Текст книги "Прощёное воскресенье (СИ)"
Автор книги: Леонид Мончинский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Глава 5
…Шальной была та ночь в Волчьем Броде. С погоней и выстрелами, отблесками горячих факелов. Не ночь, а сущая казнь. Носились кони вдоль сверкающей льдом Неяды. Пронеслись мимо – повезло, остановились у заплота – что-то будет. Стук прикладом, будто в темя. Трещат ворота, жизнь чья-то трещит затворенная. Надобно ли ее всем распахивать?! Где право взяли?!
Бледнеют хозяева, переглядываются: открывать – не открывать?! Мужики на ружья косятся, простоту свою клянут – вчера надо было о нажитом побеспокоиться: видели, кто верх взял… И оставляют на себя надежду таежники, падают на колени перед святыми иконами, молят о заступничестве Отца Небесного, с детской простотою жалуются на произвол. Но не дрогнет небо, не прольется с него свет грешным людям. Что услышит в том молчании душа корыстная, возмущенная страстями?! Страстный человек страстно судит: как же раньше слепы были, когда шли они этапом под царскими штыками к отведенным местам. Все ровненькие, тихие, будто к причастию направлялись. Тянулись за хлебом благодарные руки их, слова были ласковы, глаза покорны. Мученики! И душа обливалась слезами: за весь мир страдали, себя не жалели. Теперь пришел черед за доброту платить. Вышли «святые» из своего обличия, гремят оружьем за воротами, открывать требуют!
Иной хозяин помолился, прикинул трезвым расчетом, усмирил сердитое движение души. Катись оно все колесом! Пусть непонятно, обидно, что поступают с тобой против твоей воли, вечного желания жильного мужика скопить капиталец на приличную старость, а умирать за мешок хлеба не годится.
– Слышь, Дарья! Открой имя! Впусти…
Входят резвые гости, собственное бесстыдство в криках прячут. Нахрапом торопятся перешибить всякое супротивство. Да где взяться несогласию-то? При таких молодцах дышать боязно, перечить – не приведи Господи!
Хлопают тяжелые крышки ларей, летят замки с заповедных сундуков. Тщательный народец, дотошный. Лишней крысы не пропустит. И опять шевельнется мысль – за вами бы такой догляд в былое время… оборотни.
У них и слова страшные, как ножи летают: «Экспроприация! Контра!»
Чумная речь! Нет ей уклада в простых мозгах таежного человека. Пулемет, наган, винтовка! Это понятно. Это сила, и ей попробуй не покорись! Но и слова, оказывается, штука не простая. Так пугануть могут, что в костях зуд пойдет. Страх от них исходит, как от лютых врагов, и всяк начинает задумываться о личной безопасности.
Полную ночь тряслась деревня.
* * *
Утром, когда наконец отошел словивший в живот заряд волчьей картечи Иван Евтюхов и пустой вернулась посланная за лихим стрелком погоня, над Волчьим Бродом поплыл колокольный звон.
Должно быть, чувствовал горбатый пономарь Тимофей Полосухин, что ему больше не придется тревожить свои любимые колокола, звонил замечательно, рассеивая над землей тончайшие, драгоценные звуки. Непостижимо трогательная мелодия творилась его узловатыми руками. Рождение и замирание аккордов лилось без разрывов, в одном легком потоке, передавая верующим сердцам неподдельную грусть расставания. Казалось, огрубей чуточку медный голос, напрягись до ощутимой боли – не поверит народ, не пойдет, и тогда придется красноармейцам выталкивать людишек из своих изб штыками. Но колокола не лгали, и люди шли, тревожась и надеясь. Великая сила заключена в музыке, которой верит человеческое сердце, труд ее не заметен, однако усерден, открывает душу для принятия благодати, а душа, привлекшая благодать, ищет благодатного общения. Они знали – его не будет, а все – таки запереть душу не могли – музыка не позволяла…
После разгромной ночи казать достаток охотников нашлось мало. Скромно наряженные, шли таежники к церкви. Редко кто – в доброй шубе, все больше – армячишки да грубые самодельные тепляки на всякий день, еще – парки, лысоватые местами от долгого служения. Правда, не обошлось без исключения. Прозевавшие свой возраст девки, для коих каждый день имел свое, особое значение, шли в ярких шевлонках, посвечивая густо напомаженными щеками. Их страх вовсе не брал, одно любопытство по поводу будущей общности жен, ну и мужей соответственно. Ведь коли такое правило узаконится, нужда отпадет тратить родительские гроши на ворожеев. Новая власть обеспечит суженым. Красным ли – белым, какая разница?! Лишь бы пьяницу не выделили: дурачков плодить кому охота?
Второй перед Прощеным воскресеньем утренник родился ясным, прозрачным, лишь временами невесть откуда взявшаяся кухта сыпалась белым, искрящимся пухом, обволакивая голоса колоколов холодной мягкостью.
Кромедевок, на улице никто не шумел. Детям было настрого заказано сидеть дома: не то господа комиссары сложат их в мешок и заберут с собой.
Церковь стояла выше остальной деревни, но вокруг нее, по необъяснимой странности, весной появились маленькие мочеженки, и вместо привычной для тех мест сосны росли голубые ели. Под теми елями выстроились сани с запряженными в них справными лошадками. Возов стало много, а арестованных прибавилось лишь на одного. Им оказался всегда нечесаный мрачный человек цыганского вида по фамилии Яшка Якшин. Это он едва не угодил в комиссара Снегирева из схороненного под тулупами обреза.
Будь Фортов попростоватей, попасть мог. Но Фрол загодя приметил холодную ухмылку на щучьем, рябом лице хозяина. Един разок мазнул ему по роже свет факела, на ней – след недобрый. Будто он с нутра озарен чем-то. Чем может озариться темный человек, у которого со двора сводят?! Он только в Сибири хлеба досыта наелся. Все Россию клял, неустроенность ее пьяную, а сам работал, работал, ни себя, ни бабу свою не щадя. Жена, впрочем, вскорости померла: не выдержала тяжелого труда. Якшина ее смерть не остановила: до хорошего достатка дожил, а тут, как на грех, революция… Думал Якшин – ему обойдется, пройдут его избу, не заметят. Заскочили, не поленилися. По зубам дали, когда противиться начал, осерчал он, про обрез вспомнил.
…Фрол все заметил, затих, больше в тени держался, ждал и верил – есть в Якшине черная мысль. Не из тех Яков мужиков, которые со своим просто расстаются. Потом увидел – отвел Якшин полу тулупа, чтоб точнее бить, новую овчину не портить. В темноте ствола не видно, лишь слегка обозначился силуэт на белом меху.
Вот когда пал Фортову выбор. Мог Фрол смириться с той пулей, что метила войти меж худых лопаток гонористого комиссара, не помешать Якшину справить свое кровавое удовольствие? Мог! Однако не посмел. На самом краешке возможного терпения разуверился в правоте той пули, порвал малословный свой сговор с Родионом. Без замаха, ногой ударил под локоть хозяина поселья. Прыгнул вверх ствол обреза, изрыгнув короткое пламя. Мгновенно распушилось оно петушиным хвостом, да так же скоро погасло. Тяжелый жакан расщепил бревно в верхнем венце амбара, с края дощатой крыши масляно соскользнул снег. Выстрел еще жил в ушах, резкий, неожиданный, а Фрол с Якшиным уже катались по двору. Якшин щелкал зубами, пытаясь поймать глотку комиссарова спасителя.
Люди опомнились, помогли Фортову. Связали стрелка сдернутыми со стены амбара вожжами. Он затих, покорился, видать, всю злость пролил. Лежал с выражением тупой задумчивости. Так горько ему было за свой промах, что больше он судьбе не противился. Бойцы особого отряда подняли его с земли, поставили на ноги. Тогда рядом, за углом пригона, запричитала крепкокостная бабенка из местных полукровок, которую Якшин привел в дом вместо преставившейся перед Духовым Днем законной жены Ефросиньи и которую так и звали – «вместо Фроси».
Женщину не видно. Она – за границей очерченного светом коптящих факелов круга. И голос из темноты приходит, как ничейный, самостоятельный, безопасный…
– Посвети мне, товарищ! – окликнул Снегирев бойца с факелом.
Подошел шаркающей походкой к амбару, указал стволом нагана на темную дыру с зализанными свинцом краями.
– Это моя?
– Твоя! Твоя! – подтвердил Фортов, прижимая горсть со снегом к укушенной щеке.
Дыра в верхнем венце напоминает открывшийся глаз. Он мог быть забрызган человеческой кровью. Но нарушалась какая-то связь в отношениях между людьми, и комиссар остался жив. Может быть, это – чудо, или случайная перемена настроения? Комиссар ни о чем не узнает, уши его еще полны грохотом выстрела. Тишина не приходит. Он повернулся и пошел с подворья, безвольна опустив руку с револьвером. У коновязи прижался лбом к заиндевелой морде мерина и, не оборачиваясь, повел коня в поводу по темной деревенской улице.
– Бог помог человеку, – сказал, ни к кому не обращаясь, боец с факелом.
Женщина продолжала подвывать из-за пригона, так и не выказав себя. Даже когда мимо провели связанного вожжами у локтей мужа, и Серый, самый сильный из пяти лошадей жеребец потянул с животной покорностью нагруженный мешками с мукой воз, не усилила свой странный, почти нечеловеческий стон, теперь уже, казалось, навсегда обреченный звучать в пустом дворе…
…Перед рассветом осунувшийся комиссар вошел в дом Шкарупы вместе с Фортовым. Избегая прямого взгляда Родиона, взял протянутый стакан.
– Выпей – полегчает, – посоветовал Родион, уже не сомневаясь в своих словах.
– Вряд ли, – Снегирев хотел улыбнуться. – Она мне сниться будет, эта пуля. Жадность в меня стреляла. Черная жадность!
– Хватит сердце рвать. С окончанием трудов боевых, товарищи!
Про себя, однако, подумал: «Просто о жадности рассуждать, когда сам голый!»
Они выпили. Налили еще по одной и пожелали Царствия Небесного покойному Евтюхову, хотя перед тем как отойти, Иван сказал худые слова про Родионову затею и революцию. Еще пытался молитву вспомнить, но не успел…
Плохо умер Евтюхов. Всем, кто про то узнал, приказано было молчать.
Рассвет неохотно вползал в избу, обнажая ее беспощадную бедность. Она выступала в ветхом тряпье на полатях, ссохшихся ичигах, заношенной одежонке, развешанной вдоль покосившейся в сторону, просевшей балки стены. Изба напоминала нору старого, ленивого зверя. В ней пропадала охота двигаться, чтобы не ворошить тяжелый, липкий воздух.
Хозяин избы вернулся уже при свете. Избитый. Покусанный в драке с Якшиным Фортов заметил это первым. Он и спросил:
– Никак с коня падал, Егор?
Шкарупа ему не ответил, но осторожно поднял от пола взгляд и осуждающе посмотрел на Родиона. Большое, вытянутое лицо его пересекали глубокие царапины, отчего желтоватые глаза были забраны в кровавую решетку.
Родион тихо присвистнул:
– А ну сказывай, кто позволил?! Бойцов пошлю!
– Не, – безнадежно покачал головой Шкарупа. – Не найдем…
Прикрыл лицо руками и сел рядом с Фортовым.
– Просил вас, Родион Николаич, объяснял языком русским – нельзя мне суваться. Не скопили еще ни страху, ни уважения ко мне. При нонешней обстановке лучше было тихо сидеть. Сами говорили, что я – тайное ухо революции. Ухо слушать должно. Поленьями стервы били.
– Кто?
– Я почем знаю? Ночью все одного лица!
– А наган?! У тебя ж оружие при себе было!
– Коли подтри дрючка попадете, провсе забудете…
– Посчитал дрючки-то! – хохотнул Фрол. – Грамотный!
– Скалишься, Фортов! – Шкарупа отнял от лица руки, бросился к печке, схватил березовое полено. – Частресну по башке – всю жизнь веселым станешь! Оне же насовсем мине кончить могли!
Держа полено на взмахе, обвел всех трагическим взглядом.
– …Без сердца вы люди.
– Живой, и ладно, – примирительно сказал Родион. – Звонаря предупредил?
– Позвонит, как просили, – Шкарупа опустил полено. – Безбожниками он вас называет, христопродавцами. Еще – сволочью краснопузой.
– Ну и что? – Родион протянул руку к стакану. – Безбожники и есть. Но Христа мы не продали. Иуда, товарищ евонный, жидком торганул. Тридцать серебреников получил. Верно, Фрол?
И взгляд, точный, изучающий, нашел глаза Фортова, и тому от него не уйти. Фортов тоже смотрит, как приговоренный к тому глядению. Они были вдвоем в безгласной коморке общей тайны. Один спросил. Другой – не ответил. А что скажешь: вот он, комиссар, живой, водку с ними пьет.
– Строй отряд, Фортов! – с неохотой приказал Родион. – Бабу мою забрать пошли Акима.
– Люди измотаны, – начал было Снегирев.
– Зато живые! – Родион шумно выдохнул. – Не перечь мне нынче, Александр. Думаешь, никто в тайгу не ускакал? Одних офицеров по зимовьям роту настрелять можно. Не забудь напомнить, комиссар, про пленного офицера. Расстреляем для уроку.
– Надо ли здесь? В Суетихе забыл, как бабы ревели? Сами из них мучеников делаем. Героев создаем!
– В Суетихе? – повторил Родион осторожно, и на раскрасневшееся лицо его набежала тень.
Такое не забудешь. Зря потревожил, Саня…
Он всегда это помнил, носил при себе. И мирился, не противился, если оно вдруг ни с того, ни с чего возникало само по себе из какого-то незначительного случая. Все приходилось переживать заново…
…Пламя, клокочущее внутри церкви, сгорающие в огне крики, стук в забитые двери. Все образовалось вдруг из видимого безразличия семерых пленных офицеров и сухой тишины пустого храма. Храм встретил их скорбными ликами святых. Им предстояло вместе гореть. Прапорщик – вешатель обернулся на свет из двери, в тот момент большая серая крыса с куском просфоры во рту перескочила его сапог, юркнула на глазах у людей в жухлую траву.
Крысы бежали из храма. Там осталось только семь белыхвоинов. Наглухо забили двери и окна. Голос из темноты сказал:
– Ангелы приближаются.
– Может, бесы.
– Не. Таки мученья! Бог уже отверзает двери милосердия.
– А кто Кешку вешал. С тем как поступит?
– Загорит – раскается!
– На огоньке безгласных не бывает. Час завопят!
– Чему радуешься, дурак?! Не жидов жгут – православных.
Вытянулись лица ожидающих казни. Иные еще ропщут за судьбу церкви. Большинство – ждут. Храм пыхнул жадно, с воем. Горел быстро, точно прошлогодний зарод соломы. Вот уже сорвались с обгорелых веревок колокола. Брякнули последним голосом, а самый большой развалился на три части, ударившись о землю. Порхнула было в небо объятая прозрачным, чистым пламенем маковка. Повисла, потужилась, потрепыхалась. Не взяло ее небо. Она завалилась на бок, медленно скатилась по невидимой стене на ближнюю ель, и та затрещала, подломив острую макушку.
Сквозь смолистый жар прорывался запах горелого мяса. Люди, крестясь, пятились от огня. Плакали бабы за спиной Родиона. Кому-то грозили, проклинали. Он стоял на своем прежнем месте. Сердце его хранило холодную ясность подвига. Он думал, что людям нужен этот костер, где горит их прошлое, что они поймут… И знал – не их – свою веру сжигает он в страшном костре. Чтоб навсегда, безвозвратно очиститься от прошлого, для принятия чистого безверия. Семерной смертью крещен был безбожник у горящего храма, ничто в нем на тот момент не шевельнулось: ни совесть, ни жалость, ибо время его пришло!
Часа через три все стало пеплом: бревна, люди, иконы, небогатая церковная утварь. Родион опалил на пожаре ресницы и вечером отказался закусывать жареной свининой.
Запах жареного мяса вернулся, когда Снегирев напомнил о костре в Суетихе. Родион долго молчал, рассматривая самогон в граненом стакане, но все-таки с комиссаром согласился:
– Хорошо. Офицера можно после расстрелять. Теперь – поехали. Слышите: звонарь проснулся!
– Ты что затеял? – насторожился Снегирев.
– Помитингуем немного с тобой, да вот с Его ром… Нет, рановато тебя с такой рожей показывать. Имя это в радость. Отдохни, Егор Тимофеевич, до следующей нашей приятной встречи. Рану пеплом посыпь.
– Убьют меня, Родион Николаич. Выловят в таежке и спрячут под бережок.
– Не ходи! Чо тебе в тайге делать? Дома сиди. Как поеду нынче к Сычегеру за олешками, печать привезу, двух бойцов под твою команду.
– Жалованье от казны будет?
– С того б начинал. Хлеб получил? Получил! Сало, керосин, соль. Околеть не дадим. Но запомни: наперед – революция, потом – ты!
И видя, что Шкарупа собирается еще поплакаться, закончил разговор, махнув на него рукой:
– Торопимся! Ну, за хорошую дорожку!
Стаканы сошлись над грязным столом. Комиссар тоже не побрезговал…
Глава 6
… У церкви осторожно гудела толпа. Говорили все больше о потерях и ночных страстях. Потерпевшие убыток усталыми глазами искали сочувствия, но забот у каждого хватало, поважней дела были. Сидор Башных, накануне проигравший в карты лучшую свою собаку, Буску, говорил всем одно и то же:
– Офицера будут вешать. Своими глазами видел, как ихний комиссар причащать его ходил. Горько каился ваше благородие. Плакал даже.
– Офицер плакал?
– Да, а что? Думаешь, он своей участью доволен? В революцию его, по причине высокого происхождения, не взяли. Одно остается – повесить.
– А ты куда подашься?
– Я? Подожду. Меня вешать не за что. Ни офицер я, ни поп. Как все, жить буду. Ежели Буску не отыграю, в партию пойду, начну над вами верховодить. Хе-хе!
Не определившийся в сложностях жизни отец Николай стоял на церковном крыльце в тяжелом тулупе поверх черного сукна рясы и переживал трагическую неопределенность своего положения. Чувствовал он себя крайне неспокойно, чего не мог скрыть от мирян, взиравших на батюшку без всякой надежды, скорее с некоторым злорадством. Дело свое отец Николай знал, но исполнял его без должного рвения, с ленцой, не облегчая страждущим принятия благодати. Вдобавок ко всему батюшка сблудничал в первый день Страстной седьмицы и, не устрашась греха своего, пел при переполиенном храме голосом усталого бродяги:
– Се жених грядет в полночи…
Прихожане все знали от разделившей с ним грех мясистой солдатки Пелагеи Бляхиной. Они слушали батюшку с отвращением. Ему едва простили по обещанию быть впредь осмотрительным и почитать повторный блуд горше самой смерти. В свою очередь, мир обещал хоронить от солдата тайну, чему отец Николай верил сомнительно и тайком писал прошение Владыке о переводе в другой храм. В конце концов дело обошлось благополучно: солдата убили в Петербурге студенты, за упокой души его батюшка с облегчением отслужил панихиду…
В прошлую ночь отец Николай не сомкнул глаз, отчего имел усталый, донельзя подавленный вид. Стоя на нижней ступени церковного крыльца, батюшка украдкой поворачивался в сторону храма и шепотом, не крестясь, просил Спасителя:
– Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Потом все-таки не утерпел, персты сложились в щепоть, он вычертил нервный крестик чуть выше пупа.
– В волнении пребывает, – подметил не спускавший с попа глаз деревенский пастух Тихон. – Такое испытание святому человеку.
– Куды ж там, кобель в рясе! – не преминула откликнуться стоящая неподалеку жена. – Нашел кого жалеть!
– А чо, как спалят?! Чем пробиваться человеку? Дети у него малыя.
– Не спалят. Он с имя за одно, раз Бога не боится.
– Ух, злющие вы, ведьмы! До исконаку готовы человека сгрызти. Он, поди, не на особицу удовольствие имел?!
Поставив кулаки на высокие бедра, баба развернулась с угрожающим видом:
– Ну, ты меня до печенок доел, Тиша. Давненько не спирался?! Грудь за этого козла пялишь! Удовольствие вдвоем имели? Брюхо носить одной!
– Тише, сорока! – забеспокоился пастух. – Чо рот дерешь?! Глянь лучше – едут!
Чертыхнувшись, баба поднялась на цыпочки, стараясь разглядеть появившихся из-за поповского дома лошадей. Командир с комиссаром подъехали рядышком, спешились у церковной ограды. Подскочил Семен Сырцов, принял поводья, за одним поддел пииком вертевшуюся у ног Добрых собачонку, на что Родион осерчал:
– Пошто волю себе даешь, Семен?! – спросил он требовательно и громко. – Твоя собака?! Это же Пронькиных Шельма. Ей цены в тайге нет.
