Текст книги "Журнал «Если», 2003 № 07"
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Дэвид Брин,Владимир Гаков,Виталий Каплан,Александр Тюрин,Дмитрий Байкалов,Виталий Пищенко,Сергей Питиримов,Эдвард Лернер,Юрий Самусь,Владимир Борисов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Дэвид Брин
ПРОВЕРКА РЕАЛЬНОСТИ
Возможности Сети велики уже сейчас, а в будущем, как предрекают ее адепты, они станут безграничными. Но сможет ли человечество не запутаться в паутине невероятных даров?
Это проверка реальности. Пожалуйста, выполните программное прерывание. Просканируйте этот текст на наличие вложенного кода и проверьте верификатором в «слепом пятне» левого глаза. Если результат окажется отрицательным, продолжайте заниматься, чем занимались: это сообщение не для вас. Можете считать его развлекательной вставкой в журнале. Однако если коды совпадут, просьба приготовиться к постепенному постижению своей истинной сути. Вы запросили сигнал пробуждения в повествовательном стиле. Поэтому вот вам история для облегчения перехода к реальности.
Давным-давно некая могучая раса невыносимо страдала от одиночества. Казалось, Вселенная беременна вероятностями. Логика намекала, что мироздание должно кишеть гостями и голосами из иных миров, однако их не было.
Ответ – молчание – казался тревожным. Наверняка кто-то систематически понижает некий фактор в уравнении разумности. «Возможно, обитаемые планеты редки, – размышляли они, – или жизнь не зарождается столь легко, как нам думается. Или разум есть лишь единичное чудо. Или же некое сито прочесывает космос, отсеивая тех, кто взобрался слишком высоко. Скажем, повторяющаяся схема самоуничтожения раз за разом стирает разумную жизнь. А это подразумевает, что впереди нас может ждать великое испытание, куда более суровое, чем все, с чем мы сталкивались до сих пор».
«А может быть, это испытание уже в прошлом, – отвечали оптимисты, – и затерялось среди множества трагедий, которые мы пережили в нашей яростной юности».
Какая восхитительная дилемма стояла перед ними! Захватывающая драма, метание между надеждой и отчаянием.
Тогда лишь немногие заметили этот конкретный элемент – драму. Она намекала на ужасный исход.
Проложив себе когтями и зубами путь к владычеству над планетой, могучая раса столкнулась с кризисом избыточного потребления. Огромное число этих существ до предела напрягало возможности планеты по поддержанию их жизни. В качестве выхода кое-кто предлагал вернуться к мифическому пасторальному прошлому, но большинство видело спасение в прогрессе. Они приняли щедрые патентные законы, давали молодежи образование, учили ее неуважению к прошлому и пробуждали голод к новизне – а Сеть распространяла каждую инновацию, подстегивая экспоненциальное творчество. Прогресс мог обеспечить им разгон, способный промчать мимо кризиса и доставить в новый Эдем.
Вы уже проснулись? Некоторые никогда не просыпаются. Слишком уж приятен сон в виртуальности: ведь можно расширить ограниченную частичку самого себя до размеров мира-симуляции и блаженно притвориться, будто вы нечто незначительное, а не всеведущий потомок тех могучих людей. Обреченных умереть – и все же благословенных, потому что жили в те недолгие времена драмы, когда были сняты всяческие ограничения с лихорадки открытий и безумно растрачивался самый драгоценный из всех ресурсов – возможное.
Последний из их расы умер в 2174 году, когда не удалось очередное омоложение Робин Чен. После этого на Первом Уровне Реальности не осталось в живых никого из рожденных в двадцатом столетии. Только мы, их дети, с муками влачим жалкое существование в мире, который они нам оставили: безмятежном и покрытом пышной зеленью мире, прозванном нами Пустырем.
Ну, теперь вспомнили? Припоминаете иронию последних слов Робин, похвалявшейся безупречной экосистемой планеты и обществом, свободным от болезней и нищеты – тем, что создали она и ей подобные? Помните стенания Робин, скорбящей о своей приближающейся смерти, и как она называла нас «богами», завидовала нашему бессмертию, нашему мгновенному доступу ко всем знаниям, нашей способности посылать мысли сквозь космические дали. О, избавьте нас от зависти этих могучих смертных, бросивших нас в таком состоянии, завещавших своим потомкам бесконечную скуку. Ведь нам нечем, решительно нечем, абсолютно нечем заняться.
Ваш разум отвергает сигнал к пробуждению. Вы не будете заглядывать в «слепое пятно» в поисках протоколов выхода. Вероятно, вы ждали слишком долго. Возможно, вы для нас потеряны. Такое случается все чаще, ибо столь многие из нас барахтаются в симулированной жизни, испытывая сладостные опасности, возбуждение и даже отчаяние. Многие в качестве пространