Текст книги "Царь-кукла (СИ)"
Автор книги: Константин Воронков
Жанры:
Политические детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Говорил он долго и вдохновенно. В уши снова начинающего дремать Капралова врывались отдельные обрывки – «закончат нашу школу», «останутся никем», «попросят, а потом потребуют» и тому подобное, – но на словах «с фантазией у нас не лучше, чем с интуицией» интуиция подсказала ему, что пора закругляться.
– Я не совсем понимаю, профессор, – мотнул он головой, – вы на стороне Шахнозы или против?
Профессор хлопнул себя по коленке и победно выдохнул: «Ха!».
– В яблочко, Лука Романыч! Ну, рассудите сами, зачем мне быть на чьей-то стороне? Я же ученый! Когда я вижу проблему, то сперва ее описываю, а потом пытаюсь понять, как решить. Вот и весь подход.
– Хоть и на том спасибо, достаточно мне этого господина из жилконторы, – не очень понятно заметил Капралов, но профессор, казалось, понял его с полуслова.
– За меня, Лука Романыч, не беспокойтесь! – подхватил он. – Вам моя позиция известна-с, и менять я ее не намерен. В моем возрасте уже не хочется суетиться. Так что можете вполне на меня рассчитывать!
– Рад это слышать, профессор! В таком случае, возможно, вы знаете, что там у вас за новая семья объявилась? Мальчишка, похоже, третирует Шахнозу.
– А-а-а, эти… Простые люди. Отец автослесарь или что-то из этой оперы-с. Общаться, правда, не общался, чего мне с ними обсуждать, сами понимаете… Но мальчишку краем глаза видел, да-с. А что именно вас интересует?
– Меня интересует то же, что и всегда. Насколько опасен, может ли действительно причинить ей вред? Вы же понимаете, если он ей что-то сделает, вам в стороне не остаться. Может, как-то повлиять на него через отца?
– Что ж, любезный, тогда буду с вами предельно откровенен. Мальчишка этот преотвратный – курит, плюется, не здоровается, дерзок неимоверно-с. Не удивлюсь, если нюхает клей. Моменто мори, так сказать, если позволите каламбур-с. А что до отца… Попытка не пытка, конечно, но вы ведь умный человек, Лука Романыч, книжки пишите… Сами знаете, яблочко от яблоньки…
– Там только отец и сын? Может, мать, бабушка?
– Про мать не слыхал. Куда делась и была ли вообще, о том не ведаю-с. Может, бил ее отец, бог ему судья, не знаю, не буду наговаривать. А может, объявится еще.
– Эх… – устало вздохнул Капралов, – этого и правда нельзя исключать. Сделайте одолжение, профессор, попробуйте пообщаться с ними поближе. Без вас мы никак не справимся!
– Хотите, чтобы я немножко пошпионил?
– Ну что вы! Скорее, чтобы присмотрели!
– Ой ли, милейший? – заговорщицким тоном проскрипел профессор, прищурив ближний к Капралову глаз.
– Хорошо! Вы можете… разумеется, если сочтете это удобным и так далее!.. вы можете намекнуть отцу, что я хочу с ними встретиться? Вы сами знаете, что говорить, не мне вас учить…
– Вот так-то лучше! Я попытаюсь, воля ваша, понаблюдаю за этим семейством, но в ответ тоже жду от вас любезность. Да-да, а вы как думали-с!
Профессор поднял лежавшую рядом с ним на скамье черную дамскую сумку.
– Вы знаете, что это?
– Это дамская сумка, профессор… – выдавил Капралов, чувствуя, что вступает на весьма тонкий лед.
– Эх, Лука Романыч, Лука Романыч! – укоризненно воскликнул профессор. – Я в курсе, что не авоська! Вы же не хотите обидеть меня предположением, что я не отдаю себе отчета, с чем разгуливаю по улице? Разумеется, это дамская сумка! Вопрос, чья это сумка!
– Это сумка Раисы, – сказал Капралов как можно спокойнее.
– Верно! Это сумка Раисы! Почему бы так сразу и не сказать, – проворчал он. – Все осторожничает... Нельзя все знать наперед-с, нужно оставлять место и для неожиданностей. Впрочем, извините, милейший, я очень ценю то, что вы для всех нас делаете. Простите старика!
Капралов ободряюще улыбнулся, пошевелил бровями и покивал.
– Вы знаете, почему она всегда таскает ее с собой?
На это Капралов и правда не знал что ответить, однако дремавший до того все утро писатель почувствовал, что профессор не зря нагнетает – за его словами явно виднелась интрига, – и, не спрашивая психиатра, подключился к беседе.
– Потому что женщинам нужно в чем-то носить свои вещи? Потому что она гармонирует с туфлями? Потому что ею можно дать по башке? Что еще? Просветите меня!
Профессор по-хозяйски погладил сумку по стеганому лаковому боку, словно приведенную на продажу корову. Ему было невдомек, какие метаморфозы происходят с его собеседником.
– Вот вы смотрите на нее как на таковую, то есть снаружи, – назидательно произнес он, – а что если посмотреть изнутри-с?
– Изнутри-с, а не на таковую? – попытался изобразить напряжение мысли Капралов, чтобы немного ускорить старика.
– Именно! Сумка важна не сама по себе, Раечка ведь у нас не английская королева! Важно, что у нее внутри-с!
– У Раечки-с? – вырвалось у писателя.
Профессор скривился и несколько секунд молча смотрел на Капралова, словно прежде чем снова открыть рот желал проглотить внезапно возникшую оскомину. Наконец он смог себя перебороть и продолжал как ни в чем ни бывало.
– В этой сумке она носит свой талисман – пупсика. Вот для чего нужна сумка! Вернее, носила, пока он не пропал. Вы об этом знали?
Капралов, не разжимая губ, покачал головой; в этот раз писатель внял совету психиатра, что покамест будет лучше молчать.
– Разумеется, не знали-с, – подтвердил профессор. – Вам же никто о нем не говорил. А вот я имел неосторожность, вернее – любопытство, кто же знал, что он пропадет! – да, имел любопытство о нем расспрашивать. Неоднократно-с. И теперь она думает, что я причастен к его пропаже. Точнее, она считает, что я его спер. Но это неправда! Абсолютная! Совершенная неправда! Я здесь ни при чем-с! Лука Романыч, на вас, голубчик, вся надежда! Я, старый дурак, рассчитывал на доверие, – ведь это не так уж и много, согласитесь? – но лишь убедился, что то были наивные мечты.
Профессор дернулся распрямить спину, но дальше распрямляться было некуда, мечтательным голосом продекламировал «мечты, мечты, где ваша сладость?», не поворачивая головы обвел затуманенным взглядом пруд и продолжал, подпустив в голос дрожи:
– Молодым не понять, они уверены, что впереди у них вечная жизнь, но мы-то, старики, знаем, что слово «жизнь» в этом словосочетании лишне… Совсем не осталось времени грешить, полный цейтнот-с… Вы должны, да что там, попросту обязаны очистить перед Раенькой мое доброе имя! Пока не поздно! Ведь я ни сном ни духом, ей-богу!
Он выпустил сумку и истово перекрестился во все туловище, чуть не до крови ткнув себя пальцем в лоб.
– Не брал я этого чертова пупса!
– Да что за пупсик такой? – спросил немного опешивший Капралов. – И зачем его везде с собою носить?
– Да в том и дело, что понятия не имею! Ну, скажите, мон шер, разве я похож на того, кто шарит по чужим сумкам, тем более дамским?
– Ни в коем случае, профессор! – поспешил заверить Капралов.
– Вот именно-с! Знаю лишь, что был некий талисман, которым она весьма дорожила, вроде память о родителях, а больше и ничего! Так вы объясните ей всю нелепость ее инсинуаций? А уж я-то в долгу не останусь, расстараюсь для вас, будьте покойны! В лучшем виде добьюсь слесарева расположения!
6
Мало кто может похвастать собственным домом в центре Москвы; те же, кто могут, делать этого не хотят, поэтому на латунной табличке рядом с почтовым ящиком вместо имени жильца был начертан привычный глазу москвича бессмысленный эвфемизм – «Фонд содействия развитию искусств». Расчет был верный: вряд ли случайный прохожий обратил бы на табличку внимание и уж точно вряд ли бы стал размышлять, чем занимается указанная на ней организация – ищет новых Левитанов или лишь раздает палитры. Впрочем, внутри здания имелось немало комнат, стен и углов, пригодных для хобби владельца – собирания предметов искусства, занятых китайскими вазами, акварелями, гобеленами и тому подобным, – то есть четверть правды на табличке все же была. На остальные три четверти этот опрятный трехэтажный особняк в стиле модерн с крыльцом из пяти ступенек и резными дверьми, скругленными окнами и мозаиками над ними, записанный на одну из бесчисленных компаний своего хозяина, служил ему домашним кабинетом, личным клубом и персональным рестораном – всем тем, чем не мог служить офис в банке, его основном, согласно журналу «Форбс», месте работы. Да и кроме того, он хоть и проводил здесь немало времени, но все же не жил, и вывеска рядом с дверью придавала дому известную легитимность в глазах визитеров.
Разумеется, хозяин был очень богат. В конце восьмидесятых он был одним из тех кисших от скуки тридцатилетних доцентов и научных сотрудников, которых через пять лет назовут «новыми русскими», через десять «олигархами», а через двадцать просто элитой. Сначала, когда стало можно, они варили на продажу джинсы и торговали компьютерами, затем создавали первые банки и совместные предприятия и, наконец, участвовали в приватизации. Интуиция его тогда не подвела: выбрав нефть и цветные металлы, он сколотил настоящую империю (хотя сам считал, что все получилось благодаря стечению обстоятельств, иначе говоря – везению, и что он просто оказался достоин времени и места, в которых оказался).
Известная всей стране и многим за ее пределами фамилия этого счастливчика была Жуковский, и своей фамилией Жуковский гордился. Нет, он не был родственником знаменитому поэту, наоборот, как и большинство советских граждан, он не был родственником вообще никому, его видимая родословная тянулась не далее третьего колена. Жуковского тешило другое: в отличие от имен большинства коллег-олигархов, либо заурядных, либо подозрительных, его будто специально было создано для покровительства всему изящному. Он ни за что не обменял бы свое имя даже на Пушкина или Державина. Будь у Жуковского выбор, всерьез он рассмотрел бы лишь переименование в Лермонтова, хотя и не смог бы объяснить почему. Впрочем, из всех искусств литература волновала его меньше всего, предметом интереса Жуковского были готовые изображения.
Первую настоящую картину ему подарили на юбилей. Само собой, это был Айвазовский: девяносто на шестьдесят сантиметров, одинокий баркас в разломе гигантских волн, то ли вот-вот взлетит чайкой в небо, то ли завалится на бок и будет утащен штормом в пучину. Модное и одновременно солидное украшение кабинета серьезного бизнесмена, она понравилась Жуковскому с первого взгляда, и он повесил ее напротив стола. Но никто, и он в том числе, не мог предположить, что этот, в сущности, банальный (если не принимать в расчет его цену) подарок положит начало всепоглощающей, самозабвенной страсти.
Уже в первый день совместной жизни со своим Айвазовским Жуковский понял, что тот не просто очередное, пусть и симпатичное, украшение интерьера. Казалось, что пронзенное стрелами света тяжелое пурпурное небо выползло за границы отмеренных ему художником девяноста сантиметров и, будто комнатное торнадо, затягивает в себя окружающую обстановку. На второй день Жуковский поймал себя на том, что на картину смотрит больше, чем в бумаги – подчинив сперва комнату, она подчинила и его самого.
Так он познал великую силу искусства.
Он начал с того, что купил с полдюжины Айвазовских, и дальше последовали Коровин, Репин, Поленов, фальшивый Кустодиев, кто-то еще и, наконец, Шагал с Левитаном, после которых русская тема была на время закрыта и Жуковский обратил свой взор на иностранцев. Картины он покупал бессистемно, по принципу «нравится – не нравится», поэтому следующими стали несколько малых голландцев, импрессионистов, символистов и особенно любимое ню Модильяни. К счастью, он не очень ценил авангард и художников вроде Ротко, иначе бы даже со своими миллиардами быстро вылетел в трубу. Однако приобретением, сделавшим его мировой знаменитостью, стала не живопись: с миру по нитке за несколько лет он собрал самую большую коллекцию пасхальных яиц Фаберже.
Решился он на это не сразу. Сперва идея поставить в один ряд с Левитаном и Поленовым пусть и самые знаменитые, но все-таки ювелирные изделия его смущала: в покупке чего-то уже изначально дорогого Жуковский чувствовал подвох, недостаток чистоты эксперимента: покупая картину, он платил не за золото и бриллианты и, уж тем более, не за копеечные краски и холст, а за талант художника в чистом виде. Однако постепенно, неоднократно посетив Оружейную палату, повращавшись среди знатоков и ценителей, а главное, лишившись после удаления опухоли одного яичка, он решился включить в сферу своих интересов помимо живописи и декоративно-прикладное искусство.
Именно после истории с Фаберже его почему-то стали называть меценатом и бесконечно требовали поддержать чего-то художественное и помочь кому-то начинающему. Жуковский же рассматривал свою тягу к прекрасному как дело глубоко личное, а потому из-за этих глупых ожиданий весьма раздражался.
Впрочем, страница с яйцами была перелистнута (по крайней мере, до тех маловероятных пор, когда владельцы немногих оставшихся в частных руках захотят их продать), и сейчас Жуковского занимала новая, совсем неясная, но интуитивно многообещающая находка.
Майским послепраздничным днем он сидел в библиотеке на втором этаже модернового особняка, между дубовых шкафов, полных книг в кожаных переплетах, за совершенно пустым старинным письменным столом, и смотрел на своего Репина, поставленного помощником на трехногий мольберт, – портрет девочки лет девяти: серьезное, но в то же время шаловливое лицо; белое кружевное платье; подвязанная бантом грива спадающих на плечи золотистых волос; нитка жемчуга на шее. Холст, масло.
Правая рука девочки покоилась на небольшом инкрустированном перламутром и золотой фольгой круглом столе, настоящем произведении искусства, от обладания которым не отказался бы самый взыскательный музей. Однако Жуковский вот уже четверть часа задумчиво взирал не на стол и даже не на девочку, удавшуюся художнику ничуть не хуже стола, а на одинокую фигурку рядом с ее рукой – украшенную гербом матрешку, точную копию полученной Капраловым от Шестакова.
Окна комнаты выходили на улицу, но сквозь тройные стекла внутрь особняка не доносилось ни звука. Жуковский услышал, как часы за дверью пробили три. После третьего удара он мысленно сосчитал до пяти, и в ту же секунду дверь отворилась и, не спрашивая разрешения, в библиотеку вошел его помощник, Артем Сергеевич, невысокого роста, гладковыбритый и сухопарый, в сером костюме. Жуковский перевел взгляд на его приближающуюся фигуру и неожиданно подумал, не приходится ли тому бриться дважды в день.
Сам Жуковский был обрит наголо, что при минимуме мимики делало его похожим на Фантомаса. Вообще, породистость его лицу придавали не столько отдельные черты вроде широкого, почти африканского носа или идеальных вставных зубов, сколько производимый ими совместный эффект. За долгие годы его рот, нос и остальное научились не просто исполнять отведенную им природою функцию, но и дружным ансамблем работать на имидж владельца. Дополнять впечатление были призваны аксессуары: он специально носил ненужные ему по медицинским показаниям очки в тонкой золотой оправе, чтобы иметь повод, спустив их на переносицу, критически взирать на собеседника исподлобья. Умные и ясные глаза при этом выгодно сверкали на бесстрастном лице.
– Алексей Павлович, приехал Штыков, – сообщил помощник и положил перед боссом листок с именем-отчеством посетителя.
– Да-да, спасибо, Артем Сергеевич!
Жуковский уперся в подлокотники словно в брусья и, стряхивая послеобеденное оцепененье, резко встал.
– Я его жду!
Артем Сергеевич вернулся в соседнюю комнату. Жуковский обогнул мольберт и вышел на середину библиотеки.
Появившийся в дверном проеме пожилой мужчина ростом был меньше даже низкорослого Артема Сергеевича; Жуковский со своими метром восьмьюдесятью возвышался над ним почти на голову. Однако походка, которой вошедший направился навстречу хозяину, и его улыбка излучали уверенность знающего себе цену человека. Разумеется, цену высокую: услуги гостя стоили Жуковскому пятьсот долларов в час, и по триста он платил его сотрудникам. Жуковский усадил его в массивное низкое кресло, обтянутое коричневой кожей, и сел в такое же напротив.
– Может быть, чаю, Михаил Африканович? – спросил он. – Или хотите чего-нибудь покрепче?
– Нет-нет, благодарю вас, Алексей Павлович! – нетерпеливо взмахнул рукой Штыков. – Это она? – Он указал на оборот картины.
Жуковский довольно усмехнулся, встал, подошел к мольберту и развернул его лицом к гостю.
Михаил Африканович вскочил и в несколько прыжков оказался возле портрета.
– Так-так-так! – воскликнул он, склонившись, почти касаясь холста орлиным носом и торчащими седыми бровями. – Невероятно! Просто невероятно!
– Вы ведь уже видели фотографии… – немного обескураженный его напором напомнил Жуковский.
– Конечно, видел! – воскликнул Штыков, не отрываясь от полотна. – Это не изумление, Алексей Павлович, а всего лишь реплика ценителя. Не могу же я разглядывать подобный шедевр и оставаться безучастным. Вы сочтете меня невеждой. Лупу, пожалуйста! – Он скосил глаза на Жуковского и расплылся в улыбке. – Пошутил, у меня с собой!
Он достал из внутреннего кармана пиджака здоровенное увеличительное стекло на костяной ручке и с минуту водил им над матрешкой.
– Ну что ж… – произнес он, выпрямляясь и убирая стекло. – Действительно выписана безупречно. И, конечно же, она здесь не случайно. Интуиция вас не подвела.
– Значит, вам уже удалось что-то узнать?
– Разумеется, разумеется, Алексей Павлович! Нам удалось узнать немало! Простите за нескромность, но это правда, особенно за такой короткий срок… Пришлось даже обратиться к бывшим коллегам. Впрочем, как говорится, в нашем деле бывших не бывает.
Штыков хохотнул, однако его утробный смешок не поднялся выше трахеи – ни в глазах, ни на лице не отразилось никакого веселья, и только губы слегка растянулись, чтобы выпустить воздух. Он уставился на собеседника, вероятно, ожидая, что тот разделит его сентенцию, но Жуковский пропустил ее мимо ушей. Тогда Штыков пару раз моргнул и продолжал:
– Я бы не стал злоупотреблять вашим временем. Да и вашими деньгами злоупотреблять я бы тоже не стал. Хотя этого мне, наверно, не стоило говорить… Впрочем, уже сказал! Но давайте сперва присядем. И теперь я бы не отказался от джина с тоником. – Он сделал шаг в сторону кресла и обернулся: – Налейте заодно и себе, уверен, вам тоже захочется выпить.
– Мы провели ряд мероприятий, – сказал Штыков, когда Жуковский вернулся с напитками, – и установили личность загадочной владелицы матрешки. – Он помешал соломинкой в высоком стакане, и кубики льда моментально уменьшились наполовину.– Вы задали вопрос, что делает государственный герб на матрешке и кто вообще эта девочка. Сразу скажу, от финских наследников Репина, продавших вам картину, толку добиться не удалось, они продолжают называть ее «Портрет дворянской дочери» и утверждают, что матрешку он нарисовал, потому что тогда это было модно. Если помните, мы поначалу тоже склонялись к этой версии, вопрос был, реальна ли матрешка с картины или она плод воображения художника. Я сразу понял, что реальна: герб был бы странным домыслом, он должен был существовать в действительности. Дальше мы задали вопрос: зачем его нарисовали? И здесь не обойтись без истории матрешки.
Если спросить у любого, когда на свет появилась матрешка, ответ, скорее всего, будет: никогда! она была всегда! Скептик, возможно, допустит, что ее вырубили первым кремниевым топором. Людям проще представить горящего на костре Джордано Бруно или восстание Спартака, чем то, что каких-то пятьдесят лет назад еще не изобрели пластиковые клубнику и помидоры и что свежие овощи и фрукты приходилось есть только в короткий сезон, когда они поспевали.
Пушкин, Гоголь и Достоевский никогда ее не видели, а Толстой и Чехов если и дождались, то вряд ли она взволновала их больше, чем Иосифа Бродского черепашки-ниндзя: первую матрешку сделали в самом конце девятнадцатого века, и этим людям, придумавшим русскую культуру, наверняка не было дела до лубочной игрушки. Однако двадцатый век прославил ее по той же причине, по которой прославил их самих: он предъявил невиданный до того спрос на символы и смыслы, утвердив заодно знак равенства между теми и другими. Для всего мира матрешка стала символом России не меньшим, чем Достоевский выразителем ее души, и, уж конечно, ее видели даже те, кто в жизни не держал в руках ни одной его книги.
Популярны две версии ее происхождения. Главная утверждает, что прототипом матрешки стал один из японских божков, внутри которого помещалась вся его деревянная семья. Второстепенная, но более патриотичная – что матрешка произошла от разборных пасхальных яиц. Вряд ли можно узнать, как было на самом деле, но известно, что в 1900-м году куклу отвезли на Всемирную выставку в Париж, где она и прославилась. Нарядную деревянную бабу полюбили дети и взрослые, посыпались заказы.
– И вот здесь, как нам тогда казалось, могло скрываться возможное объяснение, – продолжал Михаил Африканович. – Вполне логично, что на экспонате Всемирной выставки нарисовали государственный герб, а потом кукла каким-то образом оказалась у девочки. Однако вы должны представить наше изумление, когда мы получили заключение геральдика о гербе.
Штыков поставил стакан, встал и жестом пригласил Жуковского к картине. Они снова подошли к мольберту.
– На первый взгляд, здесь нарисован малый государственный герб Российской империи, – сказал он, обведя по воздуху орла указательным пальцем. – То есть именно он и нарисован. Но есть кое-что еще. Обратите внимание, что орел находится в ромбе, который обвит орденской лентой и украшен пальмовыми листьями. Детали очень мелкие, но даже я смог рассмотреть их на фото при увеличении. Каюсь, сперва я не придал им значения, и потребовалось несколько дней, пока пришла экспертиза.
– Я вас внимательно слушаю! – нетерпеливо произнес Жуковский.
– Да, так вот, главное, что позволяет определить, кому принадлежит герб, это изображенный на нем орден Святой Екатерины. Им награждали женщин, причем, самых родовитых аристократок. Царские дочери получали его автоматически, при крещении. Таким образом, его сочетание с малым государственным гербом дает нам малый герб великой княжны, дочери государя императора.
Жуковский замер, что-то считая.
– То есть на матрешке герб дочери Николая Второго?
– Совершенно верно!
– Занятно… Но какой именно? Насколько я помню, их было четыре.
– Вы правы, четыре: Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия. Но с помощью матрешки на этот вопрос ответить нельзя. Дело в том, что у великих княжон отличаются только большие гербы.
– Но все равно это означает, что на картине… – почти по слогам начал Жуковский, вглядываясь в девочку.
– Это означает, что ваша картина сильно подорожала, потому что это портрет не неизвестной дворянки, а дочери русского царя!
– Но вы не знаете наверняка…
– А вот и знаю! – просиял Штыков. – Сомнения могли быть, если бы художника звали по-другому, но так как авторство точно подтверждено, дело сильно упрощается. Репин выполнял государственные заказы, а главное – писал портреты членов царской семьи! Например, известный портрет самого Николая в Русском музее. Как я говорил, никаких документов, что он рисовал великих княжон, у его наследников не сохранилось. Видимо, их и не было, потому что такое они бы точно не выбросили, но нам помогла дата создания картины.
Штыков указал на нижнюю часть холста, где над подписью художника – «И.Репин» – были выведены четыре едва заметные цифры – «1904».
– Пришлось немало потрудиться, чтобы установить связь между этим портретом и царской семьей, но в конце концов нам это удалось! Сперва мы забросили широкую сеть, чтобы выяснить, кто заказывал художнику картины в третьем-четвертом годах. Из всех найденных документов подходящим оказался всего один: ведомость Морского министерства на выплату Илье Ефимовичу Репину трех тысяч рублей. За что, не уточняется, но вряд ли это совпадение. Да и сами посудите, что Илья Ефимович Репин мог делать по морскому ведомству? Тем более, сумма весьма внушительная. Могло ли министерство заказать портрет царской дочери, а главное – зачем? Звучит странно. И тут нам пришла идея: а что, если дело не в министерстве? Что, если оно только оплачивало заказ? И вот тогда все встало на место. Вы никогда не слышали о великом князе Алексее Александровиче?
– Боюсь, что нет.
– О, это весьма колоритная личность! – ухмыльнулся Штыков. – Можно сказать, принц Гарри своего времени.
Великий князь Алексей Александрович, четвертый сын императора Александра Второго, брат Александра Третьего, приходился Николаю Второму дядей. Несмотря на его бесталанность, Николай дядю ценил. Родственные узы считались самой надежной опорой во всех слоях общества, а особенно в царской семье, главной корпорации своего времени. Просто по факту рождения великие князья становились министрами и генералами. Степень их компетентности прямо зависела от степени родства с самодержцем.
В страхе перед эволюцией эту классовую модель переняли и следующие российские режимы: большевики придумали номенклатуру, попасть в которую теоретически мог любой, но с подходящей анкетой; их наследники не стали скрывать своей феодальной природы и снова превратили власть в сословную корпорацию прямых родственников и близких друзей. Оказавшись в колоде, о будущем можно не волноваться: при коммунистах штрафников отправляли руководить чем-то менее заметным (разумеется, если речь не шла о политике), а после для них придумали должность советника президента (разумеется, если речь не идет о политике). За самые же страшные прегрешения теперь грозит Совет Федерации.
Великий князь Алексей Александрович четверть века служил начальником Морского министерства в чине генерал-адмирала – сперва при брате, потом при племяннике. Время он проводил в путешествиях: на премьерах в Париже, карнавалах в Новом Орлеане и за охотой на буйволов с Буффало Биллом. А потом случилась неприятность: русский флот погиб близ Цусимы, и Россия проиграла Русско-японскую войну. Великий князь вышел в отставку и вскоре умер от горя в любимом Париже. Но все это произошло уже после 1905 года.
– Нас интересует более раннее время, когда он еще обожал покрасоваться, устраивал праздники и считался бонвиваном, – перешел к сути Штыков. – Мы стали искать, и оказалось, что еще в 2006 году в архивах Российской национальной библиотеки в Петербурге случайно нашлась тетрадь в кожаной обложке с золотой монограммой «АА», дневник великого князя, который он вел почти всю жизнь!
По ходу своего рассказа Михаил Африканович столкнулся с дилеммой, ошибка в разрешении которой грозила испортить все впечатление. Дело в том, что про тетрадь и все остальное он выяснил сам, и теперь первым его порывом было начинать каждую фразу с местоимения «Я» (к тому же за «я» платили на двести долларов больше, чем за «мы»). И все же благоразумие взяло верх: лучше всего за годы службы он усвоил, что коллективный результат куда весомее индивидуального достижения. Поэтому он остановился на множественном числе, иногда вообще сбиваясь на третье лицо и называя себя «наши специалисты».
Впрочем, «наши специалисты» поработали неплохо. Для начала Штыков прочитал всю тетрадь, из которой немало узнал о характерах породистых лошадей и родовитых барышень, но ни слова про Репина и портрет. Ничего удивительного, если князь платил не своими деньгами, то вряд ли доверил бы это даже дневнику. Однако в глаза бросалась одна деталь: он вел его почти полвека, но неожиданно за год до смерти перестал. Сначала Штыков решил, что произошло это по причине депрессии, но потом догадался, что как раз она и побуждает многих писать. Более того, потратив на что-то большую часть жизни, люди обычно уже не в силах остановиться. Писатель Чуковский вел дневник семьдесят лет и последнюю запись сделал в агонии.
Тогда Штыков вернулся в архив и в конце концов нашел то, что искал.
– Документ вряд ли можно назвать продолжением дневника, он больше похож на исповедь, но главное – благодаря ему мы узнали, что Алексей Александрович действительно собирался подарить племяннику портреты его четырех дочерей! Однако война сделала затею неуместной. А после и сам князь впал в немилость. В итоге был написан один-единственный портрет, великой княжны Ольги, старшей дочери, но и тот не был востребован да так и остался у художника. Конечно, на всякий случай мы изучили все ее известные изображения.
Штыков снова полез в карман и достал несколько фотографий.
– Ошибки быть не может – это она!
– Что ж, Михаил Африканович, хорошая работа, поздравляю! – Не глядя на фотографии, Жуковский похлопал его по плечу. – Это действительно интересная новость!
Штыков бросил на собеседника настороженный взгляд: человек, получающий пятьсот долларов в час, знал, что следует за такой похвалой.
– Но, – не разочаровал его Жуковский, – мы так и не выяснили главного – что это за матрешка и что с нею стало. Я ведь об этом вас просил?
7
В начале июня в Москве как всегда похолодало, и начальника ДЕЗа Пантелеймона Никаноровича Капралову пришлось звать к себе в кабинет. Сперва, правда, вместо него пришла Шахноза и прочитала лекцию об озеленении придомовых территорий. Пользуясь случаем, Капралов пытался разузнать про футбольного фаната и его отца, но ничего нового не услышал. В другой день, к досаде «Луки Романыча», явился профессор и битый час перечислял наглядные приметы скорого экономического кризиса. Психиатру повезло лишь с третьей попытки.
С Пантелеймоном Никаноровичем он уже раньше встречался, а потому сразу узнал одному ему свойственную живость речи, пожалуй, даже излишнюю беглость, по причине которой тот часто проглатывал окончания слов, словно его речевой аппарат не поспевал за мыслительным. В представлении Капралова это было весьма нехарактерно для управляющего коммунальным хозяйством или другого типичного муниципального начальника, обычно предпочитающих помалкивать. Впрочем, Пантелеймон Никанорович не был типичным муниципальным начальником.
– Хоть убейте, не понимаю, чего вам далась эта Шахноза и почему я должен рассказывать, что о ней думаю, – говорил Пантелеймон Никанорович, сидя в кресле и положив руки ладошками на колени, как детсадовец. – Да ничего я о ней не думаю! У меня таких Шахноз в подчинении тыща штук. Все они смирные, проблем с ними нет. Сидят по подвалам, зеленый чай пьют. Чего еще желать? А строгость – так это для профилактики. Я с ними со всеми строг. Но ведь и справедлив!
Капралов, в белом медицинском халате, заинтересованно поглядывал на Пантелеймона Никаноровича и время от времени что-то писал специальным врачебным почерком в большую тетрадь, лежащую у него на коленях. Однако от писателя сегодня в нем не было и следа, обычная рутинная встреча врача с пациентом.