– Не мог знать, Родион Николаич. На вид не деловая.
– Худую привычку имеешь, Сырцов. Не смей лягаться!
Повернулся. Пошел. Никто уже не ведет своих разговоров. И снег отчетливо хрустит под двумя парами ног. Родион со Снегиревым чувствуют общее внимание. От тяжести многих взглядов твердеют плечи, они как будто и в самом деле несли на своих плечах высокую ответственность за свою революцию. Потом шагали по высоким ступеням церковного крыльца, потом Родион развернулся коротко, четко. И сказал:
– Товарищи!
Ему давно хотелось произнести это слово перед большим народом. Громко и со страстью. Так произносили его городские ораторы, уважаемые люди в очках, с бородками клинышком и при галстуках. Торжественное слово казалось ему волшебным ключом ко всему их красноречию, к тем хитрым, полным удивительного смысла фразам, которые плавали в его голове мыльными пузырями, не раскрывая главной сути и не давая покоя. Ораторы легко надували их в себе, с помощью нескольких обыкновенных слов, затем отдавали восторженной толпе. Тогда сотни голов, принадлежащих разным людям, начинали думать, как одна голова. Чтобы увериться в сем действии, он ходил на разные собрания и митинги, везде видел: преклоняются перед словом. Оно движет ум и душу По натуре ему были противны розовые щечки, приспущенные животики, не способные потянуть на себя курок, нежные пальцы орагоров, но ro, что они делали со словом, оставалось для нет о желанной мечтой. И в момент, когда он взошел на церковное крыльцо, круто развернулся к десяткам внимательных глаз, вспыхнуло долгожданное знамение – сейчас!
Только… все оборвшюсь на первом и единственном слове – товарищи!
Жадным ргом Родион хватил воздух. Внутри его образовался провал, куда рухнули слова и смысл. Ему стало страшно. Опасность себя не показывала, она была в нем самом. Потянувшаяся было к маузеру рука ослабла. А взгляды спрессовались в один глубокий, пристальный. Время напряг лось, стало невыносимо тяжелым, неподвижным, и эта тяжесть выдавила из него хмель. Родион протрезвел. От куда-то сбоку пришел знакомый, осторожный шепот:
– Николаич, я скажу. Можно?
Голос стал реальной опасностью, грозившей разрушить, украсть большую мечту, что возил с собой не 1 аснущим угольком в груди. Теперь кто – то на тот уголек плюну гь вознамерился. Теперь! Когда у него есть власть, сила, люди, готовые слушать. Все есть, кроме провалившихся в чертову яму слов. Он убрал взгляд с плотного внимания толпы и, глядя в сероватое, огромное небо, протолкнул сквозь зубы.
– Нет…
– Нет! – повторил громко. – Я имя сам скажу!
Люди прислушались.
…– Как в ихней деревне убивали нашего боевого товарища Ваню Евтюхова. Гляньте на себя – похоже, что на заморе живете?! Рожи лоснятся. Не голодны, не босы. Что вы думаете, господа таежники, себе Иван хлеб забирал?! Он о рабочем классе забо ry имел. Нынче рабочий с голоду дохнет! Вам ружья подай, топор скуй, гвозди. Дохлый рабочий ничо не может. Так не ложите его в домовину, господа таежники!
Родион перевел дыхание, вытер со лба холодный пот и заметил, как общий взгляд толпы рассыпается на разные глаза. Они уже не вместе.
– За ночное беспокойство извинить просим. Прознали про ваше худое настроение. Нужда заставила. Чтоб впредь такого не случалося, проявляйте, граждане таежники, революционное сознание и пролетарское единство. Хочешь быть счастливым и свободным гражданином, помогай революции победить врага!
– Того бандюгу, который Ваню стрелил, будем сыскивать крепко Никуда он от того строгого суда не утечет. Сколь глаз своих волчьих не прячет, а пулю увидит Boi этой рукой…
Родион выхватил маузер и поднял над головой.
– Самолично расчег произведу! Не будет ему урочных годов для сыска! Каждый о том должен помнить и помогагь опчему делу, чтоб пришла светлая, сытая жизнь – ко всем, к го стоит за революцию! Нет больше царев, буржуев и попов…
Отец Николай вздрогнул, осгорожно, словно босой, шагнул с нижней ступени крыльца на землю. Тут его заметил командир особого отряда. Сморщив лоб, он осмотрел попа и обрадовался:
– Слушай, батюшка… Тьфу! Зараза на язык попала! Ты, Колька, рясу сбрось! Добром советую – сбрось! И в амбар этот, – дуло маузера указало на церковную дверь, – даже по нужде ходить не смей! Бога нет! – с поворотом выкрикнул он в немую толпу. – Не было! И как обещают вожди нашего пролетариата – не будет! Не допустим! Нам и без его поборов хорошо заживется. Сами справимся с поганой контрой на всем земном шаре! Земля наша – шар! Глобус! На ней мы обязательно победим! Гоните Бога, товарищи! Отпился нашей кровушки, злодей безродный!
Сломленная Родионовой страстью толпа действовала на него возбуждающе. Он словно питался ее страхом. Он чувствовал, как все более уступчивой становится ее скрытая воля. Родион нашел себя, освободил свой голос, мог говорить, что хотел. Барьеры были сметены, наступила вседозволенность. Если бы на тот момент явился Иисус для доказательства своего наличия, Родион, не задумываясь, выпустил бы в Сына Божьего всю обойму. Иисус не посмел. Зато желание утвердиться до донышка жгло душу огненным нетерпением, требовало чего-то необыкновенного, что могло остаться дольше их памяти. И снова пришло озарение. И он выпалил в чистый лоб Спасителя, чей строгий лик висел над входом в храм… Пуцк!
Звук выстрела отгремел в пустой церкви, отрикошетил в чье-то ранимое сердце. Будто сраженный пулей, упал посреди немой толпы на колени человек, и голос с дальнего возка, Родион его мигом опознал, крикнул вторично:
– Бандит! Что вы себе позволяете?!
Коренастый конвоир в телячьем тулупе саданул фельдшера приклад ом. Тот вывалился из саней головой в снег. Одежонка его завернулась, весь пуп наружу. Смешно получилось, но никто не смеется. Клавдия смотрит на Родиона обреченным взглядом обманутого человека. Ей отвернуться хочется от угрожающего зла, но другое, требовательное незнакомое чувство заставляет смотреть на грозящего Христу маузером Родиона.
– Гляньте, товарищи! Я ему дыру пробил в деревянной башке. И что же происходит? Где ангелы с молниями?! Воинство где небесное?! Нету ево! Обыкновенную деревяшку попы в чин возвели! Крестный обман носите вы на шеях своих. Теперичи убедились – Бога нет! По сему, именем революции и вверенной мне властью богадельню эту считаю закрытой, попа расстриженным, молитвы незаконными! Конец пришел вашему темному проживанию, нынче же соопча к свету пойдем!
.. Дырочка во лбу Спасителя получилась небольшой, однако приметной. От нее, перечеркнув черными нитями голубые глаза стрелянного, отошли в сторону рта трещины. Лик потерял строгость. Христос готов был расплакаться. Возможно, Он плакал, но никто уже не обращал на Него внимания. Все смотрели на стрелявшего в Бога человека. Это было настоящее чудо! Такое им никогда не показывали.
– Спалишь, значит, церковь? – не утерпел стоящий в ближнем ряду местный печник из хлыстов Евлампий Строков. И приложил ладонь к глуховатому уху.
– Заглохни, пес шальной! – рявкнул на него сосед в заячьем треухе. – Срам мелешь! Ты не слушай его, Родион Николаич. Темный он: на печку молится.
– А ты? – ухмыльнулся Родион. – Светлый разве? Если светлей, возьми и спали…
– Что ты, Родион Николаич, уволь! – мужик отступил в глубь толпы и перекрестился. – Мне думать о том невозможно!
Тот, кто начал молиться после выстрела, все еще стоял на коленях и бубнил на одной ноте. Его никто не поддерживал, и одинокий голос толкался среди настороженного стада людей, как заблудившийся путник.
– Кто хочет ее спалить, товарищи? – весело спросил Родион.
Был момент ожидания, недолгий, но выразительный, люди вдруг задержали дыхание, все, кроме того, кто бубнил молитву, и внимательно посмотрели друг на друга. Затем быстрые кресты забегали перед испуганными лицами, и голос глуховатого Строкова заинтересованно посетовал:
– Я б с доброй душой, так ведь со свету сживут поповцы. Имя эта канитель дороже веры истинной.
– Уймись, Евлампий! – попросил кто-то из толпы. – Греха наскребешь нынче…
– Вот-вот! – заволновался Строков. – В церковь ангелами летают, как воротятся, хуже чертей становятся.
– Тьфу, ирод, а ведь в здравом уме значится!
Родион подмечал среди возбужденных лиц хитрые, хоть и малочисленные ухмылки хлыстов. Но вот выделилось одно очень серьезное лицо, в окладистой бороде, со шрамом под левым глазом. Шрам заметный, где-то уже встречался, а вспоминать некогда. Разговор до матерков докатился, того и гляди за грудки друг дружку уцепят. Хлысты стали в кучу сбиваться, готовясь за себя постоять.
– Далеко зашел, Николаич, – предупредил Снегирев, – раздор начинается.
– Потерьпи, комиссар. Их раздор нам не в убыток.
Человек со шрамом подвинул широким плечом крикливого соседа из безлошадных хохлов, начал пробираться ближе к крыльцу. Родион его узнал.
«Господи, никак сам Илья Прокопьевич?! Так и есть – Дорохов! С жалобой, должно быть, на купчишку торопится. Хе-хе!»
Он почувствовал приятное волнение в груди. Правильным путем шел Родион Николаич, все в расчет взял, и теперь к тебе на поклон спешит. Родион улыбнулся своим мыслям, стараясь не терять из виду Дорохова, высморкался, попеременно прижимая большой палец то к одной, то к другой ноздре.
– Зачем смуту сеешь, Евлампий? – спросил у хлыста Дорохов. – Из глупых хитростей ума высокому делу петлю готовишь?
– Зачем?! Зачем?! За тем! Неправой верой живете, Илья Прокопьевич. При всем к вам уважении скажу – блудите вы с попами. Где узрели хлыста разуверившегося?! Хлыст – человек про свещенный Богом, знающий Его волю. Ваш поп чо знат?! Погляди на него – срамота!
– Слаб батюшка, помочь надо. Только гордец не нуждается ни в чьей помощи.
– Да я согласный. Не мне решать…
– На общество посигаешь, Евлампий! – подскочил пастух Тихон. – Не разумеешь, что происходит?! Душой ослеп, петух пьяный!
– Пошто поносливые слова говоришь?! – насупился хлыст. – Миром сказать можно!
Родион выстрелил в воздух. Разговор сразу прекратился. В тишине многие вспомнили о Христе… не совершил Господь чуда: дыра была на месте. Христос плакал…
Добрых поднял пахнущий керосином факел, протянул его Строкову:
– Решился, праведник?
– Не, – покачал головою Евлампий, – боюся!
– Не от сердца отказываешься, хотел ведь.
– Кому другому предлагай! – решительно отмахнулся Евлампий.
– Греховно ваше насилие, – поддержал хлыста Дорохов. – Вы народную власть устанавливаете? Народ вас просит – не жгите храм.
Родион улыбнулся, но на Дорохова даже не взглянул. Смотрел в сторону занесенной снегом скамьи, где стоял арестованный на выселках капитан. Офицер увидел его взгляд и потупился. Засохшая на шинели смола похожа на потеки крови, и весь он какой-то измятый, небритый, потерянный.
Родион бросил к ногам пленного факел:
– Твой черед, ваше благородие. Имя неловко по темноте душевной. Тебе терять нечего. Удостой вниманием человеческий обман. Отпущу…
Капитан расправил плечи, вздернул голову. Щетинистый подбородок слегка поднялся над золотом погона. Он смотрел на командира особого отряда без всякого чувства в серых, слегка раскосых глазах. Родион понял – с ним лучше не заводиться, иначе придется пристрелить.
И он сказал:
– Боишься, ваше благородие? Хлыст в погонах! Спытать тебя хотел. Хлипок оказался. Все, товарищи! Дурь эта пускай стоит до тех пор, пока сознание в вас образуется нормальное. Венчать вас нынче будет законный представитель советской власти Егор Тимофеевич Шкарупа. Лично присутствовать не может – ранен на боевом задании.