Текст книги "Прощёное воскресенье (СИ)"
Автор книги: Леонид Мончинский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Один пошто? Разведчик?! Бери двух бойцов, Иван, обрежешь след по тонкой гриве. Тропа торная.
– Разрешите мне, товарищ командир! – вытянулся Снегирев.
– Тебе? Не, не пойдет, комиссар. Работа для лесовика. Возьми, Иван, дружка своего Никандру, еще – Прибылова. У него конь добрый. Но пробуй взять живьем. Скажи – жизнь сохраним. Ясно?
– Ясней не быват.
– Поезжай. Ты, Снегирев, дай команду коней седлать. По их возвращению выступаем. Пулемет развернуть к дороге!
Родион показал рукой, куда следует развернуть пулемет, и тотчас из кедрачей вывернули сани, а им навстречу понеслись с неукротимой наглостью голодные псы.
– Сторонись, волчье отродье! – гаркнул Фрол и достал вожака плетью.
– Слава Богу, по свету управился! – обрадовался Родион. – Ты чо не едишь, Иван?
Боец заискивающе улыбнулся, сказал, пряча от командира крохотные, навсегда хитрые глазки:
– Пошлите Фортова шатуна пымать: он – лихой.
– Чо?! Люди устали, не жрамши, а ты, боров, с командиром торги ведешь?!
Евтюхов, не теряя виноватой улыбки, повернул коня и заревел на дремавшего у костра бойца:
– Степан, собирайся на задание!
– Погоди шуметь. Винтарь брать?
– Оставь, коли… ем стрелять умешь!
– Совести у тебя нет, Иван.
– У меня – приказ. Поехали!
Над прикатившими с добычей возками сквозь пихтовый лапник поднимался пахучий парок. Лошков наклонился, вдохнул:
– Велик зверь. За зиму не сжуешь.
– Тебе на что мясо, Григорий? Зубов все одно нету, – сказал Фрол Фортов и сбросил темный от крови мешок. – Дели, Гриша, всем хватит печенки.
– Это мы могем, – засуетился Лошков, вынимая из ножен короткий, кованый нож.
Вытряхнул из мешка печень прямо на снег, встал на колено и чиркнул по тонкой пленке кончиком ножа. Печень развалилась непропеченным пирогом.
– Здоровый был зверь, – Лошков понюхал нож. – У больного кровь сыростью пахнет, а эта сластит. Здоровый был зверь…
Каждый взял себе по куску кровавой массы, густо посыпал солью.
– Вкусно? – спросил Родион комиссара Снегирева.
– Да, как сказать…
– Как есть скажи.
– Экзотично, но противно, – Снегирев отвернулся и выплюнул на снег хвоинку. – Мармелад с солью.
– Чо жрешь?! Оставь!
– Привыкать надо. В Сибири живу.
– Характер злишь? С волками живешь, по – волчьи жуешь!
– Грубовато, но к истине близко. Уважать обычаи и нравы людей, с которыми делаешь революцию.
– Через силу уважать разве можно?
– У тебя настроение плохое, Родион Николаевич! На жену лучше погляди. Ей сырая пища повредить может.
Родион посмотрел на Клавдию. Она ела печень прямо с ножа Фортова, вытирая измазанные кровью губы цветастой тряпицей.
– Ничего с ней не случится. С детства кормле на. Наши дети наперед молока свеженины просят. Тайга, Саня, ко всему приучит.
Сам подумал: «Не за тот стол сел, студент, тебе офицерский боле подошел. Сиди теперь, мучайся!»
Кострыдышали последним жаром. В вечернем свете угли обрели черно-красный цвет.
– Давай команду, комиссар! – приказал Родион.
Вместе они подошли к оленьему загону, отвязали лошадей. Снегирев прыгнул в седло и, вздернув острый подбородок, скомандовал:
– Отряд! Строиться!
Люди задвигались. Брякали котелки, звенела лошадиная упряжь, вновь ожили прикорнувшие было собачки.
– Лихой студент, – усмехнулся Фортов. – Тебе норовит поперек сказать. Прижал бы ему хвост.
– Придет время, – ответил Родион, не убирая с комиссара взгляда, и спросил: – Мясо не старое?
– Подходящее. Он еще не весь жир выгулял. Запасливый…
– Давай – в строй, Фрол!
Ему хотелось добавить – «Присмотри за комиссаром, не ровен час глупостев натворит», но воздержался, потому как знал – обидел Фрола комиссар в Суетихе и тот сам все знает. Обиды не простит…
Солнца над гольцами уж не было. Только тонкая, красная полоска заката растеклась по темным вершинам. Погода ворожила завтрешний мороз. И на Желанном ключе, должно быть там, где вода круто огибала большой лобастый камень, завыл волк. С тяжелым, но искренним сердцем пел зверь свою вечернюю песню, предупреждая тайгу о том, что он жив и скоро выйдет на охоту. Все насторожилось, прислушалось к противному завыванию.
– Луны не видать, а он блажит. Странно.
Другой голос неторопливо объясняет:
– Это одинокий, который людей жрет.
– Не пугай. Он тебе докладывал?
– Сходи у тунгусов спроси. Серафимкина брательника кто доел на Крещенье?
– Стрелянного? По свежей крови и собака – волк!
– Он и целым не побрезгует. Раз только привычку поимеет…
Снова все молчат, переживая осознание своей непримиримости с серым, недотерпевшим до положенного срока певцом. Трогают невзначай сталь винтовок, хотя знают – не пригодятся. Куда ему, какому ни на есть зверищу, на такую компанию кинуться? Все равно проверяют защиту и видят живым воображением вздернутую морду зверя, и холодеет спина от его поганой песни. Хочется прижать ее к другой спине, выставить вперед штык или матерно выругаться, чтобы избежать напрасных волнений.
Но наисходе воя, на самом отвратительном колене, Лошков вдруг сказал:
– Ведут! Нет, вы гляньте – ведут!
Про волка забыли. Собаки взбрехнули в сторону леса. Уже можно разглядеть тех, кто двигается на костры. Качаются красноватые пятна лиц. Пламя отклонится в сторону, и лица пропадают, только шум из темноты приходит. Потом люди вышли в полоску устойчивого света. Впереди на лохматом жеребчике якутской породы ехал Евтюхов, чуть сзади шагал новый человек. Сгорбился, руки спрятал в карманы стеганого кафтанчика вместе с вязаными рукавицами. Лицо задержанного закрыто большим шарфом, над которым поблескивают круглые, забранные в металлическую оправу стекла. Его наряд дополняли огромные валенки, по-видимому доставлявшие человеку массу хлопот.
Родион переглянулся с комиссаром. Снегирев пожал плечами.
– Пымали, – прошептал Егор Плетнев. – Одного…
– Один и бегал. Не слыхал разве – Иван докладывал?
Теперь, когда человек прошел задний возок с пулеметом, Клавдия его опознала и начала торопливо освобождаться от тулупа, выталкивая на свободу живот. Поднялась, уважительно поклонилась очкастому:
– Доброго здоровья, Савелий Романович!
Задержанный остановился, поднял голову и посмотрел озадаченно, но, узнав Клавдию, тоже поздоровался, затягивая в отдышке слова:
– Здравствуйте, Клавдия Федоровна! Как же вы насмелились, голубушка моя?
– Нужда заставила. Вы теперича с нами отправитесь?
– Боюсь, что вместе…
– Чо бояться? Вместе веселей. Хотите хлебца?
Задний всадник придержал коня. Лошадь всхрапывает, дышит в затылок очкастому. Пламя водит по его лицу желтый неясный свет.
– Батеньки! – привстал от пулемета сухой, с длинным безбородым лицом пулеметчик. – Это же Савелий Романыч! Фельшар!
Но Савелий Романович никак не откликнулся. Стоит и смотрит перед собой, по-старушечьи закусив губу.
– Беляка поймал, Иван! Охвицера!
– Здравия желаем, Савелий Романович!
Фельдшер проглотил слюну, ответил уже без отдышки:
– Здравствуйте, братцы!
– Тебе, Степан, глаза не служили, что ли? Кого привел?
– Я при чем? Иван гонор показал. Вязать еще хотел.
Конвоир забросил за плечо карабин и отъехал в сторону.
– Вязать?! Подлюга какой выискался!
– Эй, Савелич, погрызи сохатинки!
– Хлебца на, Савелий Романыч! Сколь сил надо такие катанки таскать.
Бойцы обступили фельдшера с видимым удовольствием от того, что можно запросто обойтись с уважаемым человеком. И тогда над их веселыми голосами возвысился командирский остуженный бас:
– Постой! Постой! Никак дружка капитана Сивцова словили?! А ну, дай взглянуть!
Строгий окрик заставил бойцов примолкнуть. И каждый, понимая – перед ним фельдшер, Савелий Романович Высоцкий, сосланный за свое революционное упрямство в их края, человек по всем статьям положительный, полезный обществу, и каждый, помня его свежей памятью то в санях с кожаным саквояжем на коленях, то в двуколке, при галстуке и облупившемся от солнца носе, все же замолкает. Ждет. Не от страха перед Родионом, что он сам того не знает. От необходимости выслушать особое мнение командира. Такое время – на прошлое полагаться опасно…
Одной Клавдии невдомек – помолчать надо. Стоит – пузо на оглобле, жметк груди руки, торопится напомнить:
– Родион Николаич, тож Савелий Романович? Он маму лечил, деду Игнату ногу пришивал. Жив дед.
– Зубы мне дергал, – робко подсказал Лошков и обнажил в качестве доказательства голые десны.
Родион подошел к фельдшеру, шикнул на Клавдию через плечо:
– Замолчи! Не твоего это ума дело!
На Высоцкого глядел внимательно, с явным отвращением, однако без гнева, совсем обыкновенно поинтересовался:
– Пошто так спужался, гражданин фельшар? От кого бежал?
Савелий Романович снял очки, аккуратно протер стекла носовым платком. Клавдия все бормочет свое горячее заступничество, но никому до нее дела нет, бойцы на фельдшера смотрят: им понять хочется – зачем от них человек бегал?
– Вы не жандарм, Добрых, – ответил дрогнувшим голосом Савелий Романович, – я – не ваш поднадзорный. Оба мы – революционеры…
– Ты – революционер?!
– Допустим… бывший.
Родион крутнул сильной шеей, желваки на скулах взбугрились и опали с дрожью.
– Бывших ставим к стенке! Ты от красного отряда бежал! К кому? К белякам!
– Я приезжал по поручению кооперации.
– Врешь! Кооперация ваша разогнана. Нет ее! Придумай что-нибудь, чему верить можно. Молчишь?
Родион усмехнулся и с высоты своего роста оглядел всех, кто стоял рядом:
– Дозволь за тебя досказать. Слепцова, которому ты пулю в Нижней Тельме вынул, мы третий месяц ловим. Он красных бойцов казнил.
– Они грабили Вдовино!
– Реквизировали излишки у кулаков. Запомни – реквизировали. Кашин – сучья душа! Сурковского председателя конем стоптал. Ты ему рану зашил на Балакинекой заимке.
Бойцы видели, как кипит в их боевом командире гнев, но слова из него выходят спокойные, странным образом, не задетые гневом:
– Ты всех нас предал, фельшар. Покаянья для тебя не вижу.
– Я – врач! И мой долг оказывать помощь людям. У долга нет ни цвета, ни партийности. Поймите, Добрых…
– Не, не пойму, – покачал Родион головой. – Два человека в тебе уместилося: один к революции жался, другой – к ее врагам. Не тесновато имя в таком хирюзеке проживать?!
– Послушайте, товарищи! – Родион развернулся в полуоборот. – Нам с вами Сивцова убивать надо, а ему – вылечить. Разным мы революциям служим! Потому что он – контра!
– Не передергивайте, Добрых. Я имею долг перед каждым, кто нуждается в моей помощи. Я клятву давал!
– Как ты посмел, двоеверец проклятый, поровнять их честные жизни с бандитскими?!
Бойцов и впрямь обида взяла: с кем поровнять посмел?! Они же враги!
Родион рубанул рукой по морозному воздуху:
– Все! Кончились долги твои, прихвоетень бандитский!
Страшные слова картечью хлестали по растерявшимся мужицким мозгам. Никто уже ни о чем не думал, кроме как о незамолимом грехе пойманного фельдшера, который всех предал. Столько святого и чистого чувства скопили в себе слова командира, что сомневаться в его правоте никто не смел, потому скопом зажили общим негодованием.
Только тут произошло такое, чего никто ожидать не мог, ибо какую опасность нес маленький очкарик в огромных катанках?! Оказывается – нес. Он ее в себе прятал, чтобы показать в самый неподходящий момент. Фельдшер поднял голову, строго посмотрел из-под очков на Родиона. Затем торопливо, словно боялся, что даст деру, уцепил зубами рукавицу, стянул ее.
И голой рукой по мужественному лицу товарища Добрых – тресь!
Тишина необыкновенной глубины образовалась у Трех чумов.
Фельдшер сказал негромко, но все слышно в той тишине:
– Это вам за прихвостня, Добрых, от бывшего политкаторжанина!
Теперь стоит и дышит со всеми вместе настоянным на кедре воздухом, тщедушный, беспомощный преступник, еще живой, отчаянный человек.
Мужики оцепенели… В полной трезвости боевого командира по роже? Представить невозможно! Такое, право, не имело случиться, ибо оно в мозги не лезет. Он унизил, оскорбил общее революционное сознание больше, нежели б прямо сейчас стрелил в Родионову грудь из нагана, потому что поступил бы тогда согласно их собственного душевного порядка, с которым они сами проливали кровь своих врагов. И вдруг, среди холода, настороженных стволов винтовок, грубых лошадиных морд и человеческих лиц, такая слабая пощечина… За пределы свои шагнул человек! В недозволенное! То был крамольный вызов всем им, собравшимся вместе, чтобы стать непобедимой силою. Фельдшер презрел силу, духом возвысился над всеми, готовый стать героем. Худой соблазн… Они знали – что надо тотчас уничтожить! Другим в урок! Чтоб привычкою не стало.
– Не стерпи-и-и-и! – испуганно завопил Гришка Лошков. – Муздыкни гада, товарищ командир!
На крик наплыл новый, тоже испуганный, а следом еще, но уже злой, истеричный:
– Бей евонную морду!
– Вытряхни душу каторжную!
Клавдия охнула, сноровисто, точно безбрюхая, спряталась с головой под тулуп, прикрыла ладонями уши, чтобы не слыхать выстрела.
– Господи, что натворил! – шептала она. – Убьют ведь, сейчас стрелют. Господи!
Крики дробились, сталкивались, рассыпались в воздухе.
– Бей! Бей его! – кричали революционные бойцы, требуя решительных действий от своего оскорбленного командира. Родион стал для них сосредоточением всех искренних намерений. Он чутьем оценил обстановку, понял всю нелепость своего положения и нашел выход.
– Скорой смерти просишь? – спросил Родион, глядя в запотевшие очки фельдшера. – Не будет тебе скорой. По закону ответишь.
– Нет у вас законов! Нет! – закричал Савелий Романович. – Стреляйте!
– Для тебя поищем, – пообещал Родион не изменившим ему спокойным голосом, потом коротко приказал: – Присмотри за ним, Фрол!
Только фельдшер и впрямь затосковал по смерти, опять требует:
– Стреляйте!
Тогда Фортов зажал ему рот, придушил малость и оттолкнул от себя, так, что тот опрокинулся под ноги комиссаровой лошади.
– По коням, ребята! – буднично, по-свойски, распорядился Родион – Запозднились с разговорами.
Особенные пути у удачливых людей, особым настроением они оправданы. Спокойное смирение сослужило ему добрую службу: вместо вины своеволия понес он с собой образ человека трезвого, справедливого.
– По совести Николаич поступает, – сказал Петруха, сербая простуженным носом.
– Ему так и положено. Он – командир наш боевой. Начальник!
Только Клавдия видела во всем этом зловещую незаконченность и очень сильно про себя переживала:
«Лютовать, поди, начнет. Прикажет высадить посреди тайги. Молчать бы тебе, дуре. Нет, в заступницы подалась. И доктор, грех не лучше, драться надумал. Одна душонка под очками, и та еле теплится. Куда полез? Всегда – с улыбочкой, с благородным обхождением, вдруг – на тебе, взъерился!»
Переживая происшествие, даже не успела испугаться, лишь плавно качнулась вперед, когда конь с натугой потянул возок за тронувшимся обозом. По накатанному следу возок шел мягко, шаркая на поворотах оглоблями о трескучий ельник Небо холодное, блестящее, смотрело на нее в узкую щель между кронами деревьев, от созерцания его она постепенно успокоилась и уже начала погружаться в сон, когда на Желанном ключе снова завыл одинокий волк. Голос зверя добрел, постепенно вытягивался вдоль извилистой полоски неба, которую Клавдия продолжала видеть сквозь опустившиеся веки. Полоска стала дорогою в небо. Она шла по ней легким, невесомым шагом, словно не одетая в свое неловкое тело. На высоте, казалось, бесконечной, ей открылся широкий луг, что лежит за Колочаевской гривою. Таким видела она его в канун Иванова дня, когда вредные росы одевают траву в дурную роскошь и каждая росинка готова загореться обманным солнышком, но сама по себе гореть не может: свет ей нужен. И он пришел. Удивительно приятный, безначальный. Вспыхнули травы, поднялись, стряхнув искрящийся груз. Мир просиял на ее глазах.
Живой шорох свободной травы льется с самой вершины высокой луговины, где стоит мальчик. Крохотный, розовый, похожий на ангелочка, но без крыльев.
– Мой, – прошептала Клавдия, – мой!
И видит, как с другого конца луга на черном иноходце, при всем оружии, несется к младенцу гордый Родион.
– Мой! Мой! – кричит она, отталкиваясь от земли Каждый шаг ее как полет. Смеется Родион, клонятся травы под раскатами грозного смеха. Но полет ее быстрее, и вот уже в ее руках розовый мальчик без крыльев. Нет плоти, только едва уловимый трепет, ощущение тепла и счастья. «Это его душа, – понимала Клавдия, – не отпусти…»
Мимо пронесся черный ветер.
Глава 3
… – Слышь, девка, – бородатый возница осторожно тряхнул за плечо Клавдию, – аль прихватило, стонешь шибко.
– Шибко? – переспросила она, улыбнулась вознице. – Мальчика рожу, однако.
– Отколь знаешь?
– Подсказано. Что это, дяденька?
– Волчий Брод.
– Быстрехонько донеслись. И я во снах набегалась.
– Час отдохнешь. Родион Николаич приказал тебя на постой к Евдокимовым определить.
– Куда ж еще определяться: то родня наша.
– Потому и приказали. Держись за меня, здесь скользковато.
– Окажи милость, дяденька. Неповоротная стала. Сам-то куда подевался?
– Порядки наводит. Крестный твой по пьяни бежать решился.
– Батюшки! – неловко всплеснула руками Клавдия. – Сдурел мужик! Стреляли?
– Уговором обошлось. А могли и понужнуть, кабы командир распорядился. Добрый человек Родион Николаевич. Справедливый. Да, ты сама знаешь. Ну, пойдем, девка. Вон стынь какая – собак не слыхать.
Клавдия шагала с трудом. Перед самым домом Евдокимовых спросила:
– Фельдшер не покаялся?
– Куды ж там! Вредный человек. Зря родился! Еще вопил про вашего суженого всякие плохие слова. Ангельское терпение иметь надо. Иван ему в морду дал…
Ей больше слушать не хотелось: мечтала – покается, он все свое гнет. Убить могут нынче и не за такое. Поменялсянарод. Каждому жизнь дорога и каждый на чужую покуситься пробует. Отчего так?..
…Брод был настоящий. Удобен для каждого зверя. Особенно его уважали волки: они здесь охотились. В лунные летние ночи, когда уходила большая вода, хищники прыгали с валуна на валун, едва замочив брюхо в светлой Неяде.
Потом сюда пришли эвенки. Они назвали свое стойбище Волчий Брод. Богатейшие места не миновали и объявившиеся в Сибири белые люди, которые принесли с собой свой, особый уклад жизни. Белые рубили дома рядом с прокопченными чумами, до жути удивив не умеющих удивляться детей леса.
– Зачем, однако, такой чум? – осторожно спрашивали пришельцев охотники. – С собой в тайгу не возьмешь. Кому сгроил?
Потом терпеливо слушали объяснения новых людей, важно кивали головами. Но так и не могли понять скучной белой оседлости.
– Один дом на всей земле. Что, в т айге места мало?
И, уложив на выносливые спины оленей свой нехитрый скарб, уходили к синим хребтам, по древним тропам пращуров, забывая о тех, кто хочет всю жизнь прожигь в одном доме, как привязанный. Ложились под ноги оленей бесконечные таежные версты. И все было понятно внимательному глазу, а душа не знала смертных забот, ибо никто в смерть не верил. Даже те, кого оставляли в старом стойбище дожидагься земного конца, встречали свое новое состояние с надеждой.
Бесшумно плыли по тайге мирные караваны, не доставляя никому хлопот. Столкнется где по случаю с кочевниками сборщик налогов. Соберет по два соболя с чума. Чай продаст, порох, иглы. Переспит ночь с женой или подросшей дочкой хозяина, и опягь ни гебе царя, ни власти. Слушай тайгу. Карауль чуткого зверя на переходах или сиди с трубкой у косгра, наслаждаясь его теплом. Это – жизнь, все остальное придумано белыми людьми. Но как-то, вернувшись после долгих скитаний к своему старому стойбищу, они увидели десятки дымов над деревянными чумами пришельцев. Самый большой был увенчан сверкающим крестом.
Эвенки не могли оторвать глаз от чуда. Голос колокола напомнил им голос леса: в нем жил смысл, но более высокий, значи 1 ельный. Он заговаривал, манил их открытую душу.
Они стояли и думали, пока шаман не насмелился спросить у проезжавшего на санях мужика в тулупе:
– Как стойбище кличут?
– Волчий Брод, – ответил бородач. – Вы чьи будете?
– С лесу мы. Ничьи.
– Ничьи?! – засмеялся мужик, понужнул бичом лошадь. – Ну и хорошо! Живите себевольно!
– Хорошо! Хорошо! – повторяли эвенки, поворачивая оленей к лесу.
В лесу шаман обернулся и сказал:
– Хорошо, да шибко шумно. Зверь боится.
Колокол еще звучал в привычных к тишине ушах. Молодой охотник со светлой кожей мечтательно произнес:
– Их большой бубен сильнее твоего.
Тогда шаман ударил его палкой и сказал:
– Пустое всегда гремит громче.
…Стоял Волчий Брод в стороне от больших дорог, в старых отстойных сосняках, за которыми начинались сплошные кедрачи, подступавшие вплотную к скалистому хребту Анадикан.
По части охоты деревенские не бедствовали, разве что совсем пропащие лодыри или больные. Соболей добывали десятками. О белке разговоров не вели: в хороший год с плашника сотнями снимали, и шкуры ее висели в огромных бунтах под крышами амбаров. Жизнь ладилась еще и потому, что все пришельцы были природными хлеборобами и такие хлеба поднимали на солнцепечных гарях, каких на чахлых российских землях не поднять Много потов прежде пролили, зато и брали не мало. Достагок их остепенил. Бог помыслы облагородил, получился народ основательный, приметный. Но не весь. На закрайках, по дальним выселкам, разный жил народец, большей частью бедноват ый. Те с 1 унгусами роднились, меняя славянскую свеглоокость на темный прищур инородца, но и обогащая нрав свой лесной простотой, немногословием. Именно из них выходили самые замечательные охотники, на всякого зверя мастера.
Еще славился Волчий Брод невестами Красивыми, работящими бабенками, каких не спутаешь с теми, кто от ссыльных да бродят понародился. Приданое за ними всегда стояло серьезное, грамоте были обучены в меру, по обыкновенным правилам трехклассной школы.
К Рождеству, после промыслов, подгребали в Волчий Брод заманенные слухами кавалеры. Кто – с кудрями, кто – с рублями, кю – при городских манерах и одеколоне.
У Родиона Добрых тоже свой интерес завелся, еще до шашней его с Егоровой Клавдией. Разочек всего заскочил под самые святки, а она возьми да объявись, в шелковой косыночке, на звонких каблучках. И готово дело! Присох охотничек, как приморозила его Насгя. Была та Нас г я младшей дочерью Ильи Прокопьевича Дорохова – почитай самого рукастого плотника в здешних краях. Дома он рубил с фантазией, на всякий вкус, чтоб жить приятно. Погому с городских заработков имел большой доход. Но в то же время городскую жизнь за свою не при тавал, считая ее ненатуральною.
Долго тропил чужак с Ворожеево Настю Дорохову. Кольем его от ее ворот местные женихи отваживали. Он отлежался, снова прикатил. На этот раз с обрезом. Почувствовали сопернички, что такому, да еще когда он в любовной охоте, лучше поперек пути не вставать. 0 т мужиковой его твердости Настя помягчела. Дело катилось к полному согласию. Сколько леденцов было съедено, сколько семечек слузгано. О гцовы сапоги сносил на вечерки.
Промышлял в тот сезон с большим сгаранием, но денечки считал до встречи. Дальше случилось нечто особенное, о чем он и думать себе не позволял. Воротясь по осени со зверовья на реву, у знал Родион роковую весть: сосватали его Насгю за купеческого сына, Филимона Проскурина. Ему же отставка вышла как человеку, не имеющему правильного занятия, тог о хуже – склонного к мудрованию по поводу Закона Божьего. О чем лично поведал Илье Прокопьевичу 0тец Николай.
За ужином Дорохов объявил:
– Еретик нам не нужен.
Вот так любовь кончилась. А другим днем Проскурины сватов заслали и через своих людей оповестили Родиона. Чтоб знал..
На то r момент показалось Родиону – вся кровь в нем остановилась, никуда двш аться не хочет. Стоит обессиленная в жилах. Точно подранок, с превеликим трудом догащился до сеновала. Ночь там пролежал. Руки кусал, чт обы не выпустить крик из своей тесной для боли груди.
Крепко запомнил ту долгую ночь на сеновале Родион. И, проезжая в Волчьем Броде мимо дома Дороховых, прошептал:
– Погодьте, погодьте. Завтра увидим, чей нынче верх случится.
Без нужды вздыбил иноходца, крикнул громким голосом:
– Комиссара – ко мне!
Снегирев подъехал быстро, поставил своего мерина рядом с иноходцем командира. Родион смотрит на него и не может вспомнить, зачем звал. Забыл! Черт бы побрал эту Настю!
Первым заговорил комиссар:
– В гляделки играть будем?
– Похудел ты, Саня, – произнес с участием Родион. – Обносился в походах. Орлом к нам пожаловал. Помню… Значит так, пленных запереть в бане у этого хозяина.
Родион плетью указал на дом Дороховых.
– Пусть покормят чем есть. Бойцов квартируй в домах за мостиком. Там ждут. Я буду у Егора Шкарупы. Пошлешь ко мне Фортова на доклад.
Снегирев козырнул и сказал:
– Ясно, командир!
– Тогда действуй, Саня. Придет бывший староста Склизких, прогони: он еще тут, прошлый интерес соблюдает. Не в уме старик.
Родион уже отъезжал, когда Снегирев спросил его:
– Совет мой хочешь, Родион Николаевич?
– Говори, приму с добрым сердцем.
– Пить тебе не следует. Народ здесь другой, ему власть трезвой видеть хочется.
Родион посмотрел внимательно на Снегирева, но отвечать не стал. Стеганул коня по заиндевелому крупу, и иноходец, с места набрав скорость, понесся в темноту.
В тех местах Родион мог скакать с закрытыми глазами. Все было знакомо, и в какие-то мгновения время начиналодвигаться к нему с обратного конца. Тогда без памяти влюбленный охотник Родька летел на дорогой голос, правя конем грозного командира отряда Родиона Добрых.
Дух захватывает, щеки режет встречныйветер, а внутри клокочет огонь. Кружит по занесенному снегом калтусу иноходец, сам похожий на кусок взбесившейся ночи. Задыхается в строгих удилах, кося бешеным глазом на потерявшего голову седока. Потом споткнулся о кочку, и Родион едва не вылетел из седла.
– Хватит! – выдохнул Родион. – Остынь, дурь! Хватит!
Ярко и бесшумно упала с неба звезда. Теперь он уговаривал иноходца ласково:
– Ну, уймись, не уроси! А студент хорош. Советчик на мою голову отыскался.
Родион освободил повод, повернул коня к деревне. Обнесенные заплотом избы выходили из ночи навстречу неожиданно, точно вставали с земли. Нет луны, нет теней. Ровная, густая темнота над всей землею.
На свороте в проулок рядом звякнуло железо, будто кто передернул затвор. Родион выхватил маузер, но кругом было тихо и только ожидание опасности сопровождало его до самого дома Шкарупы.
В окне дома горел свет.
– Стоять! – негромко приказал Родион иноходцу.
Конь сделал шаг, остановился, шумно втянул в себя воздух. Родион осторожно слез с седла, начал разминать затекшие ноги. Он несколько раз присел, боль в суставах стала еще острее.
«В баньку бы, – подумал он. – Отпотеть, а потом – в прорубь. Може, заказать Егору? Э-э-э, да пока воду натаскает – рассветет…»
Противный скрип двери отвлек его от мысли о бане.
– Это хто?! – донеслось из темноты. – Никак вы, Родион Николаич!
– Ты один, Егор?
– Один, – Шкарупа сунул под мышку наган. – Своих засветло к снохе отправил.
– Коня покрой. Сена дай. Овсом не запасся?
– Это мы мигом! – пообещал Шкарупа. – Тепляк только накину.
«Овса, значит, не припае», – думал Родион и пригнувшись вошел в избу.
На большом, плохо струганном столе горели сразу две лампы. Одна была без стекла и густо чадила. Не оглядываясь, Родион ногой прижал двери, сбросил тулуп на ларь. Изба была длинной, неухоженной и напоминала бесхозную заежку на арестантском тракте. Даже новая печь, сложенная на месте битой, дедовской печи, не могла оживить ощущение убогой временности.
«Не каждый зверь в такой норе заночует», – Родион подошел к столу и налил из четверти стакан самогона, выпил. Подождал, пока тепло разольется по телу, и уже подумал не так строго: «Хоть вино хорошее сварили».
В сенях заскрипели половицы. Двери за спиной открылись, в затылок пахнуло холодом.
– Сыт будет коняга, – доложил Шкарупа. – К столу прошу дорогого гостя! Такой путь осилили.
– У кого самогон взял? – Родион к хозяину не повернулся.
– Так, ето сам… с бабою.
– Не ври, уши краснеют. Уговор помнишь – не ври!
Шкарупа поморщился, стыдливо убрал взгляд в грязный пол.
– От вас ничего не убережешь. Пеньковы варят. У них его хоть залейся. Изъял немного…
– И уговор наш выдал?!
– Как можно?! – веснушчатая ладонь поднялась вверх, словно для защиты страдальчески сморщенного лица. – Мне такое в голову не приходило, Родион Николаевич. Стерегуся.
Родион пошевелил плечами. Хмель брал свое, и ругать Шкарупу не хотелось.
– Стережешься, потому что себя бережешь. Дело делаешь худо. Ни одного серьезного донесенья, все про свои обиды доносишь. Так служить революции не годится…
– Мине же за власть признавать нехотят. Сами знаете – какой народ у нас вольный.
– Испугаются – признают! Садись, чо сквасился?
Шкарупа присел на шаткую скамью и опустил голову. Вид у него был жалкий, точно у цепняка, запущенного в дом по случаю лютой стужи и ожидающего, когда его снова выгонят на мороз.
Родион смотрел на мужика с некоторой долей сострадания. И вправду крутой народ обитает в Волчьем Броде, не уважающий бедняцкий класс.
– У тебя списки готовы? – спросил Родион, положив на плечо Шкарупы руку.
Шкарупа вздрогнул. Потянулся к козырьку собачьей шапки и, вынув листок бумаги, разгладил на столе. Еще сказал:
– Тут все без ошибочки.
Родион взял бумагу, зашевелил губами, но ничего не разобрал, потому что сосредоточиться мешало желание выпить.
– Загаси! – указал он на лампу без стекла. – Тошно горит.
Шкарупа собрал воздух в тугой пузырь небритых щек и дунул. Пламя с фитиля слетело, только черный, тонкий дымок продолжал насыщать затхлый воздух избы маслянистым запахом керосина.
– Давай, Егор, выпьем. Потом ты мне каракули свои растолкуешь. Пьяный писал?
– Тверезый. С грамотой у меня плоховато, по общей нашей темноте страдаю. У нас, почитай, вся родова крестится на бумаге, кроме меня да Кирилла. Но с новой властью заживем новой светлой жизнью. Я так понимаю?
– Правильно понимаешь, товарищ Шкарупа. Пей!
В ту же секунду Егор стал серьезным, даже торжественным. Ухватил пятерней с «горбом» налитый стакан, начал потихоньку опрокидывать. И каждый бульк внутри длинного туловища отражался на лице невыносимым страданием, которое, казалось, вот-вот перекроет, сожмет ему гортань, и тогда самогон от некудадеться пойдет через волосатые ноздри дергающегося носа.
Наконец стакан опустел. Последняя капля скользнул а на кончик языка. Шкарупа закрыл глаза, облегченно выдохнул:
– Хорошо!
– Чо ж хорошего?! Как змею заглатываешь! Смотреть противно!
Родиона передернуло.
– Это точно, – охотно согласился с ним Шкарупа. – У меня, сколько себя помню, всегда плоховато получалось. Рот не принимат, а нутро требует. Нет меж имя согласия. В шестнадцатом годе до меня лично урядник приезжал.