Текст книги "Альбион и тайна времени"
Автор книги: Лариса Васильева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
– Ничего у нас не выйдет. Выпустили пары и успокоимся. Люди будут спать на улицах, а богачи процветать.
– Капля долбит камень, – привела я пословицу, и Пегги ухватилась за нее.
– Если ты и тебе подобные, – набросилась она на Дональда, – будете впадать в пассивную панику, ничего вообще не выйдет из наших попыток. Ненавижу это настроение! – ударила кулаком по столу.
Итак, я все же вернулась к Дональду. «Почему он вдруг запил и пошел бросаться с небоскреба? – запоздало подумала я. – Почему я не волнуюсь, ведь возможно, уже случилось нечто страшное и, наверно, надо было сначала обойти стройку и поискать тело на земле». Я не волновалась, совершенно внутренне уверенная в том, что никакой Дональд никуда не бросился, а скорей всего спит где-нибудь в углу этого пустого великана.
– Пегги, вы думаете, что ничего не случилось с ним? Как мы его тут найдем? Может быть, походим по этажам?
Она остановилась и повернулась ко мне. Дышала легко, словно и не преодолела уже добрых двух десятков этажей:
– Он на самом верху. Он любит высоту и простор, когда напьется. Он никуда не бросится, не волнуйтесь.
– Но разве Дональд пьяница?
– Дональд напивается с горя или с радости два раза в год.
Мы продолжали подъем. Камень соскользнул из-под ступни Пегги, больно ударил меня по ноге и с грохотом полетел вниз по лестнице. Все здание мгновенно наполнилось эхом, оно перекатывалось и гремело. И навстречу ему возник другой шум: трепеща крылами, над нашими головами заметались, забились птицы. Это были голуби, облюбовавшие здесь ночлег. Они натыкались на наши руки и головы, в испуге отпрядывали, исчезали в пролете лестницы и вновь возникали над нами. Стало страшно, мы с Пегги, не сговариваясь, замерли и присели на корточки, прикрыв головы руками. Черная ночь в небоскребе, взметнувшиеся птицы, лестница в никуда и тревожная неизвестность впереди там, наверху – не слишком ли много для двух женщин, пусть даже и не робкого десятка. Сердце во мне колотилось, сильно и гулко, не страх это был, а нечто подобное ужасу, который возникает у детей, когда перед сном гасят свет, а ребенок только что прочитал страшную сказку, и на него из угла начинают глядеть мерцающие глаза дикого зверя; потрескивание шкафа чудится приближением чудища, а очертания предметов тоже не предвещают ничего приятного, и дитя натягивает одеяло на голову, долго слушает биение своего сердца и, наконец, обессиленно засыпает.
Но вот мы на крыше. Несмотря на поздний час и безлуние, там наверху было почти светло. Темно-кирпичного цвета небо, я бы даже сказала рыжего, висело над нами близким и плотным потолком. Далеко внизу был ночной город, и был он полон тоже рыжих огней, видимо, они-то и окрашивали небеса. Этот цвет освещения заведен в стране издавна против туманов, кое-где он смешивается с белыми огнями, но все же преобладает. Длинные гирлянды, иногда прямые, как струны, иногда извивающиеся причудливо, были похожи на неведомые письмена – азбуку ли давно ушедших племен или алфавит вечности, хранящий в себе тайну Времени, А были это фонари улиц, по которым я хаживала и знала которые вдоль и поперек, улиц, точно предназначенных и уж если хранящих тайны, то человеческие, земные, отнюдь не секреты Высокого Космоса.
У стены квадратного строения, которые всегда бывают на крышах, с подветренной стороны, мы нашли Дональда. Он мирно спал, похрапывая, опустив голову на грудь. Спутанные волосы совсем закрыли ему лицо. Пегги присела на корточки и тормошила его. Дональд проснулся, что-то пробормотал и норовил снова уснуть, но мы не дали ему и потащили вниз. Наше тревожное восхождение с трепещущими над головами птицами было сущим пустяком перед нашим спуском с такой тяжелой и неуправляемой ношей. Дональд упирался, падал, бормотал невнятное, безвольно обвисал на наших не очень сильных руках. Мне казалось – это мучение не кончится никогда.
– Простите меня, – сказала чуткая Пегги, – но ведь вы сами потащились со мной. Простите, пожалуйста. Уже скоро.
И мое раздражение мигом прошло. Как удивительно просто устроен человек. Как, в сущности, легко управлять его чувствами, будучи чутким и снисходительным. И как удивительно люди не умеют этого, делать, часто живя в тесной близости, а в сущности на разных планетах. Как многое зависит в отношениях человеческих от интонации сказанного. Люди вообще придают куда большее значение словам, чем поступкам. Открытия науки и технические революции изнеживают, истончают душу человека, точно знающего, что никакого бога нет и не будет, и не надо, а есть реалии единственно полученной от природы жизни. Если вам не посчастливилось посвятить себя служению высоким идеалам, а вы всего-навсего живете на земле, что само по себе – великое счастье, вы чаще всего озабочены в связи с собственной персоной желанием тепла и уюта: удовольствие от общения с людьми сводится к разговорам, и в них вы достигаете порой больших успехов. Однако почему-то словесные упражнения чаще всего направлены к самоутверждению личности. Наконец мы на земле, А тут оказывается проблема посложнее. Том, правда, помогает там вывести Дональда на улицу, где, может быть, посчастливится поймать машину, но машин нет. Три часа ночи. Иногда проносятся такси, но все они «идут в парк». Я использую испытанный дома прием взвинчивания платы и предлагаю двойной тариф, но ни один таксист и слушать не хочет. Другая нация. Странно. А ведь у них инфляция, и они считают каждый пенс, зачем же упускают возможность заработать? Я не спрашиваю Пегги, ей не до моих любопытств, и оставляю эту черту островитян пока что не изученной.
Пытаясь поймать хоть что-нибудь, мы идем в сторону дома Пегги. Он очень далеко отсюда, но все же движение к нему обнадеживает. Дональд еле плетется. Он становится агрессивен, вырывается, кричит невнятное. Невесть откуда навстречу нам не очень быстро движется великолепный «роллс-ройс» с шофером в форменной фуражке. Я останавливаю этот движущийся дворец, и наглый водитель, узнав, куда нам нужно ехать, подозрительно оглядев всю компанию, называет неслыханную сумму.
– Ни за что! Ни в коем случае! Ни копейки в толстую суму! – кричит Пегги. И пока я пытаюсь втолковать ей, что заплатим-то мы не богачу-капиталисту, владельцу автомобиля, а его шоферу, в общем-то хотя, видимо, неважному, но небогатому человеку, пока я все это говорю, «роллс-ройс» уезжает, и мы остаемся опять одни.
И все же находится добрая душа. Толстый итальянец, хозяин потрепанного «форда», дважды проехав мимо нас, в третий раз выходит из машины и говорит:
– Вам куда? Садитесь.
Мы втискиваем Дональда, который послушно складывается втрое и моментально засыпает, благодарим Тома, прощаемся с ним и мчимся по пустой лондонской ночи. И вот уже Пегги тащит своего незадачливого дружка по лестнице, а я протягиваю деньги итальянцу. Тот улыбается:
– Бросьте. Это не моя профессия.
– А какая ваша? – не удерживаюсь я даже тут со своим желанием собрать литературный материал.
– Я хозяин публичного дома. Тайного. Вот, если захотите!..
Он протягивает мне карточку, и я, посмеиваясь, поднимаюсь по лестнице, нехорошо думая, что повез он нас тоже не без желания сделать бизнес.
Пегги укладывает Дональда, а я звоню домой, где моя семья уже не знает, что и подумать. Пока я жду когда за мной придут, Пегги поит меня горячим кофе и говорит:
– Ничего, завтра все будет в порядке. Он позвонит вам, извинится. Вы его извините. Это он мое замужество переживает.
– Какое замужество?!
– Выхожу замуж. Через месяц. Ну что вы на меня уставились?
– Пегги… Брак – предрассудок… В наше время он даже смешон… Почему я должна идти в мэрию и ломать комедию… Вы не за Дональда выходите?
– Нет, разумеется. И чтобы вы окончательно растерялись, знайте – я выхожу за капиталиста. Идите домой, за вами приехали.
«Тут что-то не то», – подумала я и решила совсем не гадать о том, что она сказала. Но разве возможно? Я возвращалась к этой мысли поминутно в течение трех дней. Лукавая Пегги на все мои телефонные приставания отнекивалась и говорила: «Потом».
Мне приходили в голову разные варианты: она совершает это по требованию родителей. Такое объяснение было самое простое, но плохо вязалось с обликом Пегги. Скорей всего она решилась на брак из идейных соображений – это какой-нибудь богатый старик, который вот-вот умрет, и она пустит его капиталы на помощь бедным. Весьма бредовая эта идея вполне вязалась с той Пегги, которую я знала.
Лишь одно-единственное не пришло мне в голову:
– Я влюбилась. Просто без памяти. Думаю, что это вы со своими дурацкими проповедями чувств на меня повлияли. Знаете, смешно, я даже стихи ваши лирические перечитала.
– Но что будет с Дональдом?
– Ничего с ним не будет. От этого еще никто не умирал. Он сейчас в порядке.
В ближайшие две недели я ничего не слышала о ее женихе. Бывая, как всегда, у Пегги, я встречала там того же Дональда, который в первую встречу долго и нудно извинялся за свое нехорошее поведение. Никакого страдания не было написано на его безразличном, анемичном, волосатом лице. Он, как всегда медленно, жевал свою котлетку. Перемена была лишь в том, что он не просто вышел проводить меня, когда я собралась идти, но ушел вместе со мной. – Где вы теперь живете?
– Пегги договорилась с одним приятелем. Тут недалеко. Удобно. Жена приятеля уехала на три месяца, а там дальше что-нибудь подвернется.
Ни слова о предстоящем браке Пегги, о женихе, о себе.
Меня немного раздражала эта английская история, которой я не могла понять и найти объяснения. Масла в огонь подлила миссис Кентон:
– Девочке повезло. Я рада. Теперь она бросит свои не слишком достойные занятия политикой. Представляю, как довольны почтенные люди, ее родители. Мистер Ричард Картер, его имя иногда попадается в газетах – солидный джентльмен.
Я стала избегать Пегги и уж, конечно, не выражала желания видеть жениха или присутствовать на торжестве бракосочетания. Она, конечно, почувствовала это, но нисколько не стремилась объясниться со мной. В конце концов каждый живет своею собственной жизнью, Пегги – типичная разумная англичанка, ей уже не восемнадцать, пора прибиваться к постоянному причалу. Она достаточно поиграла в «борьбу за народные интересы», а все же она – плоть от плоти своего класса, и он не мог не взять в ней верх. О мистере Картере я узнала, что он не бог весть какой капиталист: один из директоров-администраторов железной дороги. Но ничего, вполне буржуазный жених.
Свадьба была тихая, приехали ее родители из Ланкашира и его из Йоркшира. В церковь они не ходили, ограничились мэрией. Сразу после свадьбы молодые уехали на две недели в Абердин. Последнее немного удивило меня: была поздняя осень, Абердин – север острова, совсем не место для свадебных путешествий в такое время года. В Абердине у Пегги, правда, было много друзей и целое отделение общества борьбы за народные интересы, в котором она состояла. Но при чем тут общество?
Спустя месяц я звонила куда-то и машинально по привычке набрала номер телефона старой квартиры Пегги: это был один из немногих телефонов в Лондоне которые я помнила наизусть. Подошла она, Я замерла от неожиданности, и тысячи самых невероятных мыслей пронеслись в голове.
– Наконец-то соизволили объявиться. Простили, значит? Что я здесь делаю? Я прибираю. Донни будет здесь жить. Жена нашего приятеля неожиданно возвращается домой раньше времени, и Дональду надо вытряхиваться оттуда.
– Да, но…
– Что «но»? Неизвестно еще, кто из нас двоих буржуазнее. Вы думаете, я не понимаю, что вы презирали меня за измену народным интересам. Но вам еще будет стыдно. Приходите сегодня вечером.
Она сказала адрес. Это было совсем близко от меня, в добротном, благопристойном районе.
Ну, конечно, гостиная в доме мистера Ричарда Картера была большой и красивой комнатой с мягкими креслами того грязно-розового и серого цвета, который принято считать изысканным и утонченным. На стенах вперемежку со старинными картинами, ранней голландской школы и акварелей Тернера, щедро были развешаны гравюры Пегги. Это была новость: она сама в своей крохотной комнатенке никогда не вывешивала своих гравюр.
Наконец-то настала пора рассказать о Пегги-художнице. Тончайшими разноцветными перьями наносила она на белые листы причудливо-фантастические видения. Это не были абстракции, это не было конкретное искусство. Во всех изящнейших переплетениях линий и форм угадывались явным намеком очертания лиц и фигур, сцепления рук и нагромождения крыш. Если долго смотреть на них, вглядываясь я дополняя воображением то, что было не досказано художником, можно было находить все новые и новые намеки на сюжеты и образы. Все эти рисунки вызывали во мне, да не во мне одной, – странную, безотчетную тревогу, и думалось при рассматривании их о человечестве слабом и сильном, скованном цепями и разрывающем их, о неопределенности будущего, о том, что все проходит.
Посреди этой гостиной, среди картин и рисунков, на полу, на креслах, даже на подоконнике сидели лохматые, небритые молодые люди, девушки в длинных оборчатых юбках, одна женщина была с малюткой. И, о чудо, здесь же, на полу, протянув длинные ноги ела, сидел Дональд. К плечу его прижималась девушка в очках со схваченными резинкой серенькими волосами. По всему видно было, что друзья Пегги обосновались прочно.
Через несколько минут пришел муж Пегги, Ричард, и я сразу же отдала ему должное – это был статный англичанин лет сорока, чуть седоватый, с большим лицом, глубоко и далеко друг от друга посаженными глазами, большим пухлым ртом. Все в его фигуре было добротно и прочно, спокойно и уверенно. Он не производил впечатления делового человека, он, видимо, был из породы тех людей, которые зовутся «хорошими», что бы они ни делали в жизни и чем бы ни занимались. Впрочем, именно такие люди никогда не занимаются ничем плохим. Мне еще не было стыдно за мои нехорошие мысли, но я уже понимала, что такого Ричарда можно полюбить без памяти.
Пегги казалась неуловимо изменившейся. Она двигалась и говорила мягко, тихо. Она была как во сне. Она была счастлива.
Вскоре после прихода Ричарда Пегги вместе с девушкой, что прижималась к Дональду, стала обносить всех тарелками с ужином. Все сладко жевали, сидя на полу. Молодая мать кормила ребенка грудью, не смущаясь окружением – она была одной из сторонниц движения за пропаганду материнского молока, одной из противниц молочных смесей, которыми в Англии успешно кормят детей.
Дональд получил свои паровые котлетки и, как всегда, долго меланхолично жевал их. Ричард участвовал в общем разговоре с видимой охотой, и хотя чувствовалось, что он всем остальным чужой, но в доброжелательности ему отказать было нельзя.
– Но ведь вы – англичане, – сказала я Пегги, когда мы наконец остались одни в прокуренной и наполненной объедками элегантной гостинице. – Ваш муж – примите мои поздравления – он производит впечатление с первой минуты-был сегодня очень терпим к этому табору, но неизвестно, что он на самом деле думает.
– Известно, – кивала Пегги, – он пока что думает весьма неважно.
– Он говорил вам об этом?
– Что вы? Он – англичанин. Чем он доброжелательней к моему табору, тем хуже он о нем думает. Но он точно знает, что это все не его дело. И потом… – ее глаза блеснули детской надеждой, – он со временем все поймет и примкнет к нам.
– Этого не будет, Пегги, неужели вы не понимаете, не будет.
– Понимаю. Ну что ж. А может быть, будет.
– Он не знает про Дональда?
– Я с ним не говорила об этом, по-моему, он знает. Ему нравится Донни. Я, кажется, понимаю природу этого чувства. У Троллопа Плантагенет Пализьер говорит своей жене Гленкоре о том парне, который ее любит: «Я видел, как искренне он боготворит тебя, и чувствовал, что от этого мы с ним братья». Это тоже совсем по-английски. Впрочем, возможно, что я и ошибаюсь, просто почему-то стала немного сентиментальной.
Она вскочила, убежала наверх. Там, в нескольких комнатах располагались на ночлег молодая мать с ребенком и еще трое друзей. Нужно было стелить постели, раздавать полотенца и ночные пижамы.
Я осталась одна. Мне чуть было не стало стыдно. И все же я решила повременить со стыдом. Пусть пройдет время, ведь только оно отвечает на вопросы человека, запутывает, темнит, ставит перед сложностями, а в конце концов отвечает. И хотя я понимала, что сроки нашей тесной дружбы с Пегги ограничены моим пребыванием, но даже за это время можно было бы что-то понять и сделать выводы.
Ричард зашел в гостиную. Несколько минут мы сидели молча.
– Как вам нравятся работы Пегги?
– Не знаю, что сказать. Вообще Пегги и ее творчество для меня трудно соединяются: Пегги в жизни слишком горячий человек, а в этих рисунках – слишком изысканный.
– Вот как? – Ричард поднял брови. – Я так не думаю. Пегги вообще удивительная и очень богатая натура.
– Как вы познакомились?
Он улыбнулся самому приятному воспоминанию:
– Она пришла ко мне с защитой женщин-жен бастующих железнодорожников. Женщины бунтовали у ворот депо, и их пришлось отвести в полицию. Она явилась их освобождать и с первой же минуты набросилась на меня. Страшно ругала.
– А что вы подумали о ней?
– Я мгновенно влюбился и подумал, что она уже сказала мне все самые ужасные слова, которые я мог бы услышать от жены за всю мою жизнь.
– А как вы относитесь к ее друзьям?
– Пегги предупреждала меня, что вы любите задавать не очень тактичные вопросы, изучая с помощью ответов нашу английскую жизнь. Я отношусь к ним хорошо, они все симпатичные люди.
– Это ответ англичанина.
– А я и есть англичанин. Впрочем, – его лицо, доброе и светлое, как-то потемнело, устало, – впрочем, если хотите ответа честного – я искренне завидую им, они люди будущего, а я – прошлого. У них есть цель, ради которой стоит жить. Я бы так не смог.
– Но ведь и вы тоже работаете, руководите не без цели.
– Я служу. Мои цели утилитарные. Это совсем другое дело.
– Но вас не раздражает, что посторонние люди поселились в вашем доме, и вы, наверное, понимаете, что Пегги от своего не отступит?
– Все я понимаю, – Ричард резко поднялся с кресла и пошел спать.
Мне еще не было стыдно. Рано было еще стыдиться.
Одна новогодняя ночь
Сколько людей – столько любви. Столько характеров, привычек, принципов. Столько же отношений к жизни, к будням и праздникам. И как бы различны ни были устройства быта народов, в какое разное время ни справляли они разные свои праздники, есть один день для общечеловеческого удобства: сутки с тридцать первого декабря по первое января – Новый год.
В молодости любила я убегать из дому, дабы новогоднюю ночь провести с друзьями совсем новыми, недавно встреченными, или – чего лучше – встреченными впервые этой же ночью – нечто подобное символу: новый год, новые друзья и, возможно, почему бы нет – в новогоднюю ночь та главная встреча с тем главным в жизни человеком, которого ждет не дождется все твое существо.
Наспех обняв стариков-родителей, еще не достигших сорока, я втайне сочувствовала им и удивлялась, замечая, что не в тоске они, а в приятнейших хлопотах собираются сидеть дома в кругу самых наитеснейших – неужели же ненадоевших – своих друзей и родственников и заговорщически готовят им подарки, точно зная, чего кому хочется… Вот ведь удивительные люди – точно знают, чего хочется, – как же можно знать такое, как знать можно и не подыхать от скуки своей жизни?!
Чересчур, быть может, долго норовила я убежать из дому в новогоднюю ночь, а когда наконец осел песок и поняла я всю прелесть домашних новогодних бдений, осталось во мне привычкою молодых лет одно желание: после часу ночи, когда старый год провожен, а новый встречен с непременным загаданным желанием, которое чаще всего не сбывается, сорваться с места и – в ночь, мороз, слякоть (последняя чаще всего бывает в Москве этой ночью) – по домам к друзьям и знакомым, ненадолго, лишь винца прихлебнуть и дальше, дальше, чтобы увидеть в короткий срок как можно больше народу. Тут и встречи внезапные, и разговоры неожиданные. Кажется – весь мир с тобой, весь твой. Долго потом память такой ночи веселым, счастливым хмелем живет в тебе, пока не вытряхнет ее какое-нибудь обидное или горькое событие жизни.
Зимой, если можно назвать зимою сухую или мелко дождливую погоду с температурой около семи-восьми градусов выше 0° по Цельсию, с порывистым ветром, зимой в Англии разница во времени с Москвой в три часа: если в Москве двенадцать ночи, в Лондоне еще девять вечера. Само собой является желание отпраздновать новый год дважды.
– Послушайте, – сказала миссис Кентон, – послушайте меня, не делайте глупостей. Нельзя соединять несоединимое. Невозможно смешивать в салате несовместимое – салат будет несъедобен. Это азбука. Я первая не приду к вам в девять часов, зная, что здесь будут и советские люди, и семейство лордов, и рабочий из Уэльса, и прочие.
Что, скажите мне, общего у этого, готова с вами согласиться, весьма занятного индийца с мистером Вильямсом – английским снобом от головы до пят? (Мне мистер Вильямс снобом не казался, но я молчала, слушала – миссис Кентон знала своих лучше.) Вам хорошо, легко с каждым из них отдельно, потому что вы стоите в стороне от той иерархической лестницы, на которой они размещены. Совместимость с вами еще не означает совместимости их между собой. В лучшем случае вы поставите всех в неудобное положение.
– Да, но…
– Не возражайте. Слушайте и принимайте к сведению.
– Так что же вы предлагаете?
– Ничего, кроме чаю. С молоком?
Миссис Кентон нужно слушать. Даже если она не права, совершенно не права со своей мелкобуржуазной, извращенной точкой зрения. Именно с этой «точкой» она никогда не ошибается, будучи совершенно неправой, потому что, потому что, потому что… мир очень сложно устроен, особенно тот мир, в котором живет она по мере своих сил и возможностей.
Миссис Кентон нужно непременно слушать.
Подавив желание – благо о своем намерении соединить несоединимых знакомых я еще не успела широко раззвонить, – решила я встретить свой новый год в девять часов в посольстве среди друзей и знакомых, а потом пуститься, встречая английский новый год, в поход по городу, обходя несовместимых и совмещая их лишь в сердце своем.
Решить-то решила, но забыла совершенно, что «на руках» у меня должен был оказаться в эту ночь Гленн Браун, шахтер из Уэльса, которого я пригласила давно-давно, задолго до нового года. Именно в связи с ним и его приездом возникло у меня впервые решение, от которого предостерегала миссис Кентон. Гленн должен был приехать днем тридцать первого декабря и провести в моей семье два последующих дня.
Миссис Кентон о своем намерении я не сказала во избежание новых изощренных ее поучений.
Неожиданно возразил сам Гленн Браун в пять часов пополудни по лондонскому времени тридцать первого декабря, прихлебывая чай с молоком из большой фарфоровой кружки, привезенной мною из дому. На кружке среди фиолетовых цветов золотой вязью было выведено слово «КРАСНОДАР». Гленн очень любил эту кружку: пьешь, – говорил, – и конца чаю не видно, напиваешься вдоволь.
– Спасибо тебе, конечно. И друзьям твоим тоже, – растроганно басил Гленн, – но в посольство к вам я ни за что не пойду.
– Боишься, Гленн?
– Боюсь, дорогая. Не за себя. Комьев грязи боюсь. Их легко бросить в чистых людей. Все не так просто. Мое появление в посольстве – перед ним, сама знаешь, днем и ночью стоит полицейский – не останется незамеченным. Кто я? Рабочий, из тех, что на заметке. В стачках участвую. Лозунги противоправительственные ношу. И вот ни с того ни с сего появляюсь у вас в посольстве на Новый год. Это может бросить ненужную тень на твоих друзей. Нет, нет, ничего мне не говори, не пойду я. Ты сходи, сходи. Я посижу тут, телевизор посмотрю. Ты сходи. Это твой мир, твои люди. Мне скучно не будет, я привык один. Сходи к девяти, а к двенадцати – сюда, вместе английский Новый год отметим. И мужу твоему надо там быть. Сходите.
Ничего общего у Гленна с миссис Кентон не было. А в рассуждениях общее было. Это еще раз подтвердило мою мысль о том, что осторожно и тонко нужно вести себя в сложном современном британском мире со своим таким простым и таким невыполнимым желанием – соединить разных людей под одной крышей.
Однако чем больше доводов возникало против моего незрелого желания, тем более, вопреки здравому смыслу, хотела я его осуществить.
В посольство мы с семьей не пошли – оставить Гленна одного скучать у телевизора не хотелось. Где-то около половины девятого по лондонскому времени я собрала на стол, муж нашел по приемнику Москву. Шла предновогодняя музыкальная передача из тех, которые я не очень люблю, какие-то новые песни – редкая из них остается жить в наступающем году. Но чувство прямой и жаркой связи с тем миром, откуда неслась теперь посредственная эта музыка, было сильнее всех моих интеллектуальных предрассудков – я почти с восторгом внимала пошленькой мелодии.
Гленн – политическая голова – перечислял мужу победы рабочего класса над капиталистами и констатировал, что в этом году их было мало.
Тут же вспомнила я о том, кого потеряла навсегда в этом году и чье отсутствие ощущала, как образовавшуюся пропасть. Защемило сердце.
Время утекало в пространство. Минуты отделяли нас от нового отсчета с его привычным графиком дней, недель, месяцев, с его привычной сменой тепла и холода, с его неизвестностью, непривычностью, новизной.
Всегда что-то неуловимо меняется в нас, когда мы переступаем рубеж нового года, подводя итог миновавшему и встречая будущее. Этот рубеж, быть может, наиболее ощутимое выражение Времени, отведенного каждому из нас на жизнь в земном мире. Во всех делах своих, начинаниях и завершениях человек четко разумеет пределы года и загадывает в его пределах. Нам просто говорить и думать о Времени, заключенном в двенадцати месяцах, где зима отводится на труды и согрев, лето на отдых, весна подсознательно на восторги обновления перезимовавшей плоти, а осень тоже на труды.
И так в эту ночь у нас уже намечено и рассчитано на год вперед, пусть приблизительно, пусть неточно, но этот забег в завтра всегда придает силы.
Провожая старый год, пробегаем мы по «мыслену древу», вспоминая, что было, чего не было, и даже в самом ужасном, полном потерь годе находится свой светлый день, а у кого не находится, то, может, не во дне-то изъян, а в нем самом. Вот звуки и шумы Красной площади, такие особенные, ни на что не похожие, ни с чем не спутываемые. И наконец – первый бой курантов – начало нового отсчета!
Взлетает пробка из шампанской бутылки, пена выплескивается, а с нею первые минуты нового времени упадают на пол – джинн нового года выпущен из бутылки – здравствуй!
Я целую шершавую коричневую щеку старого уэльсца, одной рукой бессмысленно пытаюсь оттереть следы шампанского с его пиджака. Он смеется, и слезы поблескивают в глазах его, почему не знаю, только мельком пробегает мысль, что ему, наверно, хорошо в семье, вдовцу, дети которого разбрелись по свету, – и с нами он как бы среди детей своих.
Полчаса еще едим, говорим, но я все сильнее начинаю чувствовать, что пора двигаться, идти, что-то делать. Особенно разжигают звонки от друзей, собравшихся в посольстве: «Ну, как поживает твоя идея воссоединения несоединимых островитян? Идите к нам, тут весело!»
Так как идти туда не могу, а идти куда-то чувствую явную необходимость, то предложение Гленна: «А не заглянуть ли нам к одному моему, дружку-ирландцу, он живет неподалеку от Портобелороуд?» – кажется мне удачным. И с той минуты, когда мы втроем оказываемся на улице, я чувствую себя несомой одним каким-то неостановимым течением и понимаю, что нужно плыть по нему, ни в коем случае не останавливаясь, не сопротивляясь.
– Мой приятель – маляр, жена его – уборщица. Хорошие люди, добрые. Он – голова, в политике смыслит, – рассказывает Гленн, пока мы добираемся до дома его знакомца. Гленн жмет на кнопку, и мы долго ждем; Гленн опять жмет, но дверь глуха, окна темны. Гленн соображает, что хозяева скорей всего ушли, и не куда-нибудь, а в паб «Принцесса Александра», который здесь же, за углом.
Паб – битком. Душно, накурено и пивные пары, кажется, реально воплощены в нечто палево-бежевое, округло плавающее между столиками и людьми. Молодые и старые, не выряженные по случаю Нового года, а одетые как попало, все больше в линялые джинсы или затертые брюки юноши, девушки, и лишь женщины средних лет кажутся несколько приодетыми, пришли эти люди сюда после обычного, ничем не примечательного ужина выпить пивка, а также заодно в двенадцать поднять бокал за Новый год.
По случаю Нового года пабы Лондона открыты не как обычно, а до часу ночи. Хорошо, явное разнообразие будет внесено сегодня в монотонную жизнь питейного заведения.
– Здесь собираются только ирландцы, – шепчет мне Гленн, пока мы пробираемся сквозь шумную толпу к столику, где сидит приятель Гленна с женой. Перед ним красуется высокая мельхиоровая пивная кружка. – Видишь, какие рыжие и конопатые.
И правда, рыжих и конопатых в пабе большинство. Все здесь в своем привычном мире, все знакомы. Между людьми свои, совершенно ирландские отношения, о которых я никогда не узнаю, ибо человек здесь временный и случайный.
Тем не менее случайным людям добродушные ирландцы рады. В один миг рядом с приятелем Гленна освобождаются для нас места, и право первой покупки пива для гостей предоставляется тому, к кому пришли гости.
И вот уже первая кружка пива перед нами. Мы начинаем знакомство с приятелем Гленна. Приветливо улыбается его большая рыжеволосая жена. И вот уже мы знаем друг друга по именам. Сыплются нескончаемые вопросы о стране, которую мы представляем. И вот уже чисто ирландский доверительный разговор о том, как трудно быть ирландцем в собственно Англии.
– Мы никогда не забудем, – блестит глазами жена Гленнова приятеля, – никогда не забудем, как встретили нас англичане. Мы с другими семьями приехали сюда двадцать лет назад. О, как хорошо известно нам это проклятое, вежливое «возможно», которое означает – «нет», эти невозмутимо-холодные улыбочки хозяев положения! А за всем жестокость, о, какая жестокость, если бы вы знали! Жуткое чувство людей второго сорта!
– Полно, не надо, – обрывает ее муж, – не надо, праздник сегодня, Новый год, не порти себе и людям настроения.
Она не одинока в своем оскорбленном национальном чувстве. За соседним столом выпорхнувшее из уст женщины слово подхватывается, и возникает свой разговор о том же. И совсем в другом конце паба взрывается песня:
Каменистая дорога в Дублин, как ты тяжела…
Стол перед нами весь в пивных кружках. Их подносят и подносят. Каждый ирландец, узнав, что в пабе сегодня русские, хочет внести свою лепту в гостеприимство.