Текст книги "Смоленское лето (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– Заход тебе покажу. Под тридцать.
– Слышал у Жорки.
– Жорке я в воздухе показывал. Тебе сейчас на ящике.
Я нашёл ящик из-под боезапаса, поставил его на бок, сел на корточки. На фанерной крышке была светлая царапина, длинная. Я взял её за линию земли. Ящик пах ещё патронным порохом, не выветрился – он, видимо, был свежий, опорожнённый утром, и парусина с него только что сошла. Я провёл по царапине пальцем – ровная, без щербинок, как от ножа в один прокол.
– Вот двадцать. Так нас учили. С двадцати – рассеяние широкое, дым колонны до пушки не доходит, эрэс дальше уходит.
– Ага.
– Тридцать – вот. – Я провёл пальцем круче. – Пушка короче, эрэс садится плотнее. Дым режешь, не вязнешь в нём. Перегрузка на выходе тяжелее, но машина держит.
– А «Мессер»?
– Если на хвосте – заход рваный, не выдерживай угол любой ценой. Сначала жив, потом точен.
– Понял.
– Не угадал – повторил.
– Ага. Ладно.
Котов встал, отряхнул колени.
В стороне, шагах в пятнадцати, стоял Морозов. Он, оказывается, подошёл, пока я рисовал, и стоял молча – не подходя ближе. Слушал. Лицо у него было такое же, как в первые дни в полку, после восемнадцатого, когда он понял, что сегодня вместо Литвинова мог быть он, – серое, прямое. Сейчас он смотрел не на меня, а на ящик, на царапину на крышке, на угол, который я провёл пальцем.
Я заметил, не подал виду. Котов тоже заметил – он секунду глянул в сторону Морозова, не остановил, не сказал. Это была школа: один её получает в воздухе, другой на ящике, третий стоя в стороне и слушая. Все три способа работали, я знал.
Котов отошёл от ящика. Морозов через секунду тоже отошёл – не в ту сторону, в которой ему полагалось бы быть. Через капонир, к Прокопенко. Я видел, как старшина указал ему на ящик с заклёпками, и Морозов сел на корточки рядом с ящиком, и они с Прокопенко начали что-то перебирать. Это тоже было правильно.
Я закрыл несуществующий коробок, оперся о ящик, поднимаясь. Где-то в стороне Прокопенко отпиливал кусок металла под крылом соседней машины – звук уходил в воздух глухо, как обычно бывает в полуденной тиши.
В стороне, у соседнего капонира, Жорка возился с гармошкой. Не играл – поднимал её, держал на коленях, проводил пальцами по белым кнопкам, опускал. С восемнадцатого июля он играть, кажется, не разучился, но играл теперь короткими кусками, по полтакта, и всякий раз останавливался, как будто что-то проверял в себе и не находил.
Я не сказал ничего. Котов тоже не сказал.
Тридцатого утром Беляев поставил пару Соколов–Котов на тыловую колонну.
– Маленькая работа, – сказал он коротко на брифинге. – Грузовики, ремонтная группа, лёгкая зенитка. Идёте без прикрытия – далеко не лезете. На обратном пути – берегите высоту.
Подъём в семь.
Семёрка тянула ровно. Прокопенко с утра ходил вокруг неё, ладонью по краям заплаток – четыре заплатки за две недели, машина уже была тяжелее, чем в начале июля, но летела.
Подход – на пятистах. Колонна оказалась там, где её разведка подавала с шести утра: восемь грузовиков, две ремонтные летучки, спарка зениток в голове, расчёт у дороги, дымок у мотопомпы – заливают воду в радиаторы.
Я качнул крылом. Котов повторил.
Заход первый – под тридцать.
Я перевёл нос вниз, машина пошла под углом. В прицеле выросла голова колонны – спарка зениток, расчёт. Из спарки уже стреляли – короткая очередь трассой ушла мимо, выше; они подняли стволы недостаточно, угол захода у нас был круче, чем у обычного штурмовика, к этому надо было привыкать. Я нажал гашетку ШВАК. Очередь короткая, плотная, по голове расчёта. Спарка замолчала. Я довёл прицел на грузовик. Эрэсы у меня были по плану на второй заход, я держал.
Котов за мной – вторая полусекунда после моего ухода с цели. Я слышал в эфире его дыхание перед тем, как он нажал кнопку – короткий вдох. Эрэсы Котова – пара – пошли по углу. Один в кювет, второй в борт первой летучки. Летучка завалилась, чёрный дым. Грузовик, на который я успел положить очередь ШВАК, загорелся за моей кормой – я этого уже не видел, только Котов потом сказал.
На выходе я довернул вправо для второго захода. Котов повторил, не отрывался, не путался с углом. Тридцать.
Заход второй – без эрэсов, чисто пушкой по корпусам.
ШВАК работала ровно. ВЯ Котова – тоже. Мы прошли вдоль колонны от головы к хвосту, я по левому борту, Котов по правому. Внизу, в середине колонны, кто-то побежал в сторону кювета – я успел заметить две фигуры, не больше. Расчёт мотопомпы, кажется. Котов их не достал – у него прицел был в кабинах грузовиков, и это было правильно.
На выходе спарка с другого края дала запоздалую трассу – мимо.
– Все домой, – сказал я в эфир.
– Двадцать второй. Цел, – отозвался Котов.
Голос ровный.
На обратном пути я несколько раз поглядел в зеркало – Котов держал крыло в полусотне метров, не ближе, не дальше. Я вспомнил, как Жорка первое время прыгал, то прижимался к моему хвосту, то отваливал на сто пятьдесят. Котов так не прыгал.
Сели один за другим.
Прокопенко обошёл его машину, ладонью провёл по передней кромке крыла, мотнул подбородком: чисто. Котов спрыгнул не на негнущихся ногах. Снял шлемофон, вытер лоб тыльной стороной кисти.
– Попал, Лёш.
– Видел.
Он улыбнулся коротко – один раз. Не как шутят, а как радуются работе, которая получилась с первого захода.
Больше он в тот день ничего про вылет не сказал.
Вечером, после ужина, мы с ним сидели на бревне у стоянки, курили. Котов с одной папиросы перебрал на другую – свои у него вышли. Молчали. Где-то за лесом стучал движок полуторки, потом стих.
Я не разговаривал с ним больше, чем нужно. Молодого, который только что снова попал в воздух, лучше не перегревать словами.
– Лёш.
– А.
– Я тебе про Лиду рассказывал. Что свадьба в июне была.
– Помню.
Он помолчал, докуривая первую папиросу. Прикурил вторую от первой. Окурок раздавил о бревно.
– А я ей подарок не успел доставить. Купил в Новосибирске, в апреле, перед училищем – серёжки. Простые, серебряные с синим камешком, не дорогие, для невесты в самый раз. Положил в сундук дома – думал, в отпуск приеду в июне, отдам сам. – Он усмехнулся, без улыбки. – Не приехал.
– Письмом передадут.
– Уже передали. Мать в первом письме после свадьбы написала: серёжки в сундуке нашли, Лиде на свадьбу отдали уже без меня. Сказали – от Кольки. Лида плакала, но надела.
Он замолчал, докурил вторую до пальцев.
– А мужа её, Степана, я почти не знаю. Видел один раз перед училищем – приходил к отцу в кузницу, что-то ковал для своего трактора. Здоровый, угрюмый, лет на пять старше Лиды. Тракторист в МТС. Отец сказал – рукастый, в семью годится. Я с ним на «здравствуйте» постоял, и всё. Лида с ним – третий месяц на тот момент была, но я об этом узнал уже после, из её писем. – Помолчал. – Я думал, на свадьбу приеду, посмотрю на него вблизи, поговорю. Чтоб понять, какой он у меня в зятьях. Не приехал.
– Ну, перепишетесь.
– Угу. Я ему написал в июле – уже из полка. Короткое: береги Лиду. Ответа пока нет. Он, наверно, в МТС, ему писать не до того. Лида пишет за двоих.
Он замолчал, докурил вторую до пальцев.
– Знаешь, Лёш. Я когда вернусь в Колывань после войны – у меня в голове не победное возвращение, не парад какой-то. У меня в голове – Лида, серёжки, и я опоздал на свадьбу. Всё. Из всего долгого ожидания – это.
Я не ответил. Отвечать тут было нечего. Я знал, что бывают и такие центры тяжести у людей – не победные знамёна, не марши, а серёжки в сундуке, которые не успел вручить лично. Это было правильно. Это держало человека ровнее любого устава.
Котов поправил воротник под подбородком. Воротник у него натирал – три дня под повязкой кожа на шее не дышала, теперь, после снятия, дышала, но место было тонкое, обветренное. Он провёл по нему пальцем, не глядя.
– А отцу моему пятьдесят шесть, – сказал он, как будто продолжая ту же мысль. – Кузнец в селе. Раньше был – то есть. Сейчас совсем уже не работает, племянник за него стучит. Отец у нас дома сидит, читает «Огонёк», старые номера, перечитывает. Мы выписывали с тридцать восьмого, у него вся стопка под кроватью. Сидит, читает, ждёт писем. От меня – в первую очередь. С тех пор как я в училище, он мне письма пишет одинаковые: «Колюшка, всё ли у тебя хорошо. Мать здорова, сёстры здоровы, Лида замуж вышла, весь дом полон, не хватает только тебя. Береги себя.» Один в один каждые две недели. Я ему отвечаю короче – не успеваю. Он не обижается, но я знаю, что ему хочется длинного. – Котов помолчал. – Завтра ему длинное напишу. Под утро встану и напишу.
– Хорошо.
– Лёш. Я ещё одну вещь хотел сказать. Про отца.
– Скажи.
– Он у меня неговорящий. Такие у нас в Сибири часто бывают – кузнец, бондарь, плотник. Целый день в работе, говорит – раз в час, и то по делу. Мать у нас за двоих говорит. Так вот, отец за всю мою жизнь дома обнял меня, наверно, раз пять. Я считал. Один раз – когда я в третьем классе принёс пятёрку по арифметике первый раз в году. Один раз – когда мне корова на спор боднула в живот, я лежал в больнице. Один раз – на крестинах младшей, Катюшки, когда я её первый раз на руках держал. Один раз – на проводах в училище. И один раз – в апреле, перед самым отъездом. Я к нему в кузницу зашёл попрощаться. Он молот отложил, вытер руки, подошёл и обнял один раз. Раз – и отпустил. И сказал: «Колюшка, делай работу. Делай её хорошо. И возвращайся.» Это было всё. Я с этим вышел из кузницы.
Он провёл рукой по лицу.
– Я тебе это рассказываю не для того, чтоб ты пожалел. Я тебе это рассказываю, потому что вот это я везу с собой в каждом вылете. Не Лиду с серёжками, не Катюшку с косой. А отца, который один раз обнял и сказал – «делай работу хорошо и возвращайся». Вот эту фразу. Она у меня в голове перед каждым взлётом крутится. «Делай работу хорошо.» Я под неё держу штурвал.
Я не ответил. Отвечать тут было нечего. У меня в голове перед взлётом тоже бывало что-то своё – не отцовские слова, у меня отец из той жизни, и слова его не работали тут; а скорее вес рук на штурвале, ощущение посадки в кресле, тишина перед запуском мотора. Ритуал, не чужой ритуал, а свой, накопленный за восемь тысяч часов. Котову было двадцать. У него ещё не накопилось. Он держался словами отца.
Это и было правильно. Это его держало.
Я не сказал ему – «обязательно». «Обязательно» было слово, которое в эту секунду у меня в голове означало что-то другое, и я его не сказал.
В стороне у штабной палатки горел керосин – Бурцев допоздна сидел над донесениями. Со старой полосы эту привычку он перенёс на новую без перерыва. На западе по-прежнему стояла та же тёмная полоса – то ли дым, то ли облако. Я уже не пытался разобрать.
Котов докурил свою папиросу до пальцев. Раздавил её о бревно. Поднялся и пошёл в землянку. Молча.
Я остался один, докурил свою. Слушал, как над лесом, на западе, изредка глухо ухает – то ли дальняя зенитка, то ли поздняя бомбёжка. Звуки шли через лес, теряя резкость, и поэтому ничего нельзя было сказать наверняка.
Я фиксировал в уме: пара. Семёрка и двадцать вторая. Заход тридцать. Один за вторым по всему полю. Через двое суток снова.
Глава 10.1
Тридцать первого числа в воздух не подняли.
Низкая облачность опустилась к семи утра до двухсот метров и держалась весь день. Прокопенко после завтрака посмотрел на небо, мотнул подбородком и пошёл к семёрке – открывать капот. У него в плохую погоду накапливалось то, что в хорошую он откладывал, и он этого не любил, потому что у машины через три-четыре дня нелётной обвисала какая-нибудь мелочь, до которой в работе руки не доходили. Нелётный день – для старшины не отдых, а рабочий день из тех, что давно ждали.
Утром в землянке Беляев с Кравцовым сидели за столом – не над журналом, как обычно, а над разложенными на столе списками. Я слышал краем уха: они проверяли потери и пополнение по эскадрилье за июль. Беляев называл фамилию, Кравцов отмечал в блокноте. «Шестаков. Литвинов. Кривенко. Смирнов.» Кравцов отмечал. На «Кривенко» Беляев сделал паузу – Кривенко был не наш, из третьей эскадрильи, но Беляев его помнил. Фамилии у Беляева в голове лежали по полкам: своя эскадрилья – отдельно, чужие – отдельно, но не забывались. Это я отметил уже не первый раз. Командир, который помнит всех, – это командир, у которого в полку держалось всё.
Я подошёл к семёрке после обеда. Прокопенко был под капотом, в комбинезоне, с короткой щёткой в правой руке, чистил клапан подачи. Я постоял с ним минут пять, держал ему ключ, потом он отпустил меня.
– Командир, ты сегодня не нужен. К завтрему всё.
– Завтра пойдём?
– Кто говорит – завтра.
– Беляев на инструктаже после обеда?
– Угу.
Я отошёл от семёрки и увидел, что у соседнего капонира – двадцать вторая, машина Котова. Она стояла без чехла, с открытым капотом тоже, и Котов сидел рядом с ней на ящике из-под боезапаса, лицом к мотору, с тряпкой в руке. Он не ремонтировал – он смотрел, как ремонтирует Прокопенко. Над двадцать второй сегодня работал не сам Прокопенко, а Чехов – младший техник из команды, толковый, но первый раз на самостоятельной работе по двадцать второй. Котов сидел, наблюдал.
Я подошёл, сел рядом на корточки. Котов кивнул, не подняв головы.
– Чехов.
– Чехов.
– Самому не охота поработать?
– Прокопенко не велел. Сказал – учись смотреть. Технику смотреть, а потом летать. Сначала глаз, потом руки.
– Правильно сказал.
Котов помолчал. Потом, тихо, не для Чехова:
– Лёш, я в училище у нас матчасть проходил по Ил-два не больше двух недель. Машина новая, программу не успели расширить. Я пилотировал её четыре раза до фронта. Четыре. Жорка надо мной в этом смысле – старик, у него их под сорок было до фронта.
– Жорка к нам пришёл после Ровно, у них там штурмовики первыми поставили. Это случай.
– Я понял, что случай. Я не жалуюсь. Я говорю – мне с матчастью повезло меньше, чем с воздухом. У меня в руках машина уже знакомая, а под капотом – половина не моя. Я вчера у тебя на ящике рисованию учился. А под капотом я полуграмотен. Прокопенко знает.
– Прокопенко всех знает. Он тебя досмотрит.
Котов кивнул.
В этот момент Прокопенко сам подошёл к двадцать второй. Принёс с собой свой ящик с инструментом – не чужой, своим. Поставил у ящика, на котором сидел Котов. Нагнулся к капоту, постоял, послушал, как у Чехова идёт работа. Чехов поднял голову, отчитался коротко:
– Сальник на правом полусоседе сел. Заменил. Сейчас закручиваю.
– Угу.
Прокопенко не вмешался. Стоял, смотрел. Котов сидел рядом, тоже смотрел. Я постоял ещё минуту и отошёл к своей семёрке – ключ держать.
Через полчаса Прокопенко позвал Котова к капоту. Я слышал издалека, не разбирая слов: Прокопенко показывал пальцем на что-то, Котов смотрел внимательно, как смотрит студент у доски. Потом Прокопенко взял в руку какую-то деталь – маленькую, судя по жестам, заклёпку или гайку – и положил Котову на ладонь. Котов посмотрел на неё, потом на капот, потом на Прокопенко. Прокопенко мотнул подбородком.
– Считай.
Котов поднял голову, не понял.
– Считай, лейтенант. Сколько вокруг неё.
Котов начал считать. Я не слышал отсюда, но видел, как он медленно ведёт пальцем по обшивке. Раз, два, три. На «три» Прокопенко кивнул и отнял у него заклёпку.
– Это нормально. Запомни, лейтенант.
Это была не та формула, которую он скажет Захарову через две недели – у августовской формулы будет жёсткое продолжение, которое здесь Прокопенко проглотил. Но рабочая основа уже звучала. Прокопенко, видимо, обкатывал её в первый раз сегодня, на Котове.
Я смотрел минуту дольше, чем следовало. Потом отвернулся к семёрке.
Вечером тридцать первого в землянке было непривычно тихо.
Жорка лежал на нарах, гармошка рядом, ремень расстёгнут, но не открытый. Беляев у себя за столом писал в журнал – короткое, не длинное, но писал. Кравцов у двери с блокнотом, тоже писал. Котов у соседних нар разбирал планшет – у него за день с матчастью набралось каких-то пометок, он их теперь раскладывал в папке.
Я лёг к себе, лицом в потолок. На потолке доски, ветки, серый свет в щелях. Обычный потолок землянки, который у меня уже две недели был тот же.
– Лёш, – сказал Жорка тихо. – Завтра небо обещают.
– Обещают.
– И четверг будет.
– Будет.
Это были его первые слова за вечер. Я ответил на них как полагается – короткое за короткое.
Он ещё помолчал, потом перевернулся на бок, лицом к стене, и больше ничего не сказал.
Первого августа я был запасным.
Беляев утром построил эскадрилью, прочитал список: на цель идут четвёрка – он, Павлюченко, Жорка с Филипповым. Пара Соколов–Котов сегодня запасная, на земле. Мы выходим только если кто-то с задания не вернётся. Котов на это коротко выдохнул – не радостно, не печально, просто выпустил воздух, как выпускают воздух перед длинной задачей.
Четвёрка ушла в шесть.
Я остался у семёрки. Прокопенко с утра поковырялся ещё минут двадцать под капотом и захлопнул его – закончил, что начал тридцать первого. Я сидел на ящике, держал в кармане кисет, не курил пока. Котов стоял рядом, смотрел в небо на запад. С восемнадцатого июля он у меня был в правом крыле; в первые дни он стоял за моей спиной, и я знал, что он там, не оборачиваясь. Сейчас он стоял рядом, плечом к плечу.
В стороне у землянки собралась небольшая группа – Морозов с двумя оружейниками, Хрущ с ними. Они что-то обсуждали – судя по жестам, про укладку патронных лент. Морозов в этом разбирался не в первую очередь, но не отходил, слушал. Я уже видел эту его привычку – стоять и слушать там, где вслух не учат, но если стоять достаточно долго, что-то да зацепится.
– Лёш.
– А.
– Принеси ящик. Я тебе кое-что покажу.
Котов удивился, но принёс. Поставил тот же, что был вчера для рисования, на бок. Я сел на корточки. Котов рядом.
– Смотри. Уход на «мессера». – Я провёл по фанере прямую линию. – Это твой курс. Это «мессер» сверху, по солнцу, заход в правое заднее. – Я провёл вторую линию, под тупым углом. – Ты идёшь первой. У тебя три варианта. Первый – нырнуть. Хороший, если земля близко: уйти к деревьям, к складкам, к чему угодно, что закрывает. – Я постучал по фанере. – Но если ты на восьмистах и земля закрытая лесом, нырять не во что. Тогда – второй вариант. Резкий разворот к нему. Не на него, к нему – чтобы дать ему лобовую и отбить заход.
Котов смотрел.
– А если он в стволе уже?
– Если он в стволе – третий вариант. Бочка с уходом в нижнюю четверть. Не учебная – рваная. Ты уходишь не туда, где у него ствол, а туда, где у него крыло. У «мессера» при пикировании ствол смещается на крыло, а тебе нужно уйти в обратную сторону. Это секунда – если успеешь, прошёл, если не успел – он в тебя дал.
– Я успею?
– Не знаю. Я не знаю, как у тебя реакция в воздухе. Завтра, может, узнаем.
– Угу.
Он молчал минуту. Потом:
– Лёш. А ты сам – как уходил, когда у тебя?
Я подержал секунду.
– У меня было два раза. – Я не сказал «в этой жизни», но Котов услышал бы только текущий счёт. – Один раз в начале июля, когда мы с Жоркой шли – я разворотом отбил. Не получилось точно, но «мессер» ушёл во второй заход, а второго захода у нас не было – мы домой. Второй раз – на неделе. Мне Беляев в эфире успел сказать «вниз», и я нырнул. Два метра над лесом, машину царапало кронами, я слышал. Это работает только если успеваешь нырнуть до того, как «мессер» в тебя дал. Если в тебя уже идёт ствол – поздно.
– Значит, нырять – пока не дал.
– Пока не дал. Бочка – когда уже даёт. До бочки – нырнуть.
– Угу. Понял.
Он сидел ещё минуту, глядя на фанеру. Потом кивнул сам себе и сказал тихо, не для меня:
– Делай работу хорошо.
Я не переспросил – это была отцовская фраза, которую он мне рассказал вчера на бревне. Он её сейчас сказал не вслух к себе, а как ритуал. Я сделал вид, что не услышал. Это была его опора, не моя.
– А Жорка?
– Жорка – резкий разворот. Ему так удобнее. Он в воздухе за рулём отдыхает, любит маневры. Мне – бочка. Я в воздухе отдыхаю на прямой.
– Как разные люди.
– Каждый своё. На земле один читает, другой работает, третий поёт. В воздухе – то же самое.
Котов кивнул, потом ещё раз кивнул, как делал, когда что-то закладывал в голову на длинное хранение.
В стороне от землянки Морозов у стопки боезапаса заметил, что мы рисуем на ящике. Он сделал шаг в нашу сторону, потом остановился. Не подошёл. Стоял в десяти шагах, делал вид, что разбирает свой планшет, но смотрел на нас краем глаза.
Я заметил, не подал виду. Котов тоже заметил.
– Морозов учится через стенку, – сказал Котов тихо.
– Учится.
– Хорошо ему. У него уже три учителя.
– Не три. Один – Жорка, второй – ты, третий – Прокопенко. Я его учитель только если завтра он у меня в правом крыле.
– Будет.
– Может.
Четвёрка вернулась к десяти. Все четверо. Беляев первый, Павлюченко за ним, Жорка третий, Филиппов последний. У Жорки в плоскости была дырка от зенитки – небольшая, на ладонь, по бокам несколько мелких. Прокопенко через две минуты после посадки уже был у его машины. Я стоял у семёрки, не подходил.
Котов ушёл к двадцать второй – он у неё с утра был свой запасной командир, это была его машина в любом случае.
Жорка слез на крыло, спустился. Прошёл мимо меня. Сказал коротко:
– Хорошо, Лёш. У них там за лесом тыловая база. Завтра, может, нас всех туда поднимут.
– Может.
– Угу.
И пошёл к землянке. Не смотрел на ящик, на котором мы с Котовым только что рисовали. Не его дело – у него своя школа была, в воздухе.
Вечер первого числа Беляев провёл в штабной палатке с Кожуховским. Они там были долго – часа три. Я знал, потому что лампу через стенку у них выключили только в десятом часу.
В землянке Беляев пришёл к нам в одиннадцать, без планшета, с одной картой в руке.
– Завтра – большая работа. Восьмёрка. Аэродром подскока «лаптёжников» в сорока километрах западнее линии. Прикрытие – четвёрка. Я веду группу. Соколов с Котовым – правый фланг. Подъём в шесть. Сейчас спать.
Не сел. Не объяснял. Пошёл к своему столу, разложил карту, сел над ней. Будет смотреть до полуночи, я знал это уже.
Мы легли.
Я не спал минут двадцать. Слышал, как Котов на соседних нарах ворочается. Жорка дышал ровно – он-то сегодня летал, ему сон шёл естественно. Котов завтра летал в первый раз большой работой и не мог заснуть.
– Колька.
– Что.
– Спи.
– Угу.
Через десять минут он заснул.
Второго августа Беляев на инструктаже стоял у карты дольше обычного.
– Аэродром подскока, – сказал он, ткнув карандашом. – Километров сорок западнее линии фронта. У них там «лаптёжники» в линию, штук пятнадцать, заправляются к утренней работе. Полоса грунтовая, ангаров нет. По периметру зенитки – лёгкая, средняя.
Карандаш сместился чуть в сторону.
– И вот здесь, ближе, – истребительная полоса. «Мессеры» поднимутся минут за двенадцать. Прикрытие у нас есть, но мало. Четвёрка. Если зайдут – мы вниз всей группой. Никто не геройствует. Понял, кто меня услышал?
Никто не ответил вслух. Беляев это и считал ответом.
Состав: восьмёрка штурмовиков – четвёрка 1-й и четвёрка 3-й. Ведущий группы – Беляев. Пара Соколов–Котов – правый фланг, ближе к опушке.
Перед взлётом я подошёл к семёрке.
Прокопенко стоял у крыла с тряпкой в кулаке, не вытирал – просто держал.
– Старшина.
– Командир.
– До вечера.
– До вечера.
Он перекрестился у бедра. Я не подал виду, забрался в кабину.
Котов стоял у двадцать второй, шлемофон на сгибе локтя, пилотка под пагон. Я махнул ему через стекло – он махнул в ответ. И уже из кабины, через раскрытый фонарь, крикнул:
– Лёш!
– Что?
– Повязку сняли – а чешется хуже, чем с повязкой.
И заулыбался виновато: вот, мол, рассказываю ерунду перед взлётом.
Я кивнул. Закрыл фонарь.
Подъём.
Семёрка пошла тяжело – заплатки на крыле забирали сколько-то от обтекания, и я знал это, и тянул дольше обычного. Котов сзади-справа поднялся ровно. На первых ста метрах он чуть отстал – потом подтянул.
Полтора часа над лесом – на шестистах. Сухо, ясно, видимость такая, что под крылом в дымке угадывались очертания деревень в двадцати километрах. Эфир работал. Прикрытие шло выше, на восьмистах; у них была своя четвёрка, свои позывные, свои короткие переклички – мы их слушали в полуха.
Котов в правом крыле, в полусотне метров. Заход на цель я начал размечать в голове ещё на подходе. Лес заканчивался, шла луговина, потом – серая полоса грунта с самолётами в линию. «Юнкерсы» стояли неудобно для нас – носами на запад, пушками не достать с первого захода, но эрэсы по линии сядут. Зенитки – слева у леса и справа за капонирами.
– На цели, – сказал Беляев в эфир.
Зенитки открыли раньше, чем мы дошли до края поля. Серые шарики разрывов поползли левее группы; одна спарка трассой прошла под носом первой пары. Я довёл угол. Тридцать.
Эрэсы.
Котов справа – почти одновременно со мной. Под крылом полыхнуло двумя – у меня по линии, у него ближе к капонирам. Крайний «юнкерс» завалился, второй задымил, третий пошёл хвостом вверх. У Котова в стороне капонира поднялся столб с белой шапкой – топливо. Бочка или машина, я не разобрал.
ШВАК короткой по нижним. Отдача в плечо привычная. Левая ШВАК прошла чисто – пятый вылет подряд Прокопенко выигрывал у её дурного нрава.
На выходе перегрузка вдавила в кресло. Кровь от глаз отошла, как полагалось. Я тянул на разворот, влево, низко, чтобы дать второй заход с другого края поля.
И в эту секунду сверху, из шлемофона, чужой голос:
– Группа Беляева. «Мессеры» сверху. Четыре. Шесть.
Это был наш командир прикрытия. Голос ровный – но это был тот ровный голос, который у истребителя означает, что он уже занят.
– Все вниз, – сказал Беляев, не дожидаясь второй фразы. – К земле. Все вниз.
Я успел подумать одно: что от истребительной полосы они подошли быстрее, чем Беляев утром на инструктаже сказал, – двенадцати минут не было. Потом перестал думать.
Я нырнул.
Шестьдесят метров. Сорок. На тридцати – лес впереди. Ушёл правее, чтобы не ткнуться. Котов справа – был. Я видел его правое крыло на пятидесяти, чуть позади.
И тут – слева.
Тонкая трасса прошла перед моим носом – не моя, не наша. Я качнулся на инстинкте, ушёл правее, потерял на секунду лес из поля зрения, потом нашёл – и обернулся.
Справа было пусто.
Не «отстал» пусто, не «оторвался на пятьдесят метров» пусто. А такое пусто, как будто там никогда никого и не было.
Колька Котов держал правое крыло Соколова у самой земли.
Хвост семёрки впереди-слева, лес под брюхом, плечо саднит под гимнастёркой. Эрэсы он положил, как командир показывал на ящике: тридцать, дым режешь. У капонира рвануло белым.
В шлемофоне треснуло, чужой голос сказал что-то про четыре и шесть. Колька понял только, что Беляев сказал «вниз», и пошёл вниз.
Семёрка ушла левее. Колька на секунду потерял её на фоне дыма.
Хотел сказать в эфир: «Лёш, где ты», – открыл рот, вдохнул.
Слева сверху ударило оранжевым.
Жар. Крен.
– Котов! – крикнул я в эфир. – Двадцать второй, ответь!
Треск.
– Двадцать второй! Колька!
Через две секунды – чужой голос, спокойный:
– Правый крайний штурмовик вниз пошёл. С дымом.
Я обернулся через плечо.
Над лесом, метрах в трёхстах за моей хвостовой кромкой, медленно поднимался чёрный столб. Не серый, как от зенитки, не белый, как от топлива – чёрный, плотный, поднимающийся с одной точки в кронах сосен.
Парашюта над лесом не было.
Я смотрел секунду. Может быть, две. Машина шла на тридцати, в лес врезаться было проще простого, и я тянул её левой рукой на штурвале, а правая лежала на ручке тяги, и обе руки делали что-то без меня.
– Соколов. Домой.
Это был Беляев.
– Соколов! – повторил он. – Слышишь меня?
– Слышу.
Я довернул на восток.
Дальше всё было автоматом. Тело пилота – то самое, чужое, которому я научился доверять за месяц, – само держало курс, само работало триммером, само контролировало масло и обороты. Группа впереди шла семёркой, машины Беляева я видел в трёхстах. Внутри не осталось ничего, кроме рук на управлении.
Через двадцать минут лес начал редеть, открылся знакомый поворот реки. Дома.
Я считал в голове машины впереди – раз, два, три, четыре, пять, шесть. Шесть. Должно было быть восемь. Одна – Котов. Вторая – кто? В строю я не видел ни одной из 3-й эскадрильи. Может быть, рассыпались на обратном пути и идут поодиночке. Может быть, нет.
Заход на полосу я делал по привычке, не думая. Семёрка катилась медленно. Я заглушил мотор, не дойдя до капонира, как полагалось – но стоял подольше обычного, держа руку на ручке тяги. Руки ещё работали. Остальное – нет.
Сел я последним.
Прокопенко стоял у соседнего капонира с тряпкой, не двигался. Когда я выключил мотор, он не пошёл сразу к семёрке, как обычно, – постоял ещё секунд десять. Потом подошёл.
Я снял шлемофон. Откинул фонарь. Воздух с улицы был горячий, пах сухой травой и сожжённым маслом – машинным, моим. Я слез с крыла на крыло и спрыгнул на землю.
Прокопенко поднял руку. Положил мне ладонь на плечо.
И ничего не сказал.
Я посмотрел на него один раз. Он не смотрел в ответ – смотрел на хвостовое оперение семёрки, как будто там было что-то важное. Хотя ничего там не было.
Я отошёл за капонир.
Здесь никого не было. Земля, прошлогодняя трава под старой капонирной обваловкой, у самой стены – пустая железная бочка, оплётка её рыжая и ободранная. Я положил шлемофон на бочку. Достал портсигар. Открыл. Пальцы дрожали. Закрыл.
Меня трясло.
Не было ни слёз, ни той сухой ярости, которая бывает после потери. Был только этот мелкий, бесполезный тряс – будто холодно, хотя было жарко.
Я взялся за ребро капонирной обваловки. Холодная глина под ладонью пахла дождём, которого тут давно не было. Подержался секунд десять. Потом отпустил.
Я считал в голове: одиннадцать тридцать на семёрке вышли. Полчаса до цели. Минута удар. Тридцать секунд от удара до «вниз». Десять секунд – нырок. И ещё две секунды, в которые Колька на тридцати метрах потерял меня в дыму, открыл рот сказать в эфир, – и ему в крыло сверху ударило. Эти две секунды я пересчитал три раза, как пересчитывают деньги после кассира – а вдруг ошибся. Не ошибся. Две секунды.
Я мог назвать виноватого. «Мессер». Война. Небо. Приказ. Низкое прикрытие. Угол захода. Дым от капонира, из-за которого Колька на секунду потерял хвост семёрки. Всё это было бы правдой.
И всё равно справа от меня было пусто.
Я нашёл портсигар во второй раз и наконец зажёг папиросу. Дым попал не в то горло, я закашлялся. Бросил папиросу. Раздавил носком сапога. Поднял шлемофон с бочки, опустил обратно.
Колька. Колывань под Новосибирском. Мать. Три сестры. Я знал про сестёр – он рассказывал на бревне, два дня назад. У старшей в июне была свадьба, и Колька жалел, что не успел в отпуск. Лида. Зоя. Катюшка. И серёжки, не довезённые лично. И отец-кузнец, который один раз обнял и сказал – «делай работу хорошо и возвращайся». Я не знал, как именно теперь умещу эту последнюю фразу в письмо, и умещу ли. Колька её работал хорошо. Возвращаться было нечему.




























