Отдернул руку, покосившись на бойцов сердитым взглядом, и тихо ругнулся.

Целился Родион долго, основательно, будто прокладывая верную дорожку к звериному сердцу. И в момент, когда мушка застыла на самом краешке горбатой спины, плавно подвинул спуск к себе.

Винтовка вздрогнула. Опрокинулся зверь. Тугой звук выстрела вытянулся со звоном по пади на всю ее даль, пока не задохнулся где-то у гольцов.

В образовавшуюся тишину вошел обессиленный завистью голос Фрола:

– Добро торнул…

– Через роги пошел! – восхитился седой боец. – С фартом вас, товарищ командир! Но вы только гляньте – встает! Поднимается!

Сохатый неуверенно, как новорожденный кочерик, поднялся, шагнул к лесу. Ноги разъезжаются, голова клонится к коленям. В дикой мощи быкадурная пуля порвала тоненькую, однако самую главную нить жизни. Теперь ее уже не свяжешь… Зверь двигался, медленно загребая копытами тяжелый снег. Остановился. В последней вспышке ярости вскинул большую голову, поискал взглядом врага.

– Добавь ему, – предостерег Фрол. – Позапару ушагать может.

– Куда ж там? Таку дачку словил!

– Пули жалко? Добавь!

Совсем близко заскрипели сани. Вотуже и первая лошадь показалась в ельнике. Родион ждал, поглядывая в сторону уходящего зверя, но когда в просвете между елями показался возок, где ехала Клавдия, снова припал к прикладу трехлинейки.

Выстрел перепугал ближнюю лошадь, она вздыбилась, заметалась в оглоблях, норовя махнуть в снег. Седой боец цепко поймалея за узду, уперся:

– Ну! Ну! Не балуй, дуреха!

Сохатый упал чуть раньше выстрела. Даже не упал, а осел, сломив в коленях передние ноги, уронив в лесу большие рога.

– Все… – Родион выпрямился.

Успокоенный удачным выстрелом, повернулся к бойцам совсем другим человеком. На глазах поменялся. Лицо уже доброе, спокойное, точно удачный выстрел помог ему освободиться от строгой командирской маски.

– Возьми задние сани, Фрол, – сказал он, не пряча своего торжества и зная ответ.

– Одними не обойдешься.

– Думаешь?

– Гадать не хочу – пудиков двадцать из того зверя вынем.

– Тогда еще Игнатову лошадку прихвати. Комосья не забудь сдернуть. ^^ем тебя у Трех чумов. Почаевничаем тама, да за одним делом тунгусов потрясем.

Родион подошел к иноходцу, подмигнул вознице с передних саней:

– Ты, Кондрат, никак соплями к вожжам примерз?

– Не! – покачал головой испуганный возница. – Команду жду.

– Тогда – трогай. Поехали, товарищи!

Версты три обоз ехал в разнолесье, где под старыми березами водили хороводы разлапистые пихты с елями. Затем пошли Елохинекие кедрачи, некогда принадлежавшие хлыстовскому кормчему, Прокопию Алексеевичу Елохину, но с момента его убиения сродным сыном Ерофеем отнесенные к угодьям непромысловым. С той поры орех здесь брали только по весне на паданке, да и то не каждый год, а лишь когда с осени рано ложился снег по другим ближним кедрачам. Неловкие, далекие места. Тем их неудобствием для людей не преминул воспользоваться соболь. Густо прикормился: на каждой версте пяток сбежек встретишь. Первыми смекнули для себя выгоду тунгусы. Послали к вдове своих ходоков и прикупили кедрач за пятьсот рублей серебром и деся ток справных олешек. Может, скудную цену дали, только старухе тех соболей не гонять. Уступила с легким сердцем.

К стойбищу тунгусов подъехали после полудня. Усталое солнце висело размытым желтым пятном поперек синего хребта. Его лучи высвечивали четкие силуэты трех чумов на берегу маленькой речушки. Три едва видимых дымка поднимались над острыми крышами, обещая покой и тепло.

Настроение поменялось, когда визгливые, сроду не кормленные, собаки тунгусов выкатились под ноги лошадей плотной, нахрапистой стаей. Но кони не испугались, прижав уши, побежали на собак еще быстрей, и псы слетели с дороги в снег, захлебываясь дергающим лаем.

– Попадись таким одинокий, – сказал через плечо Клавдии бородатый возница, – по кускам растаскают. Зверье!

– Ужасть какие злючие, – поддержала Клавдия разговор. – Тунгусы, сказывают, голодом их злят.

Возница усмехнулся:

– Голод кого хочешь разозлит. На Уренге татары с каторги сбегли и своего нехристя в походе живьем съели. А то ж вроде люди.

– Ну? И зачем только такие живут, зачем их Бог терпит?!

Возница придержал коня:

– Тебе, девка, под кусток сбегать не помешат.

– Прям скажете, дяденька. Стыдно слушать!

– Силком идтить никто не неволит. Тыр! Леший, прешь без огляду! Погоди, девка, вылезти пособлю.

Клавдия постояла на слабых, замлевших ногах, придерживаясь за новую березовую оглоблю. Пахло сеном и смолистым дымком. Голова чуть кружилась. Но мало-помалу круговерть успокоилась, а в тело вернулись слабые силенки. Мимо прошел озабоченный Родион. Глянул в ее сторону, но, будто не признав, даже не улыбнулся.

«Важный шибко, – подумала Клавдия. – Нешто на всю жизнь я к нему прицепилася?!»

Вздохнув и косясь на присевших у чумов собак, побрела к большому кедру, куда вела неширокая тропа.

Костры поднялись быстро. Люди утоптали снег. Резали сало, вяленую сохатину. Все ложилось рядками на землю, только под хлеб стелили чистые тряпицы. Общественные обеды были одной из некоторых приятностей их жизни: в них, кроме отдыха, находили они возможность сверить личное состояние с общественным. Ведь помимо войны, которую вели их тела, шла другая брань – душевная, незримая, тяжкая, нелегкая подмена веры в Господа на веру в светлое земное будущее, когда все будет у богатых отобрано и сами они заживут ленивыми богачами. А как же иначе, для чего ж еще жизнь л ожить?! Во как сошлось: каждый по себе сомневается, вместе верят, объединенные тайнознанием, держатся своей плотной кучей. Но ночью после боя кто-то плашмя упадет на землю, застонет, запричитае!: «Господи помилуй! Господи помилуй!» И целует землю, как мать убитого им за светлое будущее сына, и молит у ней прощения. А завтра снова надо кого-то убивать… Ловкие, однако, люди уловили их на пагубную затею, и до каких же пор им на винтовку молиться?

Родион с комиссаром Снегиревым обошли огороженный в две жерди загон. Олени тянулись к людям мягкими губами, глядели с детской доверчивостью в больших глазах.

– Ручные, – улыбнулся Снегирев.

– Не, – Родион протянул в загон руку – олени шарахнулись в угол, – видал, какие? Дикари. Соль просят. Я-то, жаль, нужду справил. Помочись, комиссар, тебе – облегчение, им – лакомство.

– Ну уж извини. Люди смотрят.

– Как знашь. Девять голов. Одни ездовые. Угнал стадо Сычегер. Должно, ниже Еремы спрятал. Пошли в чум, дознаемся.

– Только без угроз, Родион Николаевич. С подходцем.

Родион перегнал Снегирева и голосом, скорее веселым, чем угрожающим, ответил:

– Наперед слушаться научись, поучать после станешь.

Комиссар только пожал плечами, но возражать не посмел. Они подошли к чуму, стоящему чуть в стороне от двух других, поииже и поменьше. Родион отбросил полог, неожиданно легкий, почти невесомый.

Опускавшийся с дымохода свет слабо освещал просторное помещение, обтянутое по стенам дублеными оленьими шкурами. На полу лежали шкуры сохатых, близко подступая к краю неглубокого углубления, где горел костер.

Было тепло, уютно, пахло сгоревшим деревом. Два плоских, будто вырезанных из свежей лиственницы, лица повернулись в сторону вошедших. Глаза прикрыты желтыми веками, серые, слегка запавшие губы сжимают мундштуки длинных трубок.

– Здравствуйте, хозяева! – бодро поздоровался Родион.

Старый эвенк в наброшенной на голое тело парке вынул трубку, ответил замлевшим от безделья голосом:

– Однахо, здравствуй!

Сидевшая напротив старуха тоже вынула трубку, но слова ей не дались, она лишь пошевелила морщинистым ртом.

– Почему не встречаешь, Сычегер? Может, гостям не рад?

Эвенк глядит в расписанные торбоса Родиона. Каждое произносимое им слово приветливо, но все вместе слова звучат негостеприимно:

– Зачем – встречай! Сама пришел.

Родион почесал крутой подбородок и шумно втянул носом воздух:

– Царских слуг встречал?!

– Встречал, – подтвердил равнодушно Сычегер. – Олешха резал, водха пил. Водху привез? Нет, однахо. Жена спать будешь? Нет, однахо. Старый жена. Глаза есть? Видишь, да!

– Ты мне зубы не заговаривай. Знаешь, кто я нынче есть?!

– Ты? – один глаз открылся шире другого. – Нихолха, однахо, твой отец. Ты – Нихолхин сын. Хах не знать?

Родион укоризненно глянул на Снегирева, и тот понимающе кивнул.

– Слушай, Сычегер, – произнес холодно Ро дион. – Я – командир особого отряда. Мандат при мне. Полномочия имею и могу тебя нынче же расстрелять. Понимаешь?

Эвенк пыхнул трубкой и кивнул.

– Но чо значит твоя лисья жизнь для мировой революции? Ничаво не значит!

И опять эвенк с ним согласился.

– Ты не кивай, как дятел! – прикрикнул Родион. – Отвечай теперь же – куда стадо угнал?

Сычегер глубоко затянулся, и слова идут к рассерженному гостю вместе с дымом, и в этом есть что-то наивно оскорбительное:

– Зачем «ухнал» говоришь? Сама ходил. Тайха широхая. Ходить надо, имать надо…

– Лукавишь, Серафимка! Охотника обмануть хочешь?

– Хохой ты охотник?! Охотник добывать надо, ты взять приходил.

– Ты на кого хвост подымаешь, лиса косая?! – Родион побледнел.

– Послушайте, Сычегер, – поспешил вмешаться Снегирев, – он не хочет взять себе. Он выполняет распоряжение революционного комитета. В городе люди с голода гибнут, им надо помочь. Интерес у командира казенный, государственный интерес, можно сказать.

– За твою же правду стоим! – почти крикнул Родион.

– Именно, – Снегирев попытался улыбнуться, – за счастливую жизнь для вас боремся. Мы выдадим вам расписку, по которой со временем вы получите порох, патроны, соль.

– Бумашха не надо, – эвенк сунул руку под медвежью шкуру и вытащил помятые листки бумаги с печатью… – Бумашха есть. Это товалищ Шумных довал. Это товалищ, нет, это не товалищ…

Родион выхватил у него из рук бумаги.

– Кто тебе дал вот эту бумагу?!

– Однахо, болшой начальник, – важно сказал Сычегер.

– Колчаковский бандит! Белая сволочь!

– Ты какой масти будешь?

Родион скомкал все бумаги и бросил в костер.

– Хватит, Серафим, душу мотать! Когда олени будут?!

– Хода поймаю – возьмешь.

– Заруби в своих лисьих мозгах: не приведешь через неделю олешек, заберу ездовых. Мое слово пытать не надо! Кто есть в стойбище?

Эвенк опять вынул изо рта трубку, дождался, пока громыхающий голос гостя покинет чум. Стало тихо, и он ответил:

– Две бабы. Пять детей. Миших тайха ходил.

Старуха кивнула в знак согласия. На впалой ее груди заговорили амулеты, нанизанные на жилы оленя: кабарожьи, медвежьи клыки и коренные зубы сохатого.

– Нюрха! – неожиданно громко сказала старуха и вопросительно сморщила лицо.

– Нет, – ответил ей Сычегер, – начальник олешха надо. Много олешха.

Старуха согласно кивнула, но сказала про свое:

– Нюрха – ши-ии-б холоший девха!

– Глухая, – объяснил Сычегер, – кочевать буду – оставлю, однахо.

Старуха согласно кивнула, но, наверное, невпопад.

– Прощай, хозяин! – Родион запахнул тулуп. – Ты, как морошная ночь: в тебе правды не сыщешь. Неделю сроку даю. Запомни – неделю!

Плюнул в костер и отбросил полог.

На дворе Родион плюнул еще раз, остановился и, указав комиссару на два соседних чума, приказал:

– Проверь! Может, кто разговорится. Пошлю Евтюхова закрайки посмотреть. Не верю я этой лисе.

– И он тебе не верит.

– Ты иди, Саня! Слышь – иди! Не я ему расписки давал, сам слыхал – Чумных обещался. Да и как он смет с властью торговаться? Час оленей заберу и пусть знат!

Развернулся, крикнул в сторону костров:

– Евтюхов! Эй, там! Найдите Евтюхова!

От ближнего к лесу костра поднялся сутуловатый боец с благодушным лицом послушного человека. Сунул в карман кусок хлеба, пошел на голос, выворачивая внутрь носки подшитых камусом ичиг. Он остановился в трех шагах от командира, показав из-под надвинутого лба неожиданно быстрые глазки:

– Чо звали?

– Приказ тебе, Иван. Возьми с собой двух бойцов, дай кругаля, может, за след зацепишься. Олешки могут рядышком гулять. Понял?

– Угу, – согласился Иван Евтюхов. Достал из кармана недоеденный кусок хлеба, начал жевать. И шитая из ранней лисицы шапка двигалась в такт медленным движениям ленивого рта.

Родион хотел еще что-то сказать, но вдруг отвлекся на оживленный разговор у возка, где сидели арестованные ворожеевские охотники. Они были хмельны и совсем забыли про свою незавидную судьбу. Егор Плетнев толкал в бок конвоира, предлагая ему приложиться к зеленой бутылке. Конвоир, молодой, нервный шорник, рыскал страдающими глазами, готовый уступить просьбе, даже руку освободил от рукавицы.

«Ведь хлебнет, гад! – подумал Родион, стискивая плеть. – Совестью революционной попустится. Ну, посмей, посмей! Я те трибунал сорганизую!»

Конвоир что-то ответил Плетневу вполне дружелюбно, осторожно осмотрелся и на исходе зрения зацепил краешком глаза командира… Неладно больно стоял товарищ Добрых, будто замер в себе, будто затаился с целью. С чего бы он?

«Скрадыват! – озарился ужасной догадкою конвоир. – На горячем словить хочет!»

И сладкое притяжение греха обернулось горькою обидою за свою революционную честь. Он вскочил с розвальней, взял винтовку наперевес, крикнул громко, искренне:

– Чо прилип?! Уберись с этим самым пойлом, не то свинца покушаешь!

Глянул одним глазком на командира, докричал еще:

– Те русским языком сказано – нам нарушать не положено!

– Ну, во! – обалдел Плетнев. Стряхнул с бороды крошки и повторил: – Ну, во! На змея сел, чо ли? Зачем так надрываешьси? Я – от чистого сердца. Глянул на тебя: покойников краше в гроб ложат. Хлебни для сугреву, Петруха.

Но Петрухе уже деваться некуда, до настоящей злости в нем обида разыгралася.

– Замолчь, шкура! – кричит. – Давно у мене не в добрых ходишь!

– Ето хто шкура?! Ето я – шкура?! Ах ты, голь сраная! Да тебе такого вина еще век не пробовать!

Плетнев намерился подняться, но сидящий рядом мужик поймал за рукав шубы и усадил на место:

– Опять судьбу пыташь, паря. Подневольный Петруха нынче. Служба его трезвости требует. Коли тебе шибко хочется добрым быть, дай приложусь.

Егор икнул и протянул бутылку:

– Смотри, донышка не открой. Путь долог…

«Чутьист, Петруха», – подумал про себя Родион и развернулся на скрип шагов за спиной.

Комиссар Снегирев выглядел растерянным, это окончательно успокоило Родиона.

«Сагитировал!» – шевельнулась веселая мыслишка.

– Они молчат, – развел руками Снегирев. – Смотрят друг на друга и молчат. Полулюди какие-то. А Нюрка, о которой старуха говорила, совсем еще ребенок. Легла и манит меня… Дикость! Мрак!

– Зря кричишь. Имя разницы нет – кровь менять надо, иначе вымрут. Почаевничаем, или погорячей чего примем?

– Мы при исполнении, Родион Николаевич!

– Шучу, комиссар, шучу. Ишь, как тебя тунгуска взволновала – шуток не понимаешь! Ты бы ей прежде сказал – ответь, куда дед олешек угнал, потом за любовь поговорим. Ха! Ха!

– Брось, Родион Николаевич, зубоскалить. Без того противно. Они ж немытые с самого рождения.

– Вот чем смутился! – опять заржал Родион.

Тогда комиссар резко повернулся, пошел к кострам, и Родиону пришлось его догонять, от чего он мгновенно переменил настроение. Нехорошо, обидно получилось: на глазах всего отряда место указал командиру ученый выскочка. Да что он, в самом деле выпить не хочет?! Хочет – не покойник и не хворый. Хочет! Но притворяется. Все они, которые шибко ученые, с кривой душой в революцию пришли.

Родион сурово смотрел в узкую спину шагающего впереди по тропе комиссара. И мысли его были суровы, сердитые мысли обиженного человека:

«За идею воюешь? Жрать сыто не желаешь, выпить тебе не надоть, хорошую бабу без греха любить хочешь?! Святой! Нынче святые – от глупости или от хитрости. Ты, Снегирев, хитер, тебе противно с простым людом революцию творить. А без его ты кто?! Разве что мне язвить своим гонором можешь, боле ни на что не годен!»

Сухая лиственница в кострах горела ровным гудящим пламенем. Снегирев наклонился, пошевелил суковатой палкой поленья, спросил, ни к кому не обращаясь:

– Чайком угостите, товарищи?

– А как же! – обрадовался просьбе юркий, похожий на линялого колонка, возница. – Давно поджидат вас чаек!

Он подскочил и протянул им две кружки.

– Спробуйте, граждане командиры! Оцените по совести.

– Запашист, – кивнул Родион, – и на вкус, поди, не хуже дегтяревского? Ты ж, Лошков, все умеешь.

– Такой похвалы не заслуживаем. Против заморских чаев нашему далековато. Однако, из таежных травок, акромя меня, да Кирилл был Потных, его на Яреге медведь кончал, таких чаев никто варить не может. То правда!

– Хорош, чо там говорить!

– Не зря старался' – радовался Лошков, притоптывая от удовольствия. – Теперичи пойду супружницу вашу побалую чайком. Глядишь, еще одну похвалу заработаю.

Спущенным рукавом парки Лошков схватил дужку котелка и засеменил к возку, где дремала Клавдия Егорова.

Родион прожевал кусок сала, запил чаем. Злость на комиссара еще не остыла, и когда тот сказал: «Евтюхов возвращается», даже не повернул головы.

Снегирев на этом не успокоился и опять сказал, неприятно уверенным голосом:

– Нетряковскую заимку объехать надо.

– Это еще почему? – спросил удивленный Родион.

– Там белые могут быть.

– Пускай. Уничтожим. Мы в тайге хозяева. Ты это запомни, Саня!

– Не настрелялись еще?

Опять кольнула душу обида. Комиссар смотрит прямо, не убирая глаз. Лицо открытое, честное Но не из тех простаков Родион. Нутром чувствуе г, что за той честностью хоронится. Таежный человек глубоко видит, емутайные мыслишки зверей распознавать приходилося. В комиссаровых книжных разберется как-нибудь.

– Мой долг – врага искать! – ответил Родион. – Другого мне долга революция не дала.

– Верно! Только у нас в обозе – продовольствие для рабочих. Женщина, в конце концов, беременная…

Родион выплеснул в костер разбухшие почки из кружки и перебил Снегирева:

– Ерунда! У нас революция, парень! Думал, ты знаешь.

Тут подъехал Евтюхов, и разговор прекратился, хотя Снегирев продолжал смотреть на Родиона с вызовом. Вялый Евтюхов с коня слезать поленился, только слегка склонил к командиру голову:

– Там такое дело, Родион Николаич, что сразу не разберешьси: то ли сами ушли, то ли кто проводил. Голов сто паслось под гольцом. А рядышком следок человеческий образовался. Свежий и неловкий. Должно, как шумнули, он и сбег.

– Кто он?!

– Може, офицер. Они, сам знаешь, по тайге худо ходят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю