Текст книги "Прощёное воскресенье (СИ)"
Автор книги: Леонид Мончинский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
– Кем оставляешь Егора: старостой или сводней? – спросила жена пастуха Тихона.
– Начальником. Еще узнаешь – каким строгим! Желаю всем вам преданно стоять за нашу народную власть. На том митинг кончаю. – И, кашлянув в кулак, заревел густым, надрывным басом:
Уставай проклятьем заклейменный.
Весь мир голодных и рабов.
Кипить наш разум возмущенный…
Бойцы прижали к бедрам винтовки, вытянулись, начали дружно подпевать. Глядя на них, поднялись с возка арестованные, а Плетнев даже стащил с головы лисью шапку.
Деревенские слушали затаив дыхание. Он опять нашел у них самое незащищенное место: песня коснулась каждого, такой она была особенной.
– «Мы наш, мы новый мир построим», – неслось с церковного крыльца. Но перед этим слившиеся в один рев голоса грозились разрушить мир старый. Уничтожить его весь к такой матери, до самого основания! Песня не просила, она требовала и непременно свое возьмет. Такую хорошо петь с оружием в руках, большой компанией, чтоб у всех было общее боевое настроение и общее лицо, одно на тысячи поющих. Не пусгое проклятье собрала в себе ревущая мелодия, но решительную силу, способную обрушить неумолимую беду на тех, кто не желает ей вторить. Как клокочущий огонь, она пожирала в человеке слабые его сомнения, раскаляла докрасна дремавшие в нем страсти, отчего сам он становился источником огня. Не звуки – пламя изрыгали поющие рты. В том пламени горел храм Божий, распадалась соборная любовь, теряя, точно больная ель, свой живой зеленый наряд.
Все сгорит, проветрится жгучим движением революции, уйдет из новой памяти потомков. Даже Духа не останется!
Гимн был пропет до конца, до последнего рокочущего звука. Толпа отчужденно молчала. Люди понимали – это главная молитва их будущей веры, и приняли ее не с лучшими чувствами, ибо принес им молитву человек сомнительный, безбожник и неудачливый ухажер. Но каким-то непостижимым образом он вывернулся из своего позора, совершил запретное их душе преступление да еще песню спел разбойничью у Христа на поминках. Теперь стоит победителем. Ловкач! Что дальше будет, если каждый, кому не лень, верховодить захочет, тесновато, поди, наверху станет? И куда оно все пойдет с такими порядками? Однако забежать наперед самой жизни никому не дано, а коли б кто и знал, то открылись ему чудесные перемены в налаженном житье сибиряков…
…Мало кто пожелал страдать за веру предков своих, поупрямились, да смирились. Разнесли образа по зимовьям, там шепчутся с Богом бородатые отступники. На миру зато каждый живет чинно в отведенном ему властью пределе понимания бытия, о котором что хошь можешь думать, а сказать изволь то, что позволят. Даже отец Николай, стоя за прилавком общественной лавки, не поминает имени Творца, обвешивая безграмотных деревенских бабенок. Во всем раскаялся батюшка, все проклял публично, как приказали, нормальным, партийным человеком стал, но не обрел душевного мира. Хоть и сыт был, а томился в сытом своем желудке безгласным узником. Жил с постоянной мыслью: падет на него упрек Божий, ждал, надеялся раздвоенным сердцем на чудо, коим защищен будет от душевной муки. При этом понимал – не приведет лукавый путь к спасению, нет защиты от суда Божьего, сбудется приговор, произносимый грешником против себя самого. И выталкивая из дома старушку, пожелавшую причаститься перед близким концом («Что ты! Что ты, Анастасия! Я же – партейный!»), до утра думал над тем, зачем Господь послал его в этот мир таким?
Странно жилось людям. Порой возникало ощущение – застыло время, повернулось, смотрит в прошлое, и не время вовсе, а безвременье свое проживает человек. Умирали под покровом ночи неспасительные молитвы, души умерших рассеянно бродили по погосту, не вызывая ни священного ужаса, ни уважения у жителей Волчьего Брода, которым товарищ Шкарупа при полной трезвости (язва мучила) после поездки в уезд торжественно объявил-души у человека нет!
Раз нет, кого бояться?! Пущай себе бродяжничают! Ежели что отыщется в будущем по другому указанию из уезда, так на Шкарупу всегда кивнуть можно. Не отвертится. Одно смущало таежников: свинья с человеком получились существами одинакового достоинства. У обоих души не было. Как с тем быть?! Нашлись, однако, в городе товарищи поумней волчебродовских мудрецов и думать о том запретили.
Внешних перемен замечалось маловато. Мужики по-прежнему уходили в тайгу на промысел, возвращались поджарые, измученные тяжкой лесной работою. Они не испытывали горечи разочарования, встречая с детства отпечатавшуюся в сознании рождественской открыткой картину родной деревни. Только линялый флаг над сельским Советом да простреленный лоб Христа да рили встречам привкус разочарования, но и к этому привыкли…
Возвращение из тайги всегдаприносило в дома особенную, понятную только лесным людям, радость. Потели бурые, лиственничные бани на берегу Неяды, все лучшее собиралось на стол. Распаренный, усталый хозяин садился на свое законное место. Начинался пир с воспоминаниями.
Откуда-то со днадуши поднимались в пьяном человеке прежние сомнения, и ругал он на чем свет стоит новые порядки до тех пор, пока сон не забирал его в свои тихие покои. На том вся война его кончалася.
Поутру разум принимал действительность трезво. Забывалось прошлое, затиралось суетой, уразумел человек все, что нужно ему для личного спасения – помалкивай. Живешь, и ладно. Дети вон уж в школе учатся, им в голову не приходит оборотиться на прошлое: плохо там было, темно. Других знаний не положено. О каждом нынче забота, каждый умрет благодарным должником, так и не узнав, была ли у него душа. И придут следующие и, ничего не зная о прошлом своем, будут рады любой жизни…
Глава 7
…Опять была дорога среди осевших, плотных снегов. Ровная, вся – в солнце. Продолженная для того, чтобы люди не терялись на большой земле друг с дружкой. Встречались, торговали, любили, расставались, везли пулеметы, просто глазели на новую жизнь, на тех, кого никогда не видели. Сейчас по ней двигался особый отряд бойцов революции. У Бродяжьего ключа по старой гари прошли изюбри. Утром кормилися. След свежий, сыпучий, сунь руку в лунку и почувствуешь звериную настороженность. Молодые деревца вдоль следа скошены крепкими зубами зверей. Но не под корень, только макушки – самая нежная жизнь съедена.
– Помнишь, Саня, бородатого, со шрамом, шумел еще напоследок? – спросил Родион комиссара Снегирева – За тем ложком засидка его. На переходе. Хорошо зверь ходит.
– Дорохова имеешь в виду? Отец твоей бывшей крали?
– Откуда знаешь?
– Сорока на хвосте принесла.
Снегирев свободней пустил повод, сидел в седле сдержанный и прямой.
– Я тем сорокам, дай срок, хвосты повыдергиваю! – пообещал Родион. – Небось и показать успели?
– Видел. Обыкновенная. Все семечки лузгала, когда ты речь держал. Твоя Клавдия видней.
– Скажешь тоже! – почему-то обиделся Родион. – Затяжелела Настя. А когда мы с ней снюхались, ягодкой была!
Дорога свалилась в глухой, темный распадок. Воздух сразу подсырел, сбоку потянул пробористый ветерок, какой в любом тулупе щель найдет. Снегирев поднял воротник, лица не видно.
– Была, да не осталося, – сказал он. – Клавдия есть, и она лучше всех!
– Ладно, – махнул рукой Родион. – Бабы должны рожать, боле им ничего серьезного доверять нельзя. Ты за митинг скажи: какое мнение имеешь? Только честно, Александр!
И, закусив кончик уса, искоса наблюдал за комиссаром.
Снегирев прежде подумал, начал с оговоркою:
– Ты меня извини, Николаич, одним словом не могу выразить свое настроение. Но я бы так сказать не смог…
Посмотрел перед собой, очень похожий на того Снегирева, который пел «Интернационал» на церковном крыльце.
– Не по слову, а по чувству помню твою речь. У тебя – дар. Понимаешь-дар! Это был настоящий революционный спектакль. А «Интернационал»… у меня слезы в глазах стояли. И как тебя осенило?! Ты имеешь дар подчинить словом чужую волю. Именно это сегодня нам нужно. Нынче подчинить, завтра – вложить в человека свои идеи…
– Тогда почему ты не пожелал ее спалить? – перебил Родион.
– Что?.. – Снегирев удивленно глянул над воротником. – А! Ты все о своем. Ну, во-первых, момент был не самый подходящий: люди противились Во-вторых… красивая она. Не вмещается в мое сознание горящая красота. В-третьих, не церкви жечь надо, а попов понуждать служить революции. Чтобы они, пусть по обязанности, молились за твой подвиг, нашу победу. Чтоб тайна исповеди стала твоей тайной…
– На кой хрен она мне нужна?!
– Ты – чекист. Попробуй, без возвышения себя, поговорить, объяснить ему разборчиво, в чем его выгода. Жаловаться не пойдет – не к кому, заго польза какая! Что попы делают без оружия, досгойно более глубокого нашего понимания. Видал, как капитан себя повел?! У него ее 1 ь вера, идеалы, а у этих, что идут за нами…
– Ну, ну, ты полегче, Саня!
– Правды боишься, Николаич? Да, хочешь знать – не идут они, мы их тащим'Что, я меньше твоего воюю? Слеп – не вижу?
– Ох, куды забрел. Потому что интеллигент! Знаешо такое слово?
– Знаю, – Снегирев опусгил воротник и потер щеку. – Настоящие интеллигенты шли с нами до октября семнадцатого Дальше не пошли.
– Духу не хватило?!
– Они мечгали о белом бунте. Он оказался красным, кровавым, коллективным. И не мог быть принят их духовным складом индивидуалистов.
– Ну, и свеча им в зад! Без них победим. Как думаешь?
– По-другому б думал, разве с тобой рядом сражался? Только мы должны знать с тобою правду. Им она такая, какая есть, не нужна, а мы должны знагь.
– Слушай, Саня, на что меня зло берет? Вот стрелял я в Спасителя. Он меня не покарал. Обман раскрылся. Они, однако, свое воротят, в темноту пятятся. Или с тем же хлебом… Евтюхова кончали, Шкарупу побили тебя едва не снесли!
– Шкарупа скользкий какой-то…
Родион улыбнулся. Все складывалось хорошо, и хорошо, что Якшин комиссара не пришил: поговорить интересно.
– Хитрости в нем хоть отбавляй, суть отнята. Однако революция без него глухая. Ухо! Само оно уничтожить смугу не способно, но донесет вовремя.
– Удивляешь ты меня, Николаич. С такой мразью дело иметь не стесняешься, а попа приманить брезгуешь.
– Во! Во! В тебе еще интеллигент не сдохнул, – засмеялся Родион. – Иуду ты, выходит, презираешь?! Но прикинь – кго первый на Христа войной пошел? В наше время он героем мог стать, может, даже, как ты – комиссаром!
– А командиром особого отряда?! – спросил, бледнея, Снегирев – Мог?!
– Нет, – Родион стал серьезным и строгим. – Зря тебя обидел, Саня. Чтоб ты знал – Егор сегодня в Броде человек нужный. Его никаким попом не заменишь. Шли мы по верному следу. И пусть он пока служит. Потом видно будет.
Дальше разговор не пошел. Они ехали молча, всяк занятый своими мыслями Дорога из распадка поднялась на безлесный марян чтобы снова сползти к провалившейся в высокие берега реке Мороз отпустил, приближающаяся весна подхмелила воздух молодым дыханием На убурах клочками рыжей медвежьей шерсти торчала вытаявшая трава, и едва видимой дымкой парила прш реіая нежарким солнцем земля.
Родион о чем-то вспомнил. Поднялся в стременах, быстро осмотрел реку.
– В чем дело, Николаич? Заметил кого?
– Нет пока делов, Саня. Боюсь, не прозевать, как перед Дункою. Фортов!
Не останавливая коня, Фрол повернулся в седле и, найдя глазами Родиона, кивнул.
– Понял, командир! Вам торопиться не надо.
– Объясни ты мне наконец! – потребовал рассерженный Снегирев.
– Объясняю. Для всякой войны хорошее место найти надо. Оно там было, и здесь есть. Скала впереди, час увидишь.
– Может пронесет?
Родион продолжал внимательно осматривать берега, поросшие густой черемухой. Погасшая самокрутка висела на нижней губе. Он ее выплюнул.
– Може, и пронесет… За них не решишь!
– Фортов не просмотрит, если что. Убедился на личном опыте. Он мне вроде жизнь подарил.
– Не просись в должники, Саня. Я его тоже на Бальбухте от пули убрал. Любой так должен делать. Это же не грех на душу брать.
Несколько минут они ехали по льду речки с названием Громотуха.
– Держись берега, – предупредил Родион. – Слышь – шуршит. Промоина может быть. На сердце что-то тяжковато.
– Две ночи не спали, с чего легкости взяться? В Никольск приедем, выспаться надо. Хоть один раз.
Река прижалась к серым, облитым прозрачным льдом камням, стала забирать влево, огибая заросший ивняком островок, посреди которого стояли три небольшие, одетые в снежные юбки, ели. Снег на острове был избит заячьими тропами, и на осинках были заметны свежие поели.
– Недавно щесь толкутся. Точно кони в овсах, – указал плетью на остров Родион. – Жируют. До поры, пока волк не приметит.
– Волков много?
– Тьма! Почуяли серые, что людишкам не до них, и айда кровя пускать. В Поскотине, помнишь, где мы Краскова арестовали? Всех собак в одну ночь кончали.
– Сколько ж их было?
– Не нашлось кому считать. Десяток, должно, обедал.
Впереди отрывисто и хлестко стегнул по таежной тишине выстрел. Следом – другой. Третий! Потом еще два разом, как склеились.
Родион сорвал с головы папаху, весь обратился в слух.
– Не наши бьют. Английская винтовка. Плохой ты вещун, комиссар. Засада!
Он выхватил из кобуры маузер, развернул иноходца мордой к обозу и приказал:
– К берегу! Вплоть вставать. Не высовываться!
Подлетел к арестованным, распорядился с расчетливой деловитостью:
– Офицера и Якшина связать. Начнут уросить – стреляйте!
Поискал глазами комиссара, успев оглядеть берега.
– Александр! Разверни пулемет рылом вперед. Ежели густо пойдут, уводи обоз.
– Ясно, командир!
Снегирев нервничал. Он даже не заметил, как в руке оказался наган. Курок взведен.
«Черт возьми! Не хватало еще выстрелить. Надо успокоиться. Твоя пуля осталась в Волчьем Броде».
– Ты! Ты! Ты! – Родион стволом маузера указал на трех бойцов. – За мной! Остальные – при комиссаре!
Арестованный Якщин криво улыбнулся и плюнул под ноги вязавшему ему руки красноармейцу.
– Щеришься, падлюка! – недобро глянул на него Родион. – Силин! Этого первого пристрелишь. Уразумел?
– Пристрелю! – согласился боец. – Чо с ем церемониться?!
– Ну, с Богом, ребята! Помните-пощады от них не будет!
Родион пришпорил иноходца. Кони всхрапнули, пошли наметом, высекая подковами кусочки сверкающего льда. Еще один выстрел прозвучал совсем близко, там, где река делала петлю, торчмя ударялась в мощное основание лесистой скалы. Скалу звали Веселой. Быстрая струя воды в этом месте выносила лодку на торчащие из воды камни, и если их еще проскочить можно было, то миновать скалу никто не мог. Каждый год здесь кто-нибудь тонул. Весело…
Родион взял на себя поводья, помахал рукой. Бойцы придержали лошадей.
– Строже смотри! Не на птичку! Вверх, сказано, глядеть надо!
Кони шли медленным, осторожным шагом. Винтовки лежали поперек седел. Веселая скала полого уходила в небо, где мелкие, кудрявые барашки облаков гуляли рядом с ее ледяной вершиною.
– Вижу, однахо! – крикнул краснощекий бурят, которому Родион запретил смотрегь на пгичку.
– Не кричи! – успокоил бурята Родион. – Покажи где?
– Накляпша сосна, за ней, однахо.
– Которая?
– От первого ража, чуть ниже.
Родион долго всматривался и вдруг схватился за ствол, вырвал у бойца винтовку. Попросил тихо, почти шепотом:
– Встань впереди меня, Батюр.
Боец выехал на метр вперед. Остановился, поглаживая низкорослую лошадку по холке.
– Теперь замри! – еще тише сказал Родион.
Положил на плечо Батюра ствол. Успокоился.
Кончик уса зажат в зубах, и слова сочатся сквозь узкую щель:
– Изготовились, бить прицельно!
Выстрел разрушил томительное ожидание.
Над накляпшей под ряжем лесиной взметнулся, точно подброшенный, человек. Скрючился, осел на бок. Тут же по нему стегануло еще два выстрела.
– Достал гада! – выдохнул Родион.
Рядом, у самых ног иноходца, цукнула в лед пуля. И со скалы пришел едва слышный звук вы – с грела.
– К берегу!
Еще одна пуля торкнула в лед, совсем близко с иноходцем.
«Целок, Ваше Благородие!» – успел подивиться Родион. У поворота начали стрелять.
– За мной! – скомандовал Родион.
Меіров через сто он увидел разведчиков. Они уже совсем не прятались. Фрол, держа в поводу своего жеребца, ругал отрывистым, сердитым голосом сутулого бойца в широком теплячке поверх собачьей душегрейки. Боец слушал, отвернув к берегу простоватое мальчишечье лицо.
– Тебе пороть надогь, козел дойный! Почему команде не подчиняешься?! Таки вольные скоро мертвыми стают!
– Все целы? – спросил Родион.
– Да, вот лошадь сгубил добрую. Одна лошадка на все их зимовье. Приказал ему – к берегу! Он, башка курья, воротиі ь коня задумал. Получила животина пулю, – Фрол покачал головой. – Кто зачинат таких, умом слабых?!
Тут Родион заметил в ивняке судорожно дергающуюся лошадку и узкую полоску крови на снегу. Лошадь и вправду оказалась хорошей, было о чем жалеть.
– Сколько их? – кивнул Родион в сторону скалы.
– Трое. Одного ты заранил.
– Хорошо себе – заранил?! – покраснел Родион. – Кулем свалился!
– Заранил! – повторил Фрол. – Полз он, я тоже стрелил.
– Скажешь – добил?!
– Мазал. За ряжом укрылся. Офицерье.
– Возьми моих бойцов. Лошадку освежуйте. Покладите в сани, где арестованные. Они пущай прогуляюгся, и іы, герой, с ними. Не покараулят нас офицеры?
– Поди спроси, – ответил Фрол. – Которого ты цапнул, боле не вояка. Но поглядеть надо: не ровен час кго стрельнет вдогонку.
Фрол полошел к раненой лошадке, вынул из деревянного чехла охотничий нож. Левой рукой потрепал живоі ное по холке. Лошадь скосила на человека влажные г лаза. Он взял в горсі ь ее настороженное ухо, и еще немного они смотрели друг на друга. Фрол потянул ухо вверх, коротким ударом полоснул по горлу. Кровь рванулась на волю с ворчливым шумом Лошадь засучила ногами, ломая мерзлый ивняк, торопливо отталкиваясь от своей прошлой жизни, словно хотела поскорей из нее убежать..
– Обснимай, ІІогудин!
Фрол вы г ер нож о снег. На лошадь не смотрит Пар от кровавой лужи поднимается и плавает вровень с его лицом. Оно совершенно спокойно, только глаза погасшие: жалко животину.
– Поезжай без горя, Родион Николаич, – сказал он. – Им сейчас не до нас. Может, бойца возьмешь?
– Сам постерегусь. Батюр пусть скалу смотрит.
Иноходец легко развернулся, косясь в сторону мертвой лошади, пошел мелкой рысью, чуть приседая под седоком. Фортов смотрел вслед Родиону, и тот почувствовал взгляд, обернулся. Махнул рукой:
– Скоро будем!
Он проскакал половину пуги, когда за своротом услыхал нарастающий топот копы і.
Родион осадил коня, едва успел выхва і и і ь мау– Jер, как на него выскочил всадник.
– Хромых! – признал Родион. – Куда тя черти несут?!
Белобрысый боец со всех сил тянет на себя повод, сверкающий на солнце медными украшениями. Конь его идет боком, колотя по льду копытами, и никак не желает останавливаться.
– Беда! – кричит Хромых. На какое-то мгновение человек и лошадь становятся похожими оскалом крупных зубов.
«Неужели искупление пришло?! – колыхнулась в душе тревога. – Господи, ужель во всем ошибся?!»
– Стой! Стой! – Родион ловит правой рукой узду. – Не шароборь шибко! Коня задергал! Что стряслось?!
Всадник звучно глотнул воздух, кричит, словно их разделяет не одна сажень:
– Жена ваша, имя запамятовал рожать надумала! Прям сейчас будут!
– Тебя никак черт ушиб?!
– Комиссар послал, – осторожно признается Хромых. И продолжает уже с жаром, комкая от сострадания губы:-Мочи у ней нету, товарищ командир, криком исходит. Слушать не можно! Она кричит, а мне чудится – помрет жена ваша!
Родион наконец все осознал до конца. Спина покрылась потом. Он облизал губы и увидел себя в немигающих глазах бойца особого отряда: маленького, с приплюснутой головой и широченным ртом.
– Этого нельзя делать, Хромых! – приказал он. – Она же дитя порешит, стерва. Ишь, чо надумала?! Пущай терпит!
Боец испуганно кивает, но говорит не в согласии с командиром:
– Терпеть не можно. Умрут иначе.
– Потерпит!
Боец успокоился и сказал:
– Она же не в собственной охоте кричит. Нутром крик выходиі Доктор сказал…
– Арестант мою жену лапает?!
Родион оттолкнул морду коня Хромых и полоснул плеткой по крупу иноходца. Черт понесся как ветер в извилистом русле реки. Весь высте лился над припорошенным снегом льдом. Родиону казалось, что еще можно поспеть, исправить. Плетка с бешеной силой гуляла по черным бокам жеребца.
Он доскакал. Увидел чье-то лицо с дурковатой улыбкой. Но не опознал, проехал мимо, туда, где под однобоко разросшейся лиственницей горел костер. Вокруг костра столпились люди без верхней одежды. Только офицер стоял в измятой, испачканной смолой шинели, грея над пламенем связанные руки.
«За спиной вязать надо, вояки!»-подумал Родион и увидел возок, на манер балагана покрытый зипунами и полушубками.
«Там он в возке. Щупат, зараза! – Родион проглотил слюну. – Чо делать-то?!»
– Николаич! – окликнул его Снегирев.
Родион повернулся на голос, спросил с обидой:
– Зачем это? Кто позволил ему?!
– Время приспело. И тебя по времени родили. От природы куда денешься?
Родион никак не мог понять: чему он радуется, этот студент, скрытый интеллигентишка. И что хорошего в том, что его бабу щупает враг? Он же-по морде, а потом той же рукой…
Мысль о противном фельдшере ершом застряла в его мозгах. Родион закусил ус. Ему чудились всякие неприятности под шатром. Затем оттуда раздался протяжный крик, обозначилась бугром голова и голос не шибко ясный, но понять можно, произнес:
– Кричи, кричи, милая! Бог поможет. Это как прогулка к Богу: туда одинокая, обратно – с подарочком. Кричи! Тужься!
Шубы на жердях шевелятся. Еще совсем немного, и под ними объявится на свет Божий человек.
– Волнуешься, Николаич? – спросил Снегирев.
– Переживаю, конечно. Неловко как-то случилося: дотерпеть не могла. Он ведь всякое натворить способен.
– Глупости говоришь!
– Способен! Гад потому что!
Скрипнул зубами, потряс перед лицом Снегирева маузером:
– Ежели что позволит, порешу на месте!
Шубный подол отошел в сторону. Фельдшер высунул голову, близоруко посмотрел по сторонам, затем позвал:
– Эй, земляки, воды скорее!
Плетнев схватил с костра закопченный котелок, бросил туда горсть снега и помчался к возку. Фельдшер тщательно вымыл руки, обтер их о нижнюю рубаху и сказал:
– Мальчик родился.
Он сказал это не повышая голоса, тихо. И так же тихо откликнулся Родион:
– Чо?
– Мужик! – вскинув к небу шапку, заблажил Плетнев, пускаясь вокруг возка в пляс.
– Посреди тайги жизнь принял, – Лошков почесал затылок. – Воином будет, как думаешь, Ваше Благородие?
Заглянул в серые глаза капитана.
– Кем будет, братец, лишь бы обошли его революция и прочие наши российские недоразумения.
– Ишь ты какой! Не ндравится народная власть?
– Много у тебя этой власти, братец?
Лошков приоткрыл беззубый рот, смотрел на офицера с подозрением. Медленно проползло время, и он огветил:
– Мне-то она зачем? Кому надо, тот имет!
Офицер тогда отвернулся от Лошкова со вздохом.
– Убери маузер, Родион Николаевич, неловко как-то, – посоветовал Снегирев. – Ты геперь отец. Поздравляю!
Родион спрятал маузер и начал мастерить самокрутку.
– Поздравляю! – повторил, качая головой, Снегирев. – Оглох от счастья?!
– Спасибо! – спохватился Родион. – У меня, понимаешь, из башки этот прохвост не выходит.
– Нашел о чем думать? Он свое дело хорошо сделал, что тебе еше надо?
– Все одно-противно!
– Там, что стряслось?
– На Веселой? Ерунда. Пострелялись малость. Нашу лошадь кончали, ихний офицер пулю от меня получил. При своих разошлись. Сына Николаем назову. Пойдет?
– Пойдет. Царское имя!
Родион ударил огнивом, прикурил от затлевшего трута.
– У нас в родове одни мужики родятся.
– А у Клавдии?
– Она тут при чем?
Родион запрокинул голову и пустил в небо кольцо серого дыма. Так курили на своих сходках революционеры. Подсмотрел. Долго учился, чтоб натурально получалося. Затем он опять вернулся к разговору:
– Ты не держи на меня сердца, Саня. Горячим я еше с боя примчался. На тебе первом остыл.
– Да ладно…
– Теперь бы сберечь мальца. У меня даже сердце теплеет, когда о нем думаю. Жаль, не та ему повитуха досталась!
Снегирев тронул коня, отъехал к противоположному берегу. Иноходец пошел следом, чуть с присвистом хватая нервными ноздрями воздух.
– Разговаривал с ним, – объяснил Снегирев. – Он – участник покушения на генерала Воронкова. Эсер и человек не злой. Но нас, большевиков, считает узурпаторами. С революцией расстался. У Сычегера был по делам кооперации. Не знал, что она разгромлена. Вот и все.
– Он кооперацию с контрреволюцией путает. Не верь ему, Саня. Помнишь, прапоршик безухий, шекой дергал, будто мигал?
– Стрельцов?
– Он самый. Все обсказал, не запирался даже. Сознательный, хоть и сволочь белая. Лечил их фельдшер. На заимки ездил, в городе прятал. Во какой ловкий!
Снегирев неопределенно пожал плечами, ему хотелось объяснить свои сомнения поделикатней:
– С одной стороны, он тебе оказал большую услугу. С другой – публично оскорбил. Попробуй все же его понять…
– Врагов понимать не хочу! Принцип у меня другой: я их уничтожаю!
– Разберись все же. Прапоршик тот…
– Нам нынче служит.
– Видишь – служит. Им служил, нам служит. Ему разницы нет, кому служить. Он ведь и оговорить мог.
– Зря слова тратишь. Фельдшер – контра! На том закончим. Поехали. Еше мясо грузить.
– Порожних саней нет.
– Арестованные пойдут пешком. Верст семь осталося.
– И фельдшер?
– Сам решай, Саня. По мне – пусть шагат, не сильно изработался. Пленным руки пусть развяжут, не то поморозят…
…Занять место на облучине, рядом с Акимом, фельдшер отказался. Даже о гвечать не стал Снегиреву. Молча обошел его спокойного мерина и пристроился к арестованным, пряча за пазуху голую руку.
– Слышь, гражданин хороший, – потрогал его за плечо Плетнев. – Накось, держи лохматку. Согреет ваше благородие.
– Обойдусь! – отмахнулся Высоцкий. – И не зовите меня «благородием», Егор Степанович.
– Согласный – не буду. А мохнатку возьми. Уважь, что там!
– Не обижайте его, – попросил капитан. – Он так переживал, когда вы роды принимали.
– Верно, Савелий Романович, я вон весь взопрел под такушей шубой. Возьмите!
Фельдшер покосился на капитана, освободил из-под пазухи руку.
– Спасибо, Егор Степанович!
– Еше чего? – разохотился на разговор Плетнев. – Тебе спасибо. Сам знаешь: Клавдия – крестница мне. Парень-то справный объявился.
– Фунтов двенадцать.
– Хорошь груздь! Удался. Тока б не остыл.
– Я ему пеленки под рубахой грел. Сдюжит.
– Храни его Господи!
Плетнев перекрестился. Глянул направо. Компания ему, похоже, понравилась. Он заговорил с капитаном:
– Впервой под стражей, ваше благородие?
– Впервой, братец. Впервой. Стыдно.
– И в плену не бывали?
– Вот, попал.
– Ну, эти тебя убьют! Почитай, третий год, как с винтовки жить начали, а вон уже какие сноровистые. Покойник ты уже, можно сказать, – с веселой убежденностью рассуждал Плетнев. – Меня им резону убивать нету, потому как хороший охотник. С тебя проку мало. Убьют.
– Будет вам! – вмешался фельдшер. – Кому приятно слушать ваши предсказания. Помолчите лучше! Вы откуда родом, капитан?
– Из глубин российских. – Офицер улыбнулся приятным воспоминаниям. – Имение под Коломной наше… было.
– Забрали?! – опять обрадовался случаю Плетнев. – Истинно сказано…
– Нет, братец, крестьяне сожгли.
– Доняли, должно, а может, по пьяни? Дело-то не хитрое.
– Любопытный ты, братец. Давно в Сибири живешь?
– Мы-то? Века полтора.
– Сибирь рабства не знала. Наши крестьяне из него вышли. Они ведь школу сожгли прежде имения. Мой отец построил им школу, а они ее сожгли. Жена писала мне на германский перед самой смертью…
Капитан замолчал, поочередно оглядел своих спутников и спросил:
– Я вас не утомляю? Отчего-то хочется откровенничать…
– Продолжайте! Продолжайте! – попросил фельдшер. – По каторге знаю – от этого всем легче.
И Плетнев его поддержал:
– Какие могут быть тайны, говори. Все одно Родион тебя кончит, ваше благородие.
– Опять вы за свое, Плетнев! – возмутился фельдшер. – Противно!
Капитан сказал примирительно:
– Это нервное. Он смерти боится. Так вот, той осенью Наталья Павловна писала: «Серафимушка, две недели хворала воспалением легких. Едва для меня солнышко не погасло. Но Бог миловал: теперь все позади. Ты бы видел, как ухаживали за мною, переживали, обыкновенные крестьяне. Милые, светлые люди. Наша большая человеческая семья…»
Снег с ближнего кедра сыпанул на погон капитана. Он машинально стряхнул его и продолжил несколько тише:
– Они надругались над ней еще не совсем здоровой и убили. Топором. В тот день ее глаза неотступно следовали за мною. Думал – наваждение. Война все-таки, там не такое может почудиться…
– Чем же так доняла их супружница ваша? – спросил осторожно Плетнев.
– Наталья Павловна была красивой беззащитной женщиной. Очень набожной и доброй. Вы можете мне верить. Смысла нет…
Но Плетнев его перебил:
– Красивой? Это тоже грех! К примеру, ваше благородие, красоту наверняка примечат. И простому человеку, тому же крестьянину, желать не заказано. Нетерпенье проявили. А вот пошто убили, не пойму…
– Дети они, – вздохнул капитан. – Похоронили, будто святую. Зверь в них кончился, увилели плоды скороспелого греха…
– Вы с имя по всем векселям рассчиталися? И правильно!
– Остыл, пока доехал. Не потянуло на отмщение…
Капитан прикрыл глаза, некоторое время шел так печально и траурно, словно за гробом незабвенной своей Натальи Павловны.
– Жаль! – сокрушался Плетнев. – Очень даже жаль! Я бы всех, при вашей-то власти, под корень пустил. Глядишь, бунт не состоялся…
– Всех под корень нельзя, братец. Перережемся, не станет России. Не о пространственном, о духовном говорю ее достоинстве.
– Такая она тебе нужна, ваше благородие?
Плетнев плюнул, кивнул с сердцем в сторону Родиона.
– Нет, конечно. Презираю их, ненавижу, не как людей, как взбесившихся животных! Отвратительно чувствую себя под их попечительством.
– Идешь, однако. Посмотрел я на тебя, ваше благородие, и отгородился. Зачем упорствовать попусту? У меня все живы-здоровы. Решил – покаюся. Любая власть – от Бога. Думаешь, большевики не знают, чо Он есть? Знают! Придет время – каяться начнут. А покуда жгут, стреляют. У народа от ихней выходки испуг образуется. Народ за лихим идет: может, и сам что урвет. Фу, совсем сопрел под шубою, – перекинулся на другие заботы Плетнев, – скидовать боюсь: прохватит с распару…
Слушая неугомонного мужика, фельдшер думал о своем:
«Прав, должно быть, Егор Степанович – народ за сильным тянется. С винтовкой. Ты ее увидел в руках народа, обрадовался – свобода! Все стреляют. В кого? В себя! Почему? Тайна натуры. Вечные наши загадки русские без ответа. Ответ есть: убить проще, чем убедить. Большевики это знают и требуют только участия в действии. Об ман раскроется, когда они перестанут стрелять, надо будет думать… Кому? Родиону?!»