Текст книги "Смоленское лето (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Глава 3
Полуторка пришла без четверти девять – раньше срока. Шофёр был не тот, что вёз меня в санчасть; этот был молодой, скуластый, в выгоревшей пилотке набекрень, с лицом человека, который не спал вторые сутки.
Дуся вышла на крыльцо вместе со мной, придержала полог санитарной палатки, чтобы не зацепил повязку. На груди у неё всё та же запотевшая косынка, в руках – свёрток с чистой марлей и склянкой йода.
– Возьмите, товарищ лейтенант. На неделю хватит, если перевязывать раз в день. Не поплывите теперь, поняли?
Поняла она это про себя – что, если поплыву, сама приехать не сможет.
– Понял, Дуся. Спасибо.
Она махнула рукой не мне, а грузовику – мол, ладно, забирайте. Я перекинул левой рукой планшет через плечо, придерживая правую под рубашкой, и забрался в кабину. Шофёр захлопнул дверцу, дал газу.
Ехали лесом. Не сразу – сначала просёлок, потом большак, потом снова просёлок и какой-то отворот, на который сворачиваешь, если знаешь. Я не знал. Я разглядывал в окошко ёлки, берёзы, пыльную колею; пыль в кабину набивалась через щель у двери, оседала на моих коленях ровным серым. Шофёр был немногословен, ехал быстро. Левое ухо моё гудело тонкой ниткой; правое ловило мотор.
Аэродром начался без объявления – лес расступился, и стало вдруг видно: длинная утоптанная полоса в ложбине, по краям – землянки, накрытые ветками, машины под маскировочными сетями стояли по капонирам, между ними – палатки и навесы из плащ-палаток. Наверху между двумя соснами кто-то натянул верёвку, и на верёвке висело солдатское бельё – грубое, серое, с заплатами. Где-то слева, за капонирами, кто-то прострелил очередь из винтовки – короткую, в три патрона, как бьют не на бой, а пристреливая.
Пахло свежо нагретой смолой, керосином и чем-то железным, едким, что бывает в любом месте, где работает мотор. Из ближнего капонира доносился ровный гулкий перестук молотка по железу, потом разговор приглушёнными голосами, потом снова молоток. У одного из навесов сидели двое в гимнастёрках без поясов и чистили оружие, разложив части на расстеленной плащ-палатке. На меня ни тот ни другой не обернулись.
Полуторка встала у крайнего капонира. Шофёр мотнул головой в сторону: «Тебя там. Топай.»
Я выбрался – левой рукой, цепляясь за ручку, ноги встали в пыль мягко. Полуторка уехала, не прощаясь.
К капониру, у которого я стоял, шёл человек.
Он шёл не торопясь, обтирая ладони ветошью – масляной, с чёрным следом по кромке. Среднего роста, плотный, в гимнастёрке без знаков ордена, рукава до локтей. На голове старая пилотка, надетая ровно. Усы – короткие, с проседью. Лицо обветренное, с двумя глубокими складками у рта. Лет ему было сорок, может, чуть больше. Не лётный возраст. Земляной.
Подошёл, остановился в двух шагах. Глядеть он умел не разглядывая – оценил один раз, отложил.
– Старшина Прокопенко, – представился ровно. – С возвращением, товарищ командир.
Я встал, как стоят перед старшим, хотя по званию мы шли в обратном порядке.
– Здравствуйте, старшина. – Машина ваша – «двойка» – сгорела. Новая пришла позавчера, седьмой бортовой. Будем летать? – Будем.
Это было правильное «будем» – то самое, которое от лётчика ждёт техник, когда машину собрали и поставили в строй, и теперь её нужно отдать в руки тому, кто за неё отвечает в воздухе. Прокопенко это «будем» услышал.
– Тогда пройдёмте, посмотрите. Не торопясь. У вас ещё час до командира.
Машина стояла под маскировочной сетью, чуть в стороне от других, в своём капонире – выкопанная в склоне ложбины ниша из земли, обложенная по краям горбылём. Семёрка была свежая, краска ещё не выгорела, винт чистый. Сетка лежала по верху, прижатая ветками. На фюзеляже – звёзды и бортовой «7», белый, по тёмно-зелёному.
Прокопенко обошёл машину спокойно, как обходят свой огород. Заглянул под крыло, тронул ладонью кромку у щитка, провёл вдоль стыка обшивки. Что-то увидел, чего не должно было быть, поправил пальцем – мелочь, ничего серьёзного. Потом вернулся ко мне.
– Пробные запуски – три раза. Мотор ровный, тяговый, давление масла чуть выше нормы – прирабатывается. Тяги шасси тугие, я разработаю до пятницы. Ручка газа с люфтом в миллиметр, я обмеряю и подтяну. Прицел у вас – ПБП-один-Б, как и было. Радио – РСИ-три, новое. Будут проверять.
Он замолчал на секунду, оценил, как я слушаю, и продолжил уже тише, на ту половину голоса, которую обычно держат для «между нами»:
– Бронекоробка цела. Заклёпки ровные, стыки я сам проверял до того, как машину поставили в строй. Бронестекло на козырьке – новое, с того же завода, что и у командира. На вашей «двойке», помните, оно по нижней кромке мутнело. На семёрке такого нет. Я вам это говорю, чтобы вы знали машину прежде, чем сядете.
– Знаю, старшина. Спасибо.
Это было всё, что я мог сказать. И этого было довольно.
Он принял это «спасибо» без выражения, делово.
– Идите к командиру. После командира – придёте, я вам кабину покажу под себя. Посадка у вас была своя; рост не поменялся, но всё равно лучше пройтись.
Слово «своя посадка» он сказал так, что я его секунду держал в воздухе. Потом понял: посадка – то, как лётчик садится в кресло, регулирует подножки и упоры, то самое, что у каждого пилота своё, и то, что Прокопенко мне сейчас показывал, было – он Соколова знал. Под этого Соколова он машину уже подгонял раньше, не раз.
– Подойду, – ответил я и пошёл туда, куда он показал движением подбородка, – к землянке, врытой в склон по другую сторону полосы.
Беляев сидел в землянке под керосиновой лампой и читал какую-то бумагу, придерживая её ладонью. Землянка была низкая, потолок из досок и веток, по стенам – нары в два яруса. Посередине стол из ящика, на столе телефонный аппарат полевого типа, с кривой ручкой; в углу печь, не топленная по лету, использовавшаяся как тумба под радиоприёмник. Я кашлянул в полог:
– Соколов, товарищ капитан. Прибыл из санчасти.
Беляев не поднял головы. Дочитал строку, которая у него была под пальцем. Потом поднял глаза.
Лицо у него было длинное, острое, с тонкими губами; левый висок уже без волос, кожа гладкая, с одной венкой. Карие глаза. Пальцы – длинные, неожиданные для жилистого человека; такие пальцы бывают у скрипачей или у тех, кто в детстве долго играл на клавишах.
– Соколов. Живой. Так. Ну? Как рука? – Терпимо, товарищ капитан. – Слышишь меня? – Справа – да. Слева – плохо.
Он коротко, без интонации, кивнул и постучал пальцами по столу – раз-два-три, в такте, как отбивают темп.
– К командиру полка. Сразу. Он ждёт. После – ко мне ещё, по службе. Вопросы? – Нет. – Давай.
Я вышел. На полпути к штабной палатке оглянулся: полог землянки уже закрылся, керосиновая лампа за ним стояла ровным жёлтым. По дорожке между капониров пробежал к капонирам мальчишка-посыльный с портфелем под мышкой, мимо меня, не задержавшись; мне в спину пахнуло пылью и кожей.
В штабной палатке было светлее – она стояла под двумя берёзами, и парусина пропускала зелёный свет. Внутри – стол из тёса, на столе карта под целлулоидом, с карандашной обводкой по обстановке; два полевых телефона; стопка бумаг, прижатая патронной гильзой. У стены, на ящике, стоял жестяной чайник.
Командир полка не сидел за столом, а ходил вдоль него, в три коротких шага туда и в три обратно. Невысокий, плотный, широкие плечи, седина на висках, тёмные волосы коротко стриженые. Над правой бровью – тонкий шрам, белый, длиной в фалангу. Глаза серо-голубые, спокойные. Гимнастёрка ладно сидит, ремни пригнаны без единой лишней складки. Когда я вошёл, он остановился, поглядел один раз – и продолжил ходить, дочитывая в воздухе какую-то мысль.
– Лейтенант Соколов прибыл, товарищ майор. – Слышу. Садитесь. – Сел на ящик, поставленный у стола, показал ладонью на табурет напротив. – Доклад ваш слышал. С боевой точки – действовали правильно. Машина – не ваша вина. Зенитки в Бобруйском районе плотные, потери тяжёлые. Вам повезло сесть у своих.
Он замолчал. Опустил глаза в стол, потом поднял на меня.
– Как самочувствие. Правду.
Я ответил левым голосом – ровно, без интонации:
– Восстановился, товарищ майор. Правая рука пока не работает, писать не могу, ручку держать – с трудом. Левое ухо плохо слышит. В боевой состав – не готов. Через два-три дня, не раньше.
Он наблюдал секунду, как наблюдают, когда сверяют сказанное с прочитанным. Кивнул один раз.
– Правильно отвечаете. Делаем так. Два дня – облёт новой машины. Со старшим лейтенантом Павлюченко, парой. Лётный допуск даст полковой врач. После – пристрелка. Боевой вылет – не раньше пятого. – Есть, товарищ майор. – Идите.
Я встал. У полога остановился: не для того, чтобы оглянуться по форме, а потому, что он сам – окликнул, не повышая голоса:
– Соколов. – Я повернулся. – Вернулся – хорошо. Не подведи.
Это было сказано не как угроза и не как пожелание. Это было сказано как факт. Я ответил тем же тоном:
– Не подведу, товарищ майор.
Вышел. Палатка закрылась, парусина откачнулась, и зелёный свет внутри стал ровнее. Я постоял секунду на солнце, переводя дыхание.
Так. Двое позади. Дальше – землянка эскадрильи. Дальше – мои.
В землянке эскадрильи было шесть человек.
Я заметил их всех разом, секунду стоял в проёме, держа полог левой рукой. Глаза прошли по нарам и по лицам. Я пытался не сильно вглядываться – кому-то в глаза смотрят, кому-то на руки, кому-то мимо. Это было всё равно как войти в комнату, где шесть знакомых, которых не помнишь, и они все сейчас обернутся, и каждый сделает что-то своё, и каждое «своё» нужно поймать в первую же секунду, чтобы не выронить.
– Ша! – раздалось от ближней нары. – Лёха! Соколов с того света!
Кудрявый, чёрный, с белыми ровными зубами – поднялся одним движением, с губной гармошкой в руке; гармошку бросил на одеяло, пошёл ко мне, разводя руки на ширину плеч. На полушаге увидел повязку на моей правой и остановился. Хлопнул меня по левому плечу, коротко, тёплой ладонью.
– Ну хорош, хорош. Не ломай мне тебя второй раз. Ох, ну ты живой, чёрт. Слушай сюда. Мы тебя уж того, отписали было.
Это был, по всем приметам, тот самый – лёгкий, шумный, любимый всеми. Я ответил тем, что ответить было можно: рукопожатие левой, кивок, короткая улыбка. Имя его я узнаю сейчас – кто-нибудь да назовёт.
– Жорка, не топчись, – раздалось от соседней нары – спокойно, медленно, с южным мягким «г». – Дай человеку зайти.
Скрутчик, в линялой гимнастёрке, с густыми бровями и широкими ладонями, сидел на нижней наре, на коленях кисет, в пальцах – недокрученная самокрутка. Поднял на меня глаза.
– Живёшь – живи, хлопче. Жив значит, летать будем. Иди, иди. – И вернулся к самокрутке.
– Лёш-ка… – С верхней нары, перевалившись через край, спрыгнул высокий, нескладный парень с рыжеватыми русыми волосами. Длинные ноги, длинные руки, в кабине ему, наверное, тесно. – С приездом тебе.
Подошёл, неловко протянул левую – догадался сам, что правую мне нельзя. Запнулся: «Ну вот… ну». Замолчал. Я сжал ему ладонь – посильнее, чем нужно, чтобы и за себя, и за него.
С нары у дальней стены поднялся, не торопясь, плотный человек с густой светлой щетиной. Подошёл, протянул руку – крепкую, с короткими пальцами.
– Добро. – И отошёл. Больше ничего не сказал.
Из угла, от окошка под потолком, негромко произнесли:
– Рад вас видеть, Алексей Петрович.
Сидевший там был тонкий, с аккуратными короткими усиками и пробором на сторону. На коленях у него лежала книга в мягкой обложке. Слегка склонил голову – не вставая.
Шестой – в дальнем углу, за откидным столиком – поднял голову от листа бумаги, на котором писал. Невысокий, коренастый, тёмные волосы зачёсаны назад. Положил карандаш, разгладил ладонью гимнастёрку на груди.
– Товарищ Соколов. Возвращение – это всегда хорошо. – И снова вернулся к листу. Не встал. Это было правильно – не вставать; это было его, политрука, дело, и он его делал.
– Лёшка-к-Лёшке вернулся. – Сидел там парень лет двадцати, светлый, со светлыми ресницами и круглым простым лицом, в нательной рубахе, без гимнастёрки. Чистил сапог суконкой. Поднялся, перешагнул через свою «уставную» фотокарточку на одеяле, подошёл, протянул левую – догадался сразу.
– Смирнов. Лёшка. Нас теперь снова двое, как раньше. Путать тебя со мной будут.
Сжал мне ладонь без церемонии, тёплой рукой. Отпустил. И уже отворачивался к своему сапогу, когда я собрал, что мог: «Рад, тёзка.»
– Я тоже. Ты, главное, не помирай больше. Один раз отписали – хватит на нас двоих. – Сказал он это легко, как говорят между своими, без церемонии и без испуга, и сел обратно на нару – продолжать с сапогом.
Я сделал шаг вглубь землянки, чтобы поставить планшет на свою койку у окошка, – и не успел. В проём всунулся посыльный, мальчишка лет шестнадцати, в большой не по росту пилотке, запыхавшийся:
– Первая эскадрилья! Командир требует! По коням, вылет! – И исчез.
В землянке поднялись разом, не спеша и не суетясь, как поднимаются люди, для которых это слово – рабочее. Степан положил недокрученную самокрутку обратно в кисет, кисет сунул в нагрудный карман. Жорка снял с гвоздя ремень, надел через плечо, застегнул на пряжку одним движением. Молчун с короткими пальцами – Ваня – натянул сапоги с пола, не глядя. Котов спрыгнул с верхней нары, чуть не задев меня головой. Филипп Васильевич заложил книгу пальцем, отложил, встал. Кравцов, уже в карандаше, начал что-то быстро дописывать. Смирнов натягивал гимнастёрку, второй сапог стоял у нары.
Степан, мимо меня, на ходу:
– Лёх, ты сидишь. Командир сказал. Рука не та, ухо – тоже. Поправляйся. Если что – Прокопенко на стоянке, Кравцов в землянке. Жди. – Понял, Степан.
Жорка, проходя, подмигнул: «Не скучай, Лёха. Мы – мигом.» Смирнов натянул второй сапог, нахлобучил пилотку.
– Пошли, тёзка. – Это он сказал не мне, а Котову, который стоял у его нары; они вышли вместе, плечом к плечу. Мне на ходу – короткое: – Не помри тут без меня, Лёша.
Кравцов поднялся последним. Остановился у входа, поправил гимнастёрку на груди.
– Товарищ Соколов. Останетесь – следите за землянкой. Всё.
И тоже вышел. Полог стал на место, керосиновая лампа в углу качнулась.
В землянке стало тихо. На моей койке у окошка лежал планшет. На койке у входа лежала чистая, аккуратно сложенная фотокарточка Смирнова – молодая женщина с двумя девочками в светлых платьях с бантами. Сапог второй стоял у нары, из него был вытряхнут ещё на полу клочок газеты, которым он его, видно, чистил. Я подошёл, подобрал клочок, положил на тумбочку. И вышел сам.
На полосе уже запускали моторы.
Они запускались неровно – сперва один, далеко, потом второй, ближе, потом третий, четвёртый – и через какие-то секунды весь воздух уже стоял ровным гулом, тем плотным, утробным гулом, от которого в груди у меня – и у любого, кто стоял когда-нибудь у работающего поршневого мотора, – отдаёт мелкой дрожью под сердцем.
Я стоял у крайнего капонира, у того, к которому утром привезли меня. Прокопенко стоял рядом, чуть впереди, в том месте, откуда выпускают свою машину. Семёрка моя стояла за спиной, под сетью, тёмная. Машины шли по полосе одна за одной, медленно – хвостом покачивая, чтобы видеть прямо, – и вырулили в дальний конец, где разворачивались на взлёт.
Пятеро. Я насчитал пятеро: Степан ведущим, за ним Жорка, Ваня, Котов, Смирнов. Филипп Васильевич почему-то остался – то ли его не назвали, то ли у него что-то с машиной, я не знал. Прокопенко знал, но не сказал.
Группа взлетела парами, ушла на запад, на низкой высоте, чтобы не светиться. Звук моторов растягивался, истончался, потом – ушёл совсем, и стало слышно, как у соседнего капонира кто-то стучит молотком по железу. Прокопенко закурил.
– Долго, старшина? – спросил я. – Минут сорок. Если всё нормально. До Бобруйского участка – пятнадцать в одну, столько же обратно, плюс сама работа. Сорок-пятьдесят. – Колонна? – Колонна. Утром разведка засекла. Пехота с танками, лезут к переправе. Сегодня – третий вылет полка туда.
Помолчали. Прокопенко докурил, бросил окурок в банку с песком. Потом, тише:
– Вы тут постойте, товарищ лейтенант. Я машину пройду ещё раз. – И пошёл к семёрке, не оборачиваясь.
Я сел на ящик у капонира. Отсчёт у меня в голове пошёл сам – двадцать пятнадцать. Двадцать шестнадцать. Ноль пятнадцать. Ноль двадцать. Я не сводил глаз с запада, с той полосы леса, за которой ушли машины.
Сорок минут – это много, если у тебя есть руки и есть, чем их занять. Я сидел с одной рабочей рукой на колене и одним работающим ухом и считал секунды. На четырнадцатой минуте подошёл Кравцов, постоял рядом молча, ничего не сказал, ушёл. На двадцать второй пробежали по тропинке двое в сапогах, тихо, к санитарной палатке. На двадцать восьмой Прокопенко вышел из-под сетки семёрки, поглядел на запад так же, как я, постоял, ушёл обратно.
На тридцать третьей минуте я услышал моторы.
Я их услышал правым ухом, через плотный гул. Они шли низко, с запада, ровные, тяжёлые. Я встал. Прокопенко вышел из-под сети снова, тоже встал. Кравцов появился из-за угла соседнего капонира.
Они выходили из-за леса парами, как уходили. Первая пара – две машины, ровные. Вторая пара – две машины, одна с дымной полосой за хвостом, тонкой, серой; вторая её прикрывает справа.
Четыре. Я посчитал. Прокопенко, стоявший рядом, посчитал тоже – губами, без звука: «…три… четыре». Подождал секунд десять, глядя на запад, на пустое над лесом. Смотрел ещё. Ничего не приходило.
– Пятого нет, – сказал он ровно, не мне, а полосе.
Машины садились по одной. Первой – машина Степана, ровно, без щитков; рулёжка к капониру. Вторая – Жорки, с подскоком, но в хвост встала, как надо. Третья – Шестакова, тяжело. Четвёртой пришла машина Котова – с дымной серой нитью, она тянулась за ним по всей рулёжке. Котов выбрался из кабины сам, без помощи; его сразу подхватили под локти двое с земли и повели в сторону. Лица у него я не разглядел – фуражка низко, голова опущена.
Степан вылез из своей. Шёл к нам через полосу, не торопясь, и по тому, как он шёл, я уже знал, что́ он скажет.
– Лёшка Смирнов, – сказал он, остановившись в двух шагах. Голос ровный, без хрипа. – Над колонной. «Мессер» сверху зашёл. Я видел – Лёшка тянул на свою сторону, с одним работающим. Не дотянул. Упал в лес, северо-восточнее десятого квадрата. Пожара не видели.
Никто ничего не ответил. Прокопенко снял пилотку, подержал в руке, надел снова. Кравцов тихо разгладил гимнастёрку на груди.
– Котов как? – спросил я тихо.
– Котову плечо. Задело. Посмотрим. – Степан взглянул на меня. – Иди в землянку, Лёх. Ляг. Я попозже подойду.
Я пошёл в землянку. Тишина в землянке встала сразу, как я зашёл, ещё до того, как кто-то из вернувшихся туда вошёл.
Койка у входа стояла так же, как и стояла, – застеленная, с фотокарточкой поверх свежей шинели Смирнова. Сапог тот, второй, я поставил возле нары вечером. Никто его не убирал. Я прошёл мимо, к своей койке у окошка, сел. Снял планшет с одеяла, положил на тумбочку. Левая рука легла на колено, правая – поверх левой.
Я не знал этого Смирнова. Сегодня в землянке он улыбнулся мне, протянул левую, сказал «Лёшка-к-Лёшке вернулся», обозвал меня тёзкой, легко и без церемонии. Сорок минут назад он сидел на этой койке, чистил суконкой сапог и хохотнул что-то Котову. Двадцать минут назад его машина шла на запад в одной паре с Котовым. Сейчас её больше не было.
Я смотрел на его пустую койку. Койка была застелена аккуратно, как застилают в казарме. Та самая шинель, та самая фотокарточка. И жестяная кружка на тумбочке, такая же, как у меня, – пустая, с кругом от вчерашнего чая на дне.
Тишина в землянке стояла, как стоит вода в стакане, когда его поставили.
Вечером не спалось. Я полежал положенное и, когда в землянке стало темно и кто-то начал тихо посапывать у дальней стены, встал, накинул гимнастёрку на левое плечо, не одеваясь толком, и вышел.
Ночь была тёплая, низкая. Над капонирами стояло небо – глубокое, без луны, с густой россыпью. Где-то на западе – далеко-далеко – еле слышный гул, не разобрать чей. Над полосой сидела тишина. Я пошёл к семёрке.
У седьмого капонира горел керосиновый фонарь, прикрытый сбоку фанеркой, чтобы свет не выпадал в небо. На ящике у фонаря сидел человек. Курил.
– Не спится, товарищ лейтенант? – сказал Прокопенко, не оборачиваясь. – Садитесь.
Я сел рядом, на пустой ящик. Прокопенко протянул кисет – тёмный, потёртый, с тесёмкой.
Я взял. Левой рукой развернул бумажку, насыпал махорки. Бумажка была тонкая, газетная, рваться начала сразу. Махорка просыпалась мне на колено и в пыль. Я попытался приложить правой – пальцы не сложились. Скрутить не получилось.
Прокопенко молча досыпал в свою заготовку, лизнул, подкрутил пальцами. Протянул мне.
– Возьмите мою. Потом научитесь левой. Левой – хитрее, но можно. – Спасибо, старшина.
Прикурили от керосинки, по очереди. Дым у Прокопенко был ровный, тонкий. У меня – первый затяг пошёл в горло, и я почувствовал, как обожжённая ещё гортань отозвалась – но не закашлялся; уже не закашлялся. Это было хорошо.
Сидели молча. Над капонирами висело небо.
– Старшина, – сказал я через минуту. – Слушаю. – Что перед запуском смотреть? Я после госпиталя – будто заново всё.
Прокопенко повернул ко мне лицо. Не голову – лицо.
– Перед запуском – масло проверьте, фильтр посмотрите. Тяги пощупайте за сектор газа, на люфт. Пушки и пулемёты пристреляны, но сами проверьте, как принято. Радио на земле включите – я люблю, когда лётчик его на земле выслушал, а не в воздухе впервые слышит. Это всё.
– Семёрка как с ручки?
– Чуть тяжеловата на крене. Дай ей полсекунды на отклик – пойдёт, куда сказали. Привыкнете быстро.
Он молча докурил свою. Бросил окурок в банку с песком, которая стояла у ящика. Потом обернулся ко мне сбоку. Не пристально, а так, как сверяют что-то с собой.
– Тише вы стали, товарищ лейтенант.
Я не ответил сразу. Ответ нужен был такой, чтобы и не отрицал, и не подтверждал слишком много.
– Голова ещё гудит, старшина.
– Бывает. – И больше не сказал ничего.
Мы ещё сидели в тишине, и я докуривал его самокрутку, и по моему левому уху всё так же тянулась тонкая нить звона, а правое слышало стрекот кузнечика в траве за капониром. На западе, низко, где-то между двух чёрных полос леса, что-то один раз глухо ухнуло – и стихло. Мы не повернулись.
Я думал про Смирнова. Я не успел его узнать. Сегодня в землянке он мне сказал «Лёшка-к-Лёшке», и в этом было что-то простое, что должно было быть.
Из-за крайнего капонира пришли шаги – не торопясь. Степан, тот самый – Павлюченко.
– Прокопенко, не загубил мне командира? – тихо. – Не загубил, Степан Осипович. Сидим.
Степан опустился рядом со мной на ящик. Молча оглядел небо, не поднимая головы – только глазами.
– Лёх. Завтра в пять – подъём. Поднимаемся парой, я веду. По кругу. Потом – на полигон, прицельный заход без боевого, по двум фигурам. Полковой врач утром посмотрит, минут двадцать на тебя. – Понял, Степан. – Боевой – не завтра. Через день, может, через два. Как командир скажет и как ты сам себя почувствуешь. – Понял. – Ну ложись, тогда. Утром уже скоро. И не думай много про сегодня. Думай – поможет, не думай – тоже поможет. На войне ни одно из двух не работает целиком.
Он встал, постоял ещё секунду. Хлопнул меня по левому плечу, мягко, и пошёл в темноту, к землянке.
Я докурил. Прокопенко гасил керосинку – задвинул фанерку плотнее, фитиль убавил. Стало темнее ещё на четверть.
– Идите спать, товарищ лейтенант, – сказал он. – Завтра у вас день длинный. – Спокойной ночи, старшина. – И вам.
Шёл я по тропинке между капонирами медленнее, чем шёл сюда. В голове не было ясной мысли – только перечёт того, что было сегодня. Утренняя дорога. Прокопенко у семёрки. Беляев. Командир полка. Землянка. Лёшкино «Лёшка-к-Лёшке». Сорок минут на ящике. Четыре машины из пяти. Шинель на пустой койке. Прокопенко вечером, его «тише стали».
В землянке уже спали. Моя койка у окошка была расправлена; кто-то, наверное, Степан, откинул мне одеяло. Я лёг как был, не раздеваясь, на левый бок, чтобы правое ухо к подушке, левое наверх, и услышал, как далеко-далеко, за сотней километров отсюда, что-то ровно гудит на западе.
Сегодня я пережил день. Это было всё. Ни больше, ни меньше – пережил. Завтра будет следующий, и его тоже надо будет пережить, и потом следующий. Я закрыл глаза.
На западе, ровно, не приближаясь и не уходя, всё гудело.




























