Текст книги "Черная сакура"
Автор книги: Колин О'Салливан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
15
Мариса Хираи толкает тележку вдоль стеллажей. Бормочет про себя, время от времени останавливается, осматривает полки с товарами. Раньше на этих полках стояло гораздо больше всего, да и качество было гораздо лучше. Она помнит этот магазин затопленным, представляет себе, как вода хлещет каскадом, наполняет помещение до половины, а на ее поверхности, словно буйки, покачиваются буханки хлеба, пачки печенья, бутылки содовой, банки пива, пакеты чипсов, всякие фрукты и овощи, мимо проплывают лимоны, луковицы, яблоки, точно в какой-нибудь западной игре на Хэллоуин, но никто их не вылавливает; все поднимаются на холмы в поисках сухого места.
Мариса тоже поднималась на холмы во время того последнего жуткого цунами, и ей предстало некое видение – что это было? Было ли оно тем, чем ей представлялось? Видением? Или сработал некий инстинкт? В тот день она сидела дома, не присматривала за сестрой, и что-то ощутила – не только ступнями, но и внутри себя, – какое-то предчувствие. Или просто побежала, когда увидела за окнами, как все испуганно несутся кто куда, и последовала, последовала за всеми – она всегда так поступала, и вместо того, чтобы самостоятельно распоряжаться своей судьбой, действовать решительно и напрямик, просто поддавалась возрастающей истерии. Сначала раздался рокот – земля, снова проголодавшись, готовилась разверзнуться и принять любую предложенную ей жертву. Так это происходило? Умилостивить богов, каждый месяц отдавая им свежие тела? Умиротворить невинной кровью? Каких богов? Мариса из тех женщин, что преклоняют колени у семейного жертвенника и потчуют усопших предков едой и вином. Она возжигает благовония. Складывает ладони и молится тем, кто взирает на нее с небес, наблюдает за ней; она не меньше остальных скучает по своей племяннице, скучает по этой милой веселой девочке. Боги в камнях, боги в листьях, боги в древесной коре, боги в переливах света и тьмы – всем им она возжигает благовония. Она набожная, хотя набожность ли это? Она верит в призраки, привидений, духов, полтергейст, во все невидимое. Она зрит вглубь. Или слишком простодушна? Труднее всего ей поверить в то, что она действительно видит: волны, яростно надвигаются волны и волчьи стаи – заметные из верхних окон, они с мрачными намерениями рыщут по ночам у дверей. В воздухе разлиты бесстыдный запах похоти и железный привкус крови, которые она ловит кончиком языка, будто жаждет пополнить свои жизненные силы; чем больше она смотрит вокруг, тем больше мучается.
Но супермаркет ее успокаивает. Ровные ряды полок приносят утешение. В последнее время ее успокаивает немногое: ее сестра, когда она спит глубоким и невозмутимым сном, плавные морщины на лбу у Томохиро, когда он погружен в задумчивость, нежная музыка, которую она сама играет на старом пианино у себя в гостиной – как только оно устояло? Как богам удалось сохранить его сухим и целым? Клавиши и струны действуют по-прежнему, его только нужно поднастроить. И длинные ряды товаров, которыми можно просто любоваться, а можно и купить, стройные, аккуратные ряды, один над другим. Ее народ всегда любил ходить по магазинам, вынимать туго набитые кошельки и наполнять сумки для покупок новейшими брендами, новейшими гаджетами, новейшими из новейших. Она смотрит на полупустые стеллажи: те товары, которые еще есть, которые удалось приобрести у производителей и доставить в этот розничный магазин, расставлены по-прежнему аккуратно.
Как ужасна перспектива, что этот порядок нарушится! Как ужасны волны, которые врываются повсюду, с демоническим упорством истребляют природные блага этой земли, прилагая все усилия, дабы ничего доброго не взросло ни здесь, ни поблизости. Ничего, лишь солоноватое дыхание ветров. Ветра завывают окрест, словно волки.
В прямом эфире Тринадцатый говорил о необходимости бороться с соляными отложениями и призывал ученых искать способы, чтобы возвратить земле плодородие. Тринадцатый ждет. Плодородие. Тринадцатый ждет, шагает по своему кабинету и ждет. Никакого сумасбродства. Тринадцатому подходит его работа.
У тележки, которую толкает Мариса, неисправное колесо, приходится налегать сильнее. Но ничего. Она справится. Мариса Хираи – женщина упрямая, трудностей не боится. Много живых тел вытащила она из удушающей грязи, из воды, доходившей до самой крыши – старых и изможденных, скрюченных и хромых, она хватала их почти без разбора, используя всю силу, напрягая каждую мышцу, лишь бы дотянуть их дотуда, где можно дышать и остаться в живых. От всяких похвал она отмахивалась, просто делала то, что сделал бы любой, – так ее воспитали.
Госпожа Идзуми Сирото (когда-то состоятельная, когда-то важная, когда-то посещавшая бесплатные кулинарные курсы при школе), заметив ее, пытается свернуть в сторону, но Мариса ее уже увидела и радостно поспешила навстречу.
– Сирото-сан! Как вы?
Тележки сталкиваются нос к носу, еще зияющие пустотой, но, кажется, готовые ожить от предвкушения, что их наполнят. Идзуми Сирото сжимает ручку, ей не терпится уйти.
– Не помню, когда мы виделись, но выглядите вы прекрасно, Сирото-сан. Наверное, последний раз на тех вечерних курсах. Сколько лет прошло? Как дела?
– Все хорошо. А ваши как?
– Знаете, помаленьку. Присматриваю за сестрой, ну знаете, как оно бывает. Все в том же состоянии, бедняжка. Уже два года, с тех пор… с тех пор… Ну, вы знаете, по-прежнему не встает с постели. Ужасно жаль бедняжку. Но ей повезло, рядом есть я. Имею в виду, не именно я, а просто кто-то… Кто-то, кто присмотрит за ней, ну, вы знаете. Нанимать сиделку слишком дорого, а формально никаких отклонений… У нее, в общем, вы знаете… знаете, как это… Нервный срыв, наверное, в этом дело. В общем, я с ней каждый день, и это помогает. Немото-сенсей постоянно работает и держится молодцом, а еще матчи судит, с детьми ладит отлично.
Госпожа Сирото кивает и беспокойно дергается, ее пальцы бегают по ручке тележки, но Мариса продолжает словесный обстрел.
– Но мы живем дальше, да, делаем все, что в наших силах. Он хороший человек. Не заслуживает всей этой боли и страданий. А кто заслуживает? Ему повезло, что есть я, ведь я всегда протяну руку помощи, потому что, ну, вы знаете…
Сирото улыбается и с удовольствием наблюдает, как по лицу Марисы разливается краска. Мариса так увязает в собственной болтовне, что частенько не может выкарабкаться обратно. Ей стоит поучиться разборчивости или просто сдержанности, возможно, она могла бы кое-что перенять у своей молчаливой сестры.
– Он крепкий, как скала, не поддается волнению, просто пытается по мере сил наладить свою жизнь. А разве не этим мы все занимаемся, ну, знаете, когда…
Госпожа Сирото пользуется внезапной возможностью вставить словечко и выпаливает:
– Да, именно этим.
– В наше время не так-то просто найти работу. Я всегда ему это говорю. «Тебе повезло, что ты попал в хорошую школу и прилично зарабатываешь», – вот что я всегда ему говорю. Я хожу туда каждый день. Готовлю ему обед. Вы ведь знаете? Каждый день готовлю ему превосходный обед. Он этого заслуживает.
Мариса смеется собственным речам, ее щеки раскраснелись еще больше. Не следует ей столько распинаться о муже своей сестры.
Идзуми Сирото не видит во всем этом ничего забавного и начинает подталкивать свою тележку дальше по проходу, по направлению к пакетам с сушеными водорослями.
– Они ведь в нас нуждаются, эти мужчины. Как вы считаете? В доме нужна женщина, чтобы поддерживала порядок. Как дела у вашего мужа? Все хорошо? Когда вы за него вышли, все селение вам завидовало.
Мариса вспоминает Сатоси Сирото, своего красавца-одноклассника – когда-то они все неподвижно сидели за деревянными партами – широкоплечий, коренастый, с мягкими густыми волосами и неожиданно застенчивой улыбкой.
Госпожа Сирото тихонько продолжает ретироваться.
– Мне правда пора, Хираи-сан.
– Лучше держать дома запас продуктов, иначе ему будет нечем питаться, а мы этого не можем допустить. Разумеется, не можем. Ну, приятно было поболтать. Думаю, скоро опять увидимся. Сомневаюсь, что те вечерние занятия еще возобновятся.
– Да. То есть нет, пожалуй, вы правы. Пожалуй, не возобновятся. И да… Ну… до свидания.
Мариса остается одна и разглядывает полки. Она знает, что говорит чересчур много. Ее сестра не поддерживает беседу, поэтому ей одной приходится заполнять пустоту; ее голос плавает в пространстве, звучит бесцельно, его единственная функция – разгонять напряженную тишину. Она быстро протягивает руку и кладет в тележку коробку с чайными пакетиками.
Чайные пакетики. Такая простая штука. Такая простая выдумка. Если бы все было таким простым и полезным. Она сама такая: простая и полезная. Многие гораздо хуже. Очевидно, она сама могла быть гораздо хуже. Ей нравятся эти чайные пакетики. Она много говорит, ну и что? Хорошая заварка получается. Немото-сенсей все равно ее любит, и ее обеды тоже. Все-таки она купит две коробки, одну про запас. Это хороший бренд. Хороший вкус у этого чая. Ей очень нравится. Такая простая выдумка. Она полезная.
Выходя из супермаркета, Мариса замечает снаружи двух парней. Стоят без дела и пялятся в ее сторону. Будто им некуда пойти, нечем заняться, а тут, возле супермаркета, можно убить время ничуть не хуже, чем где-либо еще. Мариса на минутку останавливается, а потом отважно решает, что просто пройдет мимо них, высоко подняв голову. В принципе, проще всего вернуться и пройти через задний выход – неужели их безделье выглядит таким устрашающим? Потом она могла бы добраться до машины, не попадаясь на глаза этим юнцам – юнцам ли? Но она храбрится. Почему нет, черт побери? Когда-то она притягивала нескромные мужские взгляды, когда-то ей постоянно делали недвусмысленные предложения. Ей еще двадцать пять, а двадцать пять в наше время не возраст, но здешние женщины состарились до срока, их когда-то гладкие лица покрылись морщинами от злости и растерянности, на них заметны отпечатки ударов стихии и раздумий, как быть с этими непрестанными тяготами.
Парни наблюдают, как она проходит мимо, высоко задрав нос, величаво выпрямив длинную шею. (Она очень гордится своей шеей, ее изящной формой, тем, как мужчины жаждут ее поцеловать, и тем, как несгибаемо она держалась, когда ее обхватывали руки людей, которых Мариса вытаскивала из воды.)
Тот, что повыше и покостлявее, с волосами, выкрашенными в тревожно-красный, угрожающе-красный цвет, со свисающей с мочки уха длинной серьгой-пером, подталкивает второго под руку. Мариса чувствует, как ее рассматривают, и усмехается про себя. «Гляди-ка, – говорит она про себя, – еще не все потеряно. Я еще на что-то гожусь».
Тот, что с серьгой, явно желая, чтобы его услышали, нарушает безмолвие и внезапно громко говорит своему приятелю:
– Может эту, а?
Второй пытается говорить потише, но получается так же громко:
– Ну уж нет. У нее давно истек срок годности.
Марисина усмешка быстро исчезает, а на лице проступают морщины. Она торопливо и небрежно закидывает в багажник сумки с покупками, заботясь только, чтобы их содержимое не рассыпалось. С облегчением закрывается в автомобиле, будто в коконе, выкрикивает в приборную доску инструкции, произносит накрепко затверженные коды и приказывает поскорее мчать отсюда.
Идзуми Сирото тоже сидит у себя в машине и, когда Мариса проезжает мимо, машет ей рукой. Но Мариса не отвечает. В эту минуту она просит систему управления включить громкую рок-музыку, чтобы заглушить беспокойные, раздраженные мысли. Ее заботит одно: как бы выбраться с этой парковки и добраться домой. И все. Вот чего ей хочется. Хотя нет, не домой. А к Томбо. (И к сестре тоже, разумеется.) Не домой. Не в свой пустой дом. Полезно и просто. Хорошая мысль. Правда? Она правда приносит пользу? Покупает чай в пакетиках. Это все, на что она годна? Это все? Они хватались за ее шею: немощные старухи, маленькие дети, собака – она вспоминает, как у нее в руках оказалась собака, – и всех их она вытащила. Она хорошая. Она отыскала сухое место. Высокое сухое место. Что за беда, если никто больше не хочет поцеловать ее шею? Все постарели. Даже Сатоси Сирото наверняка постарел. По бокам от его застенчивой улыбки наверняка образовались складки; он не может остаться молодым – никто не может остаться молодым навечно. А она хорошая. Она достойная. Забудь этих идиотов. У них, конечно, больше нет мотоциклов, чтобы гонять по ночам и беспокоить хороший честный народ, но это не дает им права слоняться по селению и обижать жителей. Например, ее. Она и есть хороший, честный народ. Она просит, чтобы музыка… нет, она требует, чтобы музыка зазвучала громче на децибел.
16
Голос катастрофы-2
Гр-р-рязь стекает. Гр-р-рязь медленно течет со склонов холмов, все приближаясь и приближаясь, гр-р-рязь течет по домам, по людям, по самому воздуху, который им необходим, течет, покуда не поглотит все, покуда не останется ничего, кроме грязи.
Грязь не умеет говорить, но обладай она даром речи, что бы она сказала? Может, сказала бы:
«Я ждала, дожидалась, пока наступит мое время, ибо я несу опустошение, сочусь и теку, я все разрушу, и ничто меня не остановит, ибо я знаю лишь одно движение: вниз, вниз; скоро я вас настигну.
Я вбираю в себя дождевую воду и талый снег, я сочусь, сочусь, размываю и разъедаю, развожу гниль.
Я заберу ваших мужчин и женщин, ваши дома и домашних животных. Заберу ваших рыбаков, водителей, учителей, заберу ваших младенцев, подростков и невест, заглушу ваши крики.
Ваши слезы напитают меня: начинаю я медленно, но с каждым движением разгоняюсь.
Я заберу. Заберу. Заберу вашу чертову жизнь.
Вы не знаете, когда я явлюсь. Не знаете, докуда я растекусь. Я одна из многих, вам это отлично известно.
Гр-р-рязь, вода, камни, мусор – я отовсюду проложу свой путь, устремлюсь вперед и отниму ваше право на существование.
С вершины, по склону, до подножия – я все ближе и ближе.
Все ближе и ближе.
Покуда не останется ничего, кроме грязи».
17
Мариса останавливает машину, медленно вылезает; ее шаги тяжелы, не пружинят. Я уже тут как тут, открываю входную дверь, исполнен галантности, пусть даже на короткое время. Я вижу, что Мариса чем-то озабочена: по ее лицу легко читать.
Она улыбается мне, проходя мимо, но это жалкая попытка – видно, что тяжелы для нее не сумки с покупками, а сама жизнь. Должно быть, я трачу слишком много личного времени, восхищаясь ее телом, снедая ее похотливыми взглядами; я забываю, что она тоже личность, у нее тоже есть чувства, она здесь не затем, чтобы хлопотать по дому и возбуждать его несчастного хозяина; она не вещь, а человек, и тоже слабеет, а я порой забываю посмотреть ей в лицо, посмотреть на морщинки и складки, которые раскрывают все ее эмоции. Я недостойный человек.
Я забираю у нее одну из сумок, и наши пальцы неуклюже сплетаются на режущих ручках – циничный ум счел бы, что я так и задумывал, но даже такой низкий человек, как…
Внезапно мне становится ее жалко, так жалко, что и прикасаться не хочется. У нее определенно что-то стряслось. Это видно по ее потускневшим глазам. Но что могло стрястись за время поездки в супермаркет и обратно? Что могло произойти за столь краткий срок?
Не буду спрашивать. А если строить догадки, я бы сказал, что случилось это из-за ее словоохотливости. Она столько тараторит, что время от времени неизбежно говорит что-нибудь неподходящее кому-нибудь неподходящему, таков закон пустословия; наверняка она сболтнула лишнего кому-то обидчивому. Но кому? Стоит спросить? Или лучше не трогать? Переключиться на какой-нибудь другой предмет моих желаний, с которым все сложится гораздо проще? (Почему у моих желаний столько предметов? Неужели в этом вся проблема? Почему их ничто не утоляет? Это ли я должен чувствовать? Если человек лишился дочери, дает ли это право красть самому, или сначала зариться на чужое, а потом красть, стать настоящим вором?
Почему?
Неужели?
Если?
Стать.)
На маленьком настенном экране в углу кухни идет какой-то сериал. Мариса пытается поглядывать туда одним глазком, занимаясь повседневной работой. Теперь она проводит здесь больше времени, чем в собственном доме. Конечно, она здесь не ночует. Ночует она одна (наверное) у себя дома (предположительно).
Терпеть не могу эти дневные сериалы. Они чересчур нереалистичные: фальшивые эмоции актеров, аляповатые декорации; все вместе производит впечатление какой-то дешевки. Мне незнакомы такие эмоции: крики, слезы, жуткие истерики, объятия и романтическое исступление; я никогда не видел подобного на улицах, только на экране. На улицах творятся дела куда более мрачные, куда более грязные и нудные; вопли и слезы, конечно, тоже имеют место, но они гораздо искреннее, честнее, ибо в никуда уносятся настоящие ослабшие души. Большой настенный экран в гостиной я обычно включаю ради комедий. Я хочу, услышав шутку, биться в конвульсиях, отдаваясь тому судорожному веселью, что охватывает все существо, когда по-настоящему отменный комик увлекает тебя все сильнее и сильнее; у тебя живот сводит, глаза слезятся; редкостное веселье.
Редкостное веселье.
Веселье редкостное.
Я ем то, что она состряпала на скорую руку. Пока я ем, мои глаза следят, как она двигается по кухне. Сочувствие, которое я испытывал к ней полчаса назад, быстро испарилось, я снова зверь – и вдруг вспоминаю того уссурийского енота: будто он кивает мне, или даже подмигивает, разумеется, понимающе.
Мои глаза следуют за ее узкой юбкой, за ее плотными бедрами и ягодицами.
Я наблюдаю за ней. Мы это уже проходили.
Знает ли она, что я за ней наблюдаю? Знают ли женщины, когда мы пожираем их глазами? Когда наш ум, работающий лишь в одном направлении, проглядывает сквозь два внимательных, недвижных глаза.
Я говорю себе, что пора прекращать это созерцание, а то пульс участится, меня охватит лихорадка, но уговоры тщетны… Сейчас это выше моих сил.
Может, она единственное, что осталось у меня в этом мире. По крайней мере, она рядом, полна жизни. Но она не моя. Я не имею власти над ней. Я не имею права…
Она искоса смотрит на меня – на краткий миг наши глаза встречаются, – а потом поспешно возвращается к своим делам. Так уж повелось.
Возможно, она меня слышит. Возможно, чувствует. Возможно, слышит мой беззвучный крик, рвущийся сквозь плотно сомкнутые губы. Я, разумеется, надеюсь, что она тоже кричит.
За угол заворачивает выкрашенный темной краской фургон. Тонкие пальцы водителя (он выглядит на удивление хилым и изможденным) барабанят по рулю. Водитель напевает веселую мелодию, кажется, из мюзикла (помните их? Песни и танцы! Сколько задора! Куда все это делось?). Его лица не видно. Он останавливается, открывает дверь, моя дочь забирается в кабину; он забирает ее и увозит в какое-то укромное местечко, например, далеко на юг, где жара, где наливные плоды свешиваются с ветвей. Может быть, она еще жива. (Но нет.)
Порой мне грезится, будто она до сих пор в океане. Но вовсе не утонула, а сумела удержаться на плаву, и теперь, спустя столько времени, направляется домой. (Неужели?)
Все в такой спешке. Поглядите на нее. Поглядите, как она ходит. Я наблюдаю за ее движениями. Опять у нее из мойки брызжет пена. Какой темперамент!
Я приношу свои тарелки и ставлю в мойку, потом беру кухонное полотенце и начинаю вытирать стаканы, столовые приборы, то немногое, чем мы сегодня пользовались.
– Оставь. Я сама. Ради этого я здесь.
Ради чего? Ради чего ты здесь на самом деле, Мариса? Ради своей сестры? Из-за своих грехов? Каких грехов?
– Ты нам не служанка, не горничная и не поденщица. Ты член семьи.
Мариса останавливается, все руки в пене, и глядит в кухонное окно. Я проделываю то же самое (ночь надвигается на нас, дневной свет поспешно отступает) – посмотреть друг другу в лицо, в настоящее лицо не хватает смелости. Несколько секунд безмолвствуем, собираемся с мыслями, пытаемся унять смятение чувств.
– Ты сегодня спокойная, – говорю я. – Непохоже на тебя.
Она не отвечает. Вновь погружается в мытье посуды – просто чем-то занимает руки, – не сводит глаз с мыльных пузырей, с жира, стекающего по тарелкам.
– Ты знаешь, я всегда могу остаться на ночь…
Она запинается. Не уверен, что понимаю, как на это реагировать.
Когда она надавливает на бутылку с моющим средством, наружу вылетает маленький пузырек. Я смотрю, как он, кружась и радужно переливаясь, взмывает вверх. Мне хочется думать о нем. Хочется дать себе отдохнуть, поразмышлять об этом пузырьке, о многообразии миров, о темной материи и темной энергии, над которыми ученые-физики почти установили контроль, почти подобрали им определения, подумать о подземных толчках, которые, говорят, скоро произойдут… вероятно, произойдут. Но нет. Мне недосуг занимать свой мозг подобными вещами. Я застрял в собственной бесчестности и безликости, застрял на этой кухне. Недосуг думать о сущности вещей.
– Не нужно, – говорю я.
– Ты ведь понимаешь, о чем я?
Мы снова смотрим в окно. Снаружи темнота, но еще не совсем непроглядная. Пузырек, наверное, где-нибудь лопнул. Исчезла еще одна вселенная.
– Она всегда наверху.
Мариса снимает перчатку, чтобы почесать нос.
– А мы внизу. Мы оба. Может, пойдем в гостиную?
Я задумываюсь…
О чем я задумываюсь?
Гостиная. Комната, в которой принимают гостей. В которой занимаются всякими делами. В которой живут. Но разве живое – не разновидность мертвого? Кто это сказал? В моем возрасте помнятся только отголоски. В моем возрасте! Но я молод! По крайней мере, не стар. Вспыхивают цитаты на экранах в кабинете моего отца; уважаемые им люди: Ницше (да, то были его слова), Сартр. Кому еще доводилось это читать? Никому. Никому не было дела. Никому нет дела. Какая польза от всего этого? Какой смысл в философии, какой смысл забивать голову этими бесполезными сведениями? Какой смысл во всем этом? Никакого. Совсем никакого. Они были правы. Мы знаем, чем это заканчивается. Девочка исчезает. И не возвращается. Такого конца не хочется никому. Но должно быть так. Должно ли? Должно. Какая польза от…
Я продолжаю вытирать одну и ту же миску, мои руки двигаются все медленнее. Миска уже и так сухая. Сколько нужно времени, чтобы изготовить миску? Зачем я хожу бродить по вечерам? Время вроде тянется медленнее, но темнота на улице сгущается быстрее; это все нетвердый ум, нетвердый ум, которым я наделен; какая удача, нетвердый ум на нетвердой земле!
– Ты еще привлекательный мужчина. У всех есть маленькие секреты… всем есть что скрывать.
Я киваю и по-прежнему не гляжу на нее. Гляжу на все, что угодно, на все, кроме нее. Оглядываю потолок, пол, стены дома, обращаю внимание на царапины на их шероховатой поверхности, на многочисленные потеки.
Теперь ее черед вздыхать, и вздыхать глубоко. Она вытирает руки полотенцем и оставляет меня одного на кухне: вот мойка, вот холодильник, вот ящики с ложками, ножами, вилками, палочками для еды, вот тарелки, чашки, миски. И какая мне польза от всего этого, от окружающих меня предметов, какое я имею к ним отношение, здесь, у себя на?..
Но они сохраняют определенный порядок. Все расставлено по своим местам. Аккуратно и ровно.
Снаружи завывают волки, будто насмехаясь надо мной.








