412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Смоленское лето (СИ) » Текст книги (страница 4)
Смоленское лето (СИ)
  • Текст добавлен: 10 мая 2026, 13:30

Текст книги "Смоленское лето (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Глава 4

В пять подъём дался плохо. Я лежал, открыв глаза, ещё минуту после того, как Прокопенков голос за пологом сказал: «Командир, пять». Потолок землянки был тот же, что и вчера, и позавчера, доски и ветки, в щелях между ними сочился серый утренний свет. Я лежал и слушал землянку. Тихо. Остальные спали. Седьмым был я, и я просыпался первым.

Сел. Пол был холодный, но и я в одних носках. Сапоги стояли у нары, портянки лежали на сапогах развёрнутые – вчера я их не успел подсушить как надо. Намотал левой, правой только придерживал. Намотал криво, перемотал – вышло тоже не очень, но идти можно. Сапоги натянул сидя; правый сапог упёрся, я его вколотил в пол пяткой. Гимнастёрку через голову – левой; правый рукав поправлял зубами. Воротник застегнул на верхнюю не с первого раза – крючок не попадал в петлю, левая не привыкла. Ремень нашёл со второго раза, не с первого: он съехал на пол под нары. Планшет повесил через плечо, привычно уже, как будто всю жизнь.

Пять минут на одевание – я этим минутам ужаснулся, мысленно. У командира строевой роты на меня бы хватило одной матерной фразы и одного дня в наряде. Но командира строевой роты тут не было; тут была война, и тут человек после контузии ел три минуты вместо одной, одевался пять минут вместо двух, и никто не считал. Это считал я сам, про себя, и тоже учился.

Прошёл к выходу. У ближней койки, той самой, у входа, сидел уже одетый Кравцов – сидел и натягивал второй сапог. На койке Смирнова, рядом с ним, не было ничего. Шинель ночью кто-то унёс. Фотокарточка маленькая, в рамке от папиросной коробки, лежала на тумбочке – лицом вниз. Тумбочка пустая, кружка убрана. Койка была свёрнута тщательно, по-уставному, одеяло поверх матраса в три слоя. Это сделал не дежурный, это сделал кто-то из своих. Я прошёл мимо, не задерживаясь.

Облёт пары прошёл коротко.

Степан вёл, я держал ведомым справа сзади, в полусотне метров. Поднялись по кругу, прошли два захода на полигоне без боевого, по двум фигурам – один с горки, второй – с разворота с креном. Семёрка пошла как Прокопенко обещал: чуть тяжеловата на крене, но слушалась. Не Як. Тяжёлая, инертная, с запоздалым откликом – даёшь ручку, она думает полсекунды, и потом идёт. Но идёт куда сказано.

На втором заходе на полигон я её попросил дать с пикирования. Она дала, нормально, тяжело, по-своему – нос вниз, хвост следом, не сразу. На выходе ручку на себя – и тут она тоже думала, тоже полсекунды, и потом подняла нос, и я вышел в горизонт, потеряв метров пятьдесят высоты на том, что она думала. Я это запомнил. На бой это значит: вход в пикирование заранее, выход с запасом высоты, никаких последних секунд у земли. Степан, наверное, видел меня боковым глазом, потому что когда я выровнялся и встал ему за хвост, он коротко махнул мне рукой из своей кабины – ладонью вниз, ровно: понял, продолжай.

Сели на полосу одна за другой. Я сел тяжело, чуть ниже расчётной точки касания, машину повело на пробеге, пришлось дать педали. Прокопенко бы заметил. Он на стоянке и заметил, постоял у моего колеса, ничего не сказал.

Степан, когда сели, постоял у моего крыла, подождал, пока я выберусь.

– Ничего не отвалилось, Лёх. И руль слушается. Иди к врачу.

Полковой врач принимал в задней палатке, у сосны. Невысокий, в очках, без папироски – единственный, кто не курил. Посадил на табурет, посветил в глаза маленьким фонариком сначала в правый, потом в левый. Заглянул в левое ухо.

– Слышит правое? – Слышит. – Левое? – Отдельные слова, не шёпот. – Голова. – Гудит, но не кружит. – Координация догоняет? – Догоняет. – Кисть. – Левой работаю. Правой – слабо. – Покажите. – Я показал, разжал и сжал. Мизинец отстал на полтакта. – Ясно. В кабину пускаю. Береги. Если в воздухе уплывёт – не геройствуй, домой. – Есть, товарищ военврач. – Идите.

Беляев у штабной палатки стоял, дочитывал какую-то телеграмму. Не поднимая головы:

– Завтра в строю. Звено: я, Павлюченко, ты, Филиппов. Бобруйск, переправа. Утром инструктаж.

Утро 5 июля было прохладное, ясное, с тонкой дымкой над лесом. Небо серое сверху и розовое по краю, на восток. Я одевался уже не первым – землянка вся стояла на ногах. Гимнастёрку натянул быстрее, чем вчера, – мышцы запоминают такое за один раз. Прокопенко прошёл мимо тропинкой за пологом, услышал я по шагам.

Завтрак был короткий и тоже не в радость: каша, кружка чёрного чая, кусок хлеба. Я ел левой, медленно, не чувствуя вкуса. Степан рядом доел свою кашу за минуту, затянул ремень потуже, ушёл к стоянке. Жорка посыпал кашу солью, ел, что-то напевая под нос; шуток в это утро у него не было – у Жорки шутки кончались с первой каской на голове и возвращались только обратно. Филиппов сел в дальнем конце стола, чай пил без хлеба, читал что-то с краёв тарелки, не поднимая головы. Я смотрел на них всех и думал, что это – звено, и я в нём четвёртый.

В землянке Беляева стояли четверо: Беляев у стола, Степан у дверного полога, Филиппов с книжкой подмышкой – он её и не отложил, держал заложенной указательным, – и я, у входа. Беляев говорил коротко, не садясь.

– Звено: я веду, Павлюченко, ты, Филиппов. Район Бобруйска. Ищем переправу, бьём. Если увидим колонну – цель номер два. Зенитки везде, подходите низко, змейкой. «Мессеры» возможны. Бьём быстро, уходим к земле. Высота подхода четыреста, атаки двести. Эрэсы – по точечным. Бомбы – по колоннам. Пушки – по технике. Кто отстал – один обратно. Не ждать. Вопросы? – Молчание. – Давай. Через двадцать минут на стоянке.

Филиппов первым повернулся к выходу. Уже в проёме, не глядя на меня, сказал ровно, негромко:

– Алексей Петрович, лямки парашюта у вас тугие будут с правой. Просите старшину сразу, не стесняйтесь. Я в первом своём после госпиталя стеснялся – пожалел потом.

И вышел. Я стоял секунду – Филиппов, оказалось, тоже когда-то возвращался после госпиталя, и это «не стесняйтесь» было тем единственным, что он мог мне дать перед вылетом. Я записал это себе в голову.

На стоянке Прокопенко подал мне парашют. Лямки правую плечевую затянул сам, без моих рук, – застёгивал поясную, потом грудную, проверил пальцем, не передавило ли. Потом помог взобраться по плоскости в кабину; я перекинул правую через борт, стараясь не зацепить ожогом за раму.

– Командир. – Прокопенко стоял у крыла, левая ладонь на плоскости. – На взлёте триммер у вас в нулях. На посадке щитки полные, не скупитесь. Если что услышите в моторе – на моторе не сидите, тяните домой. Машина ваша. Берегите её.

– Понял, старшина. – В кабине было тесно. Я сел и сделал то, что делают все лётчики во всех машинах и во всех временах: тронул ладонью каждый рычаг и каждый прибор по кругу, по часовой, начиная с сектора газа. Сектор. Триммер. Тумблер магнето. Манометры. Высотомер. Указатель скорости. Прицел впереди – чёрная трубка, торчащая из приборной доски выше всего; левый глаз из-за неё видел половину горизонта. Я сразу понял, почему лётчики о неё лбом бьются на посадке: при переднем нырке нос идёт вниз, лоб – вперёд, и металл там жёсткий. Это надо запомнить телом, не книгой.

Шлемофон на голову, ремешок под подбородок. Ларингофон на горле подтянул левой, правой только придерживал. Микрофон проверил, постучал по нему, услышал в наушнике глухое «тык-тык» – работает. Перчатки. Сначала левая, потом правая – правую натягивать надо было осторожно, через марлю, и я её натягивал, замерев, секунд десять, чтобы не задеть. Когда натянул, посидел с закрытыми глазами и выдохнул. Можно работать.

Запуск. Винт хлопнул, дёрнулся, схватил. Мотор пошёл ровно. Запах горячего масла встал в кабине плотный, привычный, из тех, после которых кажется, что без него и не пахло никогда. Я выкатился из капонира, пошёл по полосе на руль, разворачиваясь хвостом туда и сюда, чтобы видеть прямо. Беляев был уже на старте.

Взлетели парами. Беляев со Степаном, я с Филипповым. Семёрка тяжело потянула за хвост, потом оторвалась, легла в воздух. Я почувствовал её всей задней частью тела – как она просела на отрыве, как поднялась, как выровнялась. Тяжёлая. Большая. Ил-2 – это вам не Як; ему надо время. Я эту машину за вчера и сегодня уже знал, и знал, как её водить.

Шли на запад, низко, метров четыреста. Под крылом плыло не учебное небо – плыла земля. Сожжённая деревня – шесть труб, чёрные пятна по периметру, уцелевшая церковь без купола. Дорога с группами беженцев, тянущихся на восток, мелких сверху, как крошки. Лес с тонкой струйкой серого дыма, поднимающейся ровно, без ветра. Поле ржи, неубранное, с краю – две воронки, чёрные, свежие. Ещё одна деревня, целая на вид, но без движения – ни коровы, ни человека, только бельё на верёвке у одной хаты, забытое. Дальше – мост через речку, разбитый, балки в воде, с обеих сторон тропы кругом, обходящие воронку. У моста – три брошенные подводы, лошадей нет; одна лежит на боку у канавы, чёрной кучей. Это была земля, и на ней были люди, и над ними сейчас шёл я. Это пробило, коротко, без слов. Я отвёл взгляд вперёд, на хвост Беляева.

Над Беляевым в его кабине мелькнул его жест: он наклонился вперёд, к прицелу, ровно, как наклоняются, когда уже видят цель. Я этот наклон видел не первый раз – у него за вчерашний день и сегодняшнее утро это уже стало приметой. Он сидел в кабине, чуть подавшись грудью к приборной доске, не выпрямляясь даже на крейсерском, как будто всю дорогу уже работает. Степан, например, сидел иначе – откинувшись, руки внизу, поглядывая по сторонам. Беляев – вперёд, к цели. Цели я с такого расстояния не видел; видел Беляева. Через секунду он передал по крылу – короткий взмах ладонью вниз: внимание, заходим. Я поджался ближе к Филиппову, перешёл влево, прижал газ.

Переправа открылась слева внизу.

Понтонный мост был наполовину наведён – десяток плотов, связанных, тянулись от западного берега к восточному, не достав метров двадцать. На плотах копошились люди – мелкие сверху, в форме, с какими-то длинными жердями: вели понтоны на воду, толкали следующий. На западном берегу в два ряда стояла техника – танки, бронетранспортёры, грузовики; от них тянулась пыль по дороге. На восточном берегу, чуть выше понтона, стояла зенитная батарея – четыре спарки, я насчитал, плюс крупнокалиберный пулемёт у дороги. Спарки стояли треугольником, носами наружу, прикрывая переправу с трёх сторон.

Беляев пошёл первым, с переворотом, на двести. Я увидел, как из-под его машины оторвались эрэсы – две пары, прямые, с белыми хвостами. Они ушли по понтону вниз, и через секунду на мосту встал плотный белый всплеск; средний плот пошёл вверх, развернулся, рухнул вбок. Связка плотов разошлась, концы понесло течением. Беляев вышел из пикирования низко, у самой воды, ушёл вправо; за хвостом у него тянулась лёгкая сизая дымка от мотора.

Степан вторым, левее, по технике на западном берегу. Я не видел разрывов от его бомб – был уже в пикировании сам.

Зенитки заговорили снизу. Светлые шары пошли вверх, по дуге, ровными очередями – четыре, четыре, четыре. Один трасс прошёл прямо через то место, где я был секунду назад; тело отдало раньше головы, ручка ушла вперёд, машина нырнула. Я выровнял, повёл нос на батарею.

Пикирование пошло ровно. Семёрка тяжело набирала скорость носом вниз, прижимало в кресло, в правом ухе ровно гудел нарастающий свист набегающего воздуха. Левое шум резало наполовину, но вместе с ним резало и мир. Пальцы на ручке стояли крепко, левой держал жёстко, правая помогала только основанием ладони, без хвата. Под ногами – педали, я не давил, только касался; в пикировании педалями работают мало.

В прицеле сначала ничего не было, только размытое, потом – четыре сошедшихся точки, четыре ствола, направленных не на меня, а ниже, по уходящему Беляеву. Я довёл нос, дал гашетку. Эрэсы пошли – две пары – вниз и вбок. Первый разрыв чуть впереди батареи, вышел в реку. Второй – в позицию, плотно, с дымом и осколками. Зенитка замолкла. Замолкла, я не видел, что от неё осталось; я видел, что светлые шары больше не шли с этой точки.

Радио в шлемофоне ожило. Голос Беляева, рваный, через помехи, звучал так, будто прошёл сквозь толстую подушку: «– Седьмой – домой!»

Я понял с первого раза. Дал ручку от себя, ушёл к самой земле, у самой воды, потом за берег, в кустарник, потом за лес. Слева, метрах в трёхстах ниже, шёл Филиппов, цел, ровно держал курс. С земли стреляли вслед, но очереди ложились позади, уже не доставая.

Я задержался на цели, знаю. Две лишние секунды на выходе из пикирования, чтобы увидеть, замолкла батарея или нет. За эти две секунды по моей правой плоскости что-то стукнуло – не сильно, не разрывом, а как камешек в крышу. Я почувствовал кожей. На глаз – ничего; машина шла ровно.

Шли домой через лес, низко, с лёгкой змейкой. Беляев впереди, Степан за ним справа, я сзади, Филиппов слева. Мотор семёрки тянул ровно, без провалов. Под крылом плыли макушки сосен, плотно, без просветов. Я держался строя по хвосту Степана – не приближаясь, не отставая, ровно. Про лётную школу я ничего не помнил по этой машине; зато помнил телом, что строй держится не глазами, а постоянным мелким движением ручки и сектора газа. Это пригождалось.

Кисть правой ныла глухо, под перчаткой, – отдавала во всё запястье; я это заметил только сейчас. На взлёте и в атаке боли не было; теперь была. Я её не разжимал ни разу за весь полёт; пальцы, видимо, передержали ручку, и ожог под марлей напомнил о себе. К посадке буду перекладывать на левую совсем.

Сели один за другим.

Я выкатился к капониру, заглушил, посидел секунду – руки на ручке, ноги на педалях, и ничего не делать. Потом начал отстёгиваться. Левой работал, правой только мешал. Прокопенко уже стоял на крыле, ждал.

– Командир. Ну? – спросил он, помогая мне со спиной парашюта. – Цел, старшина. Машина – посмотрите.

Прокопенко слез с крыла, пошёл по обводу, вёл пальцем по плоскости. Считал не вслух, под нос. Я выбрался, спрыгнул на землю – приземлился на левую, правую держал. Стянул шлемофон, потёр обожжённый висок, на котором осталась полоса от резинки.

– Четырнадцать, – сказал Прокопенко, докончив круг. – Четырнадцать пробоин, командир. По правой плоскости – восемь, две навылет. По хвосту – три. По фюзеляжу – три, одна у бронекоробки, об неё и тукнуло, не пробило. В силовых – ни одной. Молодец машина. – Постоял, пощупал пальцем край пробоины, нюхнул – горело там что-нибудь или нет; не горело. – Бензопровод цел. Гидравлика цела. Радио цело – провод аккуратно прошёл осколок, в палец рядом, не задело. Тяги цели. Винт цел. Командир, вы её привели в полном строю.

– Ваша работа, старшина. – И ваша тоже. Шли вы её бережно. – Помолчал. – Кисть как? – Ноет. – Ясно. Идите к командиру. Я машину к вечеру в строй верну.

Я отошёл от семёрки, и только тут заметил, что у меня дрожат колени. Не от страха – страха в полёте я не чувствовал, просто работал. От того, что напряжение, которое держало меня всё это время от завтрака до посадки, теперь сходило, и тело искало, куда его деть. Я постоял у соседнего капонира, подождал, пока пройдёт. Прошло за минуту.

Беляев стоял у своей машины, тоже только что слез. Ремень не застёгнут, шлемофон на плече, в зубах папироса, спичку прикуривал боком от ладони.

– Соколов. Сюда. – Я подошёл. – Первый после госпиталя – нормально. Звено вернулось целым. Замечание одно: на цели висел лишнее. Две секунды. Я видел. Двух секунд – и всё, из-под тебя бы вышибли. Запомнил? – Запомнил, товарищ капитан. – Иди. Завтра скажу – что и куда.

Я отошёл. Замечание было точное. Оно не было ругательным; оно было сделано в той форме, в которой делаются замечания пилотам после первого удавшегося боя – коротко, по делу, без хвалы и без упрёка. Беляев заметил две секунды. Он считал по машине, не по глазам – потому что глазами с его положения мою работу на цели он видеть не мог; значит, считал по тому, как ушла моя машина, как поздно она нырнула. Это я ему запишу в план – как всё то, что Беляев замечал, и не говорил, и говорил.

И ещё: Беляев не сказал ни про зенитку, ни про то, замолчала она или нет. Он сказал только про две секунды. Это значит, что в его голове работа на цели – это работа на цели, а замолчавшая зенитка – это уже не моё, это полк, штаб, разведка, чьи-то донесения. Лётчик, который думает, что он сделал важное и теперь ему положено хвалу, – лётчик, у которого нет двух секунд, чтобы выйти. Беляев это просеивал годами, я просеивал это сейчас, разом, за один разговор у машины.

В землянке после полудня было пусто и душно.

Кравцов сидел у своего столика в углу, писал. Степан выходил во двор, потом возвращался, доставал кисет, скручивал не торопясь. Жорка лежал на верхней наре с гармошкой на груди, не играл – держал её как кладут руку на грудь, когда задумываются. Ваня где-то у Прокопенко, как всегда. Филиппов читал. Котов возился где-то у санитаров со своим плечом со вчера.

Я сел на свою койку у окошка. Положил планшет рядом. Достал блокнот Соколова – тот самый, что лежал в планшете с первого дня, с чужим школьным почерком. Карандаш химический, тупой, я его подточил левой о бортик нары – медленно, с обкатами, прижимая большим пальцем. Нашёл в блокноте свободную страницу, последнюю.

Левой писать оказалось не так плохо, как я думал, – буквы выходили крупные, кривые, но читаемые. Положил блокнот на колено, придерживая правой ладонью у корешка – пальцы у правой работали как груз, не как рука. Я писал короткими словами, как пишут лётчики в полевой блокнот, когда рук не хватает, а голова занята:

«5 июля. Ил-2. Переправа у Бобруйска. Зенитка спарка. Эрэсы вниз, в пикировании, с разворота. Горизонтально – почти бесполезно, с пикированием точнее. На цели не висеть. Две секунды лишних – и нет. Беляев заметил. Замечание принял».

Подержал страницу под пальцем, посмотрел, закрыл блокнот. Это была первая запись от моего имени в этой жизни. Первая запись пилота Соколова, у которого внутри Наумов. Не мудрая, не глубокая. Прикладная. Как и должно быть после первого вылета.

И ещё. Под этой записью я допишу со временем – какой строй держит Беляев, как ведёт Степан, как у Филиппова с осмотрительностью; какой ветер на каком направлении; какие у наших соседей высоты; что у немцев с зенитками в каком районе. Всё это надо собирать. Это и будет настоящая лётная книжка – не та, которую сдают в штаб, а та, которая остаётся в кармане. У Соколова такой не было; у меня будет.

Из дверного полога вошёл Жорка – не помню, когда вышел, но вышел и вернулся. Постоял, не говоря ни слова. Потом сел на край моей нары, не вплотную.

– Лёш. – А. – Ты речь Сталина слыхал? – Какую. – Третьего числа была. К народу. Мы у репродуктора стояли, всем полком. Ты в санчасти лежал, наверное, проспал. – Проспал, – сказал я. Это была чистая правда; третьего я лежал в санчасти под марлей и не знал ни про какой репродуктор. – Бурцев сказал – на завтра митинг полковой собрать. Будет читать речь по записи, у себя есть. Послушаешь. – Послушаю.

Он помолчал. Гармошка лежала у него на коленях, он крутил её в руках, не открывая.

– Тяжёлая речь, Лёш. Не из тех, после которых поют. После такой – молчат. – Угу. – Ладно.

Встал, пошёл к своей наре. Гармошку положил на одеяло, не сыграл ни ноты. Лёг лицом к стене.

Я ещё посидел на койке. За оконцем землянки темнело – медленно, как темнеет в июле, – и в темнеющем свете на тумбочке у входа по-прежнему лежала фотокарточка Смирнова, лицом вниз. Я подумал, что её никто, кажется, переворачивать не собирается; и я тоже не пойду. Каждый сам решает, когда.

Потом достал из планшета письмо Тани – то, второе, с ёжиком на полях. Прочитал ещё раз, левой рукой держа лист над одеялом. Ёжик стоял в ступе, круглый, с двумя точками вместо глаз, ни весёлый, ни печальный. Я смотрел на него и думал, что Тане надо будет ответить – не сегодня, не завтра, но скоро. С каждым днём её ожидание становилось длиннее, и я это знал, потому что и сам стоял когда-то на её стороне у пустого почтового ящика. Я знал и то, как пишут такие ответы – коротко, ровно, без жалоб, чтобы не передать ей моё на её плечи. И знал, что писать буду я, а почерк должен быть Соколова, и над этим почерком придётся посидеть ещё не один вечер с правой, которая отойдёт. Но это всё – потом. Не сегодня.

Сложил письмо вчетверо, как было сложено, ёжиком вверх. Убрал в планшет. Застегнул клапан.

Завтра в полдень – митинг. Бурцев будет читать речь, которой я не слышал. В той жизни я знал о ней из книг. В этой – пропустил. Завтра услышу. А пока – день закончен. Пятый июля сорок первого. Один вылет в строю. Четырнадцать пробоин, в силовых – ни одной. И первая моя запись в блокноте.

Я лёг на левый бок, правое ухо к подушке. Правая кисть отдавала ровно, как маленький мотор, и под этот ритм я заснул, не заметив когда. Уснул сразу, без сновидений, как засыпает человек, у которого день получился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю