412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Смоленское лето (СИ) » Текст книги (страница 6)
Смоленское лето (СИ)
  • Текст добавлен: 10 мая 2026, 13:30

Текст книги "Смоленское лето (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

Глава 6

Седьмого и восьмого июля шла обычная работа.

Утром четвёрка к Бобруйску, ближе к полудню – четвёрка к Шклову, к вечеру – техники возились с двумя машинами, у одной перегревало мотор, у второй разбили правую плоскость в дереве при заходе. Я ходил по кругу, как все: подъём, инструктаж, кабина, бой, посадка, осмотр, землянка. Седьмого был один вылет – на подавление зенитки у переезда; вернулись четверо, машины в дырках, в силовых ничего. Восьмого меня не пустили – Беляев решил, что подряд нельзя, дал отдохнуть. Я полдня просидел в землянке, пробовал левой делать ту работу, которую правая пока не делала: завязывал тесёмку на планшете, открывал клапан, переворачивал страницы блокнота. Это шло, не быстро, но шло. К вечеру восьмого я смог левой развернуть карту в восьмеро и сложить обратно. Это было новое, и это было важно: значит, левая постепенно перенимала на себя ту тонкую работу, которую правая Соколова выполняла, не задумываясь.

Каждый вечер я открывал блокнот. На последней пустой странице, левой, обратной стороной карандаша, выводил пробные буквы. Подсматривал в школьные строки Алексея – те, что «Подлесное», «Клава», «Рязань», «аэроклуб». Пробовал «Танюша». Пробовал «жив». Буквы не слушались. Соколов писал острее, с лёгким наклоном вправо, и у него «у» замыкалась петлёй, у меня – крючком. «Ж» вышло вообще не его. Закрывал блокнот, ложился, гасил керосинку. Седьмого вечером было совсем мимо. Восьмого вечером получилось чуть ближе. Девятого – ещё ближе. Не похоже, но уже не так далеко.

Девятое июля. Подъём в пять. В землянке – обычный утренний шум: кто-то разворачивает портянки, кто-то кашляет, у кого-то скрипнул сапог об пол. Я сел на нары, посмотрел в свой угол. Котов на нижней наре уже сидел, спал лучше, чем когда-то на верхней. Жорка с верхней свешивался, протирал глаза. Шестаков уже в дверях – натягивал второй сапог, стоя.

Одевался я сегодня быстрее, чем пятого числа. Гимнастёрка через голову одной левой шла как у всех; правый рукав я больше не поправлял зубами. Портянки наматывались с одного раза. Ремень не съезжал. Это было первое утро, когда я одевался не с задержкой. Тело привыкло к чужим движениям, и привыкло за неделю.

Беляев в землянке – короткий инструктаж:

– Звено четвёркой. Я ведущий, Шестаков ведомый. Павлюченко – Соколов. Колонна мотопехоты с танками, на запад от Орши. Подходим со стороны солнца, бьём с разворота. Эрэсы – по головным. Пушки и пулемёты – по технике. Кто не отстреляет – на втором заходе. Уход на бреющем, через лес. «Мессеры» возможны, в этом районе они работают группами. Запасной аэродром – Кричев. Вопросы? – Молчание. – Давай. Через двадцать минут на стоянке.

Филиппов сидел на нижней наре, уже одетый, с книгой в руке. Закрыл, не сразу. Перед уходом, когда я уже стоял в проёме, негромко сказал в сторону:

– Алексей Петрович, ШВАК на семёрке у вас левая в прошлый вылет работала вяло. Прокопенко её перебирал, но всё-таки. Не давайте длинных. Двух коротких – и подождите.

– Спасибо, Филипп Васильевич.

– Не за что. – Книгу открыл обратно, на той же странице.

На стоянке Прокопенко был у семёрки, как всегда. Помог с парашютом – правая моя уже работала вернее, он только проверил пальцем, не передавило ли. На прощание, у самой кабины:

– Помните, командир. Что Филиппов сказал – то правда. ШВАК левую я разобрал, почистил, ленту и подачу проверил, но в строй не на сто процентов. Жалейте её. – Жалею.

В кабине я прошёлся по приборам, как делал в прошлый раз – по часовой, начиная с сектора газа. Все ладони уже знали свои места, левая шла первой, правая снимала после, и в кабине стало одной минутой быстрее, чем пятого июля. Шлемофон, ларингофон, перчатки. Перчатку правую натянул через марлю, уже без замирания на десять секунд: знал, как лечь. Запуск. Винт хлопнул, мотор пошёл.

Взлетели парами. Беляев со Шестаковым, я со Степаном.

В воздухе семёрка пошла увереннее, чем в первый раз. Я уже её знал – чуть тяжеловата на крене, на ручку отвечает с задержкой в полсекунды, выходит из пикирования с просадкой метров сорок. Это было моё. Я больше не считал по приборам, я слушал машину телом.

Шли низко, на четырёх сотнях, на запад. Под крылом плыло то же, что и в прошлый раз, только теперь я смотрел на это уже не первым взглядом. Сожжённые сёла, телеги на дорогах, дымы по горизонту. Один раз внизу мелькнула железная дорога – рельсы блеснули, и вдоль рельсов тянулась воронкатая полоса, – то ли свежий налёт, то ли ещё с прошлой недели. К этому привыкаешь быстрее, чем хотелось бы. Левое ухо моё всё так же ловило с задержкой; правое ловило ровно. На приборной доске – то же, что вчера, и третьего дня, и пятого.

Колонну Степан заметил первым – махнул мне ладонью вправо, потом вниз. Я повернул голову. На просёлке, метрах в трёхстах ниже и впереди, тянулась серая нитка с маленькими прямоугольниками – грузовики, пара танков в голове, мотоциклы по бокам. Над колонной висела пыль, и пыль эта тянулась за ней, не успевая оседать. Километра три от головы до хвоста, на глаз. Хорошая цель, не успели разойтись по обочинам.

Беляев пошёл первым. С разворотом, со стороны солнца. Я увидел, как из-под его машины оторвались эрэсы, ушли вниз – и через секунду по голове колонны встал чёрный куст. Танк в голове встал, из-под него пошёл дым. Шестаков сразу за ним, левее, добавил по второму танку.

Степан заходил третьим, я четвёртым. Степан добавил эрэсами по середине колонны – две пары, по тягачам. Тягачи стали столбом. Я прижал газ, повёл нос вниз, поймал в прицел уцелевший грузовик, дал гашетку. Эрэсы у меня – две пары – пошли вниз и встали по обочине, не точно по машине, но рядом. Грузовик опрокинуло.

Я дал левую ШВАК – короткой, как Филиппов сказал. Пушка чавкнула один раз, проглотила свой выстрел и встала. Отдача неровная, потом тишина в той стороне. Заклинило. Прокопенко её перебирал, а она всё равно. Значит, не довели.

Я не разозлился – некогда. Дал правую ШВАК – пошла, ровно. Положил очередь по второму грузовику. Грузовик начал гореть, сначала огнём низким, потом столбом. Дал короткую пулемётом – по мотоциклистам у обочины. Не знаю, попал или нет, не до того было; цель уходила под крыло. Внизу, на обочине, мелькнули две фигурки в зелёном – то ли побежали, то ли упали, я не успел разглядеть.

Семёрка шла ровно, мотор тянул. На выходе из пикирования просадка была обычная, метров сорок, как и обещала. Я повёл нос вверх, потом – на запад, на солнце, чтобы скрыться в нём от взгляда снизу. Это была не моя выдумка, это сказал Беляев на инструктаже первого вылета: уходить на солнце, пока солнце есть.

На выходе с цели я их увидел.

Две точки сверху-слева, метрах в восьмистах. Два «Мессера», в строю, идут на нас. От них тянулась тонкая чёрная нитка дыма, почти прозрачная. Шли быстро.

Тело отдало раньше головы. Ручку от себя – резко, не церемонясь. Газ – вперёд до упора. Семёрка просела, нос пошёл вниз, скорость стала набирать. Я уходил к самой земле – не вверх, не в сторону, не маневром. Вниз, в самый низ, в пыль, в кусты, в реку, куда угодно, только бы под верхушки леса. Под бронекоробкой у меня было два сантиметра брони и крылья, развёрнутые в стороны как парус; сверху шла тонкая алюминиевая обшивка и фонарь, и стрелять по мне с верхней полусферы – это было то, что «Мессер» делает лучше всего.

Я прижался к земле так, что верхушки сосен пошли мимо моего фюзеляжа метрах в пятнадцати ниже. Скорость у меня была за четыреста, мотор гудел на всех оборотах. Я не маневрировал. Я просто шёл вниз и вперёд, как идёт камень, который бросили под уклон.

«Мессеры» прошли над моей головой, не довернули. Я успел разглядеть один за крыло – узкий длинный фюзеляж, чёрные кресты, скорость такая, что они меня уже за десять секунд обогнали бы, если бы спустились следом. Они не спустились. Не полезли в зону, где зенитки своих же могли по ним же дать, а Ил-2 у самой земли – мишень узкая, попасть надо уметь. И главное – я не маневрировал, не выдавал себя дугой, не геройствовал. Я просто свалился вниз. И они пошли искать кого-нибудь повыше.

Радио в шлемофоне – голос Беляева, рваный через помехи: «– Все домой!»

Я уже шёл домой. Над лесом, низко, у самой кромки, лёгкой змейкой. Слева плыл хвост Степана – он тоже ушёл вниз. Беляева и Шестакова я видел впереди, метров на пятьсот выше моего среза. Все четверо, целые.

Семёрка тянула ровно. Левая ШВАК молчала, я её больше не дёргал. Правая работала, пулемёты работали. По правому крылу, ближе к консоли, я заметил две новые дыры – не от «Мессера», от зенитной очереди при выходе. Аккуратные, ровные. На глаз – миллиметров двадцать.

Шли над лесом. На западе, за нашей спиной, поднимался столб дыма от колонны – высокий, чёрный, плотный. Слева ниже плыл Степан. Где-то в правом ухе через помехи кто-то один раз сказал «Третий, чисто». Это Шестаков отозвался Беляеву. Радио сегодня работало лучше, чем в прошлый.

Сели один за другим. Беляев первым, Шестаков, Степан, я.

Я выкатился к капониру, заглушил, посидел минуту с руками на ручке. Кисть правая ныла глуше, чем после первого боя – то ли привыкла, то ли не так передержал. На фонаре изнутри запотело – я мокрый был, гимнастёрка липкая, пятна тёмные у подмышек и у пояса. Это я только сейчас почувствовал; в воздухе не до этого было. Прокопенко был на крыле раньше, чем я отстегнулся.

– Командир. Ну? – спросил он, помогая со спиной парашюта. – ШВАК левая после первой очереди. Как Филиппов сказал. – Ясно. Выйдете – посмотрю.

Я выбрался, спрыгнул на землю. Ноги встали ровно, без дрожи в коленях, как было в прошлый. Это тоже привыкание. Прокопенко уже шёл по обводу, считая под нос.

– Шесть, командир. Шесть пробоин. Меньше прошлого. По правому крылу – две новые, из консоли, по фюзеляжу – три, по хвосту – одна. В силовых – ни одной. Вы её, как и в прошлый, бережно водили. И с ШВАКом этим – я её, голубушку, разберу до вечера. На завтра в строю. – Прокопенко присел на колено у крыла, провёл пальцем по одной из новых пробоин. – Вот эта – двадцатимиллиметровая, спарка ваша зенитная. Прошла навылет, не задело лонжерон. На полпальца ниже бы – было бы хуже. На полпальца выше бы – вообще не задело. Вот так и работает: на ширину пальца разница.

– Спасибо, старшина.

– Не за что благодарить. Идите к командиру.

Беляев у своей машины. Шлемофон на плече, ремень не застёгнут, в зубах папироса.

– Соколов. Сюда. – Подошёл. – На цели – нормально. Эрэсы по обочине легли, не страшно, грузовик опрокинуло, и хорошо. С ШВАКом – правильно сделал, что не насиловал, сразу перешёл на правую и пулемёт. С «Мессером» – правильно. Не полез. Вниз, и всё. Это у тебя теперь должно быть в крови. У земли ему труднее, если не дашь себя поймать. А наверху – возьмёт, и не один раз. Запомнил? – Запомнил, товарищ капитан. – Иди. – Я пошёл.

Шёл я к землянке медленно, не торопясь. Гимнастёрку на ходу расстёгивал – она липла к спине. В землянке снял, постелил на нары сушиться, оставил на голом теле нижнюю рубаху. Сел на свой край, посидел минуту в тишине, не делая ничего. Голова была пустая, как после долгой работы – не пустая совсем, а такая, в которой все мысли стояли по своим углам и никуда не двигались. На западе, как всегда, гудело. Где-то у соседнего капонира кто-то стучал молотком по железу – методично, ровно, по три удара, потом пауза. Эти удары я слышал, кажется, во все вечера, что был тут. Может, всегда стучал один и тот же человек; может, разные. Один и тот же звук.

Вечером землянка была почти пустая. Степан вышел во двор, Шестаков с Прокопенко у машин, Жорка где-то с Котовым, Кравцов в штабе. Филиппов читал на нижней наре, как всегда. Я сел за откидной столик в углу – тот, за которым обычно сидел Кравцов и писал.

На столике – лист бумаги. Один. Я его выпросил у писаря в штабе после полудня. Писарь дал нехотя, посмотрел сверху, спросил «домой?», услышал «домой» и дал. Лист был серый, с тонкими волокнами, шершавый, но писать на нём было можно. Портить не хотелось.

Рядом я положил блокнот Соколова, открытый на странице с адресами. Тут и почерк его был – больше всего в одном месте, можно было сверяться по три-четыре буквы. Карандаш химический, тот самый, заточённый ещё с пятого числа на бортике моей нары. Кончик у него был неровный, чуть в сторону, и я этим пользовался: при определённом наклоне он выводил линии тоньше, при другом – толще. Соколов писал твёрже, давил сильнее; я левой ещё не научился давить так же ровно.

Прокопенко принёс керосинку. Поставил на угол стола, прибавил фитиль.

– Командир, чтоб глаза не сломал. Пишите. – Спасибо, старшина. – Он вышел.

Я сидел минуту, не начиная. Потом взял карандаш левой, пристроил лист поудобнее, прижал правой ладонью угол – чтоб не сдвинулся. Ладонь под марлей лежала плоско, как пресс. Подвёл карандаш к верхней строке.

Дышал я при этом ровно, как дышат, когда стреляют по мишени из винтовки. Не задерживая, но и не часто. Я видел, как пишут спортивные стрелки в тире у деда: сначала выдох до конца, потом полувдох, потом – нажим на спуск. Здесь было то же. Полувдох, остановка, рука. Если я отвлекусь на дыхание – буква поплывёт. Если я задумаюсь над содержанием – рука забудет наклон.

Написал первое слово: «Танюша». Сверился с блокнотом – там «Танюша» было один раз, в адресе. Сошлось не плохо. «Т» с короткой горизонталью, «у» с замыкающейся петлёй, «н» прямая. Дрогнула «ш» – но читаемо. Дальше – «здравствуй». Это слово вышло хуже. Соколов «з» писал с верхней закруглённой петлёй; у меня вышел крючок. Перечеркнул, написал заново. Чуть ближе.

Дальше пошло медленно. Я писал не строкой, а словом – одно, два, останавливался, сверялся, продолжал. Перед каждой третьей буквой смотрел в блокнот. Между фразами поправлял посадку – спина уставала, плечо ныло, левая кисть начинала подрагивать на длинных строчках. Раз или два пришлось остановиться вовсе и положить карандаш – отдохнуть пятнадцать секунд, потом снова. На середине письма я понял, что взмок: гимнастёрка под мышками была липкая, на лбу холодно. Это была работа, и работа нелёгкая. Тяжелее, чем боевой вылет, как ни смешно это звучит. Боевой вылет шёл двадцать минут; письмо это шло уже полчаса.

Текст у меня получался такой:

«Танюша, здравствуй. Жив, здоров. Письмо твоё получил, спасибо. Маме скажи – у меня всё в порядке, берегу себя. Отцу – поклон. Я после госпиталя, рука была обожжена, теперь работает. Летаю на новой машине, хорошая. Товарищи хорошие, командиры строгие. Живём в землянке, как все. Ты матери помогай. Я тоже на вас думаю каждый день. Целую. Алёша».

Подпись «Алёша» вышла самой кривой – рука дрогнула перед последней буквой, и «а» получилась шире, чем у Соколова. Но в целом – похоже. Очень похоже на ту подпись, которую я видел в комсомольском билете и в лётной книжке. Если Таня прочтёт первую строку, она не остановится. Может быть, дочитает до конца, не заметив. Может быть, заметит и не скажет – потому что война, и потому что брат после госпиталя, и почерк у него не такой ровный, как был. Что-нибудь да объяснит сама.

Я подержал лист над одеялом. Подождал, пока чернила дойдут – карандаш химический, рисует синим, по-настоящему садится на бумагу через минуту-две, как промокнет от дыхания и тепла руки. Подождал.

И только тут понял: я только что подписался «Алёша». Не для отчёта Кузьмину. Не для Беляева в строю. Не для Соломина в санчасти. Для сестры. Для семьи. По собственному выбору. Это была какая-то мелкая, неважная на вид штука; и в то же время – точка, после которой что-то сместилось во мне на полделения.

Я подержал ещё лист, не сворачивая. Перечитал глазами от начала, медленно, по строке, шевеля губами. «Танюша, здравствуй. Жив, здоров…» Голос в голове, которым я это читал, был не мой. Это был голос Алексея Соколова – какой я его знал по двум коротким письмам сестры, по фотокарточке в удостоверении, по школьной строке в блокноте. Тонкий, негромкий, не очень развитый литературно, простой. У такого голоса не получится написать «зелёные огурцы стрелять научили». У такого голоса получится – то, что у меня вышло. И в этом письме мой голос с его голосом сошлись на полдороге. Не идеально. Сойдёт. Лучше, чем я думал утром, и хуже, чем хотелось бы перед отправкой; но письмо у меня было одно, и второго листа в полку не достанешь.

Сложил лист треугольником, как складывают в полку – длинной стороной к себе, потом две короткие к середине, потом верхний угол вниз. Получился треугольник, плотный, с одним открытым ребром, куда писать адрес.

На открытой стороне написал:

«Рязанская область, Ряжский район, село Подлесное, ул. Колхозная, 14. Соколовой Татьяне Петровне».

Положил на стол, придавил блокнотом.

Прокопенко вернулся за керосинкой минут через двадцать. Постоял у столика, увидел треугольник.

– Сестре? – Сестре. – Хорошее дело. Я своей Марии тоже пишу. На Полтавщине она. – Помолчали. – А там у вас как, старшина? – спросил я. – Живут. Сын Опанас в колхозе, восемнадцать ему. Дочь Оксанка в школе. Мария – хозяйка. Что там у нас – немец далеко ещё от нас, спокойно у нас. Так думаю.

Я посмотрел на него. Он стоял, держа керосинку за кольцо, в полусвете. Лицо у него в это вечернее время было мягче, чем при дне у машины, – пыли уже не было, борозды у рта не такие резкие. Он говорил «спокойно у нас» и в это сам не очень верил, я это слышал в его голосе. Но говорил. Так говорят о доме, когда дом далеко и ничего сделать нельзя.

«Спокойно у нас.» Слово «далеко» в сорок первом портилось быстро. То, что сегодня далеко, завтра становится близко, послезавтра – ещё ближе. Я это знал, Прокопенко не знал, и если бы я ему сейчас сказал, что знаю, – что бы я этим сделал? Он не уехал бы за семьёй. Не отпустили бы; и он бы не пошёл, потому что у него тут машины и завтра четвёртый вылет на Бобруйск. Он бы только не спал ночь. Ему ночью спать предстояло, потому что завтра в пять опять подъём. Ему молчать было полезнее.

Я смотрел в керосинку, не на Прокопенко. На фитиль. Фитиль в ней горел низко, ровно, без копоти; кто-то старательно подрезал его с утра, и от этого огонь стоял прямо, как от хорошей церковной свечи. Я подумал, что и Прокопенко свою керосинку режет так же – старательно, наперёд, на всю смену. Этот человек делал всякую мелочь, как делают серьёзное дело. И с машинами так же. И с разговором о доме – тоже.

– Дай Бог, старшина, – сказал я. – Дай Бог.

Прокопенко кивнул. Взял керосинку, пошёл к выходу. Уже в проёме обернулся:

– Письмо завтра в штаб отнесите, командир. К обеду оказия в Могилёв. Поедет с почтой. – Отнесу. – Он вышел. Полог стал на место.

Я сидел ещё минуту за столом. Треугольник лежал передо мной – такой же, как тысячи других, которые в эту ночь складывали где-то в сотнях полевых землянок: одинаковые серые листы, одинаковые сложения, разные адреса. Завтра он пойдёт на восток, в Могилёв, дальше через тыл, через десятки рук, две-три недели – и упадёт в почтовый ящик в Подлесном, и Таня его развернёт. Прочтёт. И в селе Подлесном на одну минуту, на один вечер, мать с подушки спросит, что пишет Лёша, и Таня ей перескажет. И мать какое-то время будет жить с этим письмом. Я этого не увижу; но это будет. И ради этого письмо стоило написать, как бы криво у меня сегодня ни выходила «ш».

Поднялся, спрятал треугольник под подушку – на ночь так надёжнее, чем на столе. Разделся до нижней рубахи, лёг.

Когда я уже лежал, в землянку зашёл Жорка. Тихо, чтоб не разбудить.

– Лёш, спишь? – Нет ещё, Жор. Чего ты. – Завтра нас опять подняли рано. Беляев сказал – к Орше. Только сегодня – с артиллерией работаем, не одни. Говорят, что-то новое привезли. Большое. – Какое? – Не сказали. Увидим. – Помолчал. – Спокойной, Лёш. – Спокойной, Жор.

Он залез на верхнюю нару, накрылся. Через минуту в землянке дышали все ровно.

Я лежал на левом боку, правое ухо к подушке. Кисть отдавала тише обычного. Сегодня правая впервые за весь день поработала сама: в одной строке письма я сжал ею карандаш, на одном «р» в слове «Подлесное». «Р» вышло криво, но вышло. Это тоже надо было запомнить: не всё пишет левая, кое-что уже доступно правой.

Я думал не словами. Я думал треугольником на столе у Кравцова, дорогой через Могилёв, ёжиком с топориком на полях Танинова письма, и тем, что у Прокопенко на Полтавщине Мария, Опанас и Оксанка, и тем, что слово «далеко» в сорок первом портится быстро. Думал, пока не перестало хватать сил думать. Под подушкой у меня на левом краю лежал треугольник; я его чувствовал затылком даже сквозь набитую соломой подушку. Завтра он поедет в штаб, потом в Могилёв, потом дальше. Это была первая моя вещь, которая поедет от меня в Подлесное. Не Соколовская – моя, написанная моей левой, под моим именем «Алёша». Моя и его одновременно. Тогда уснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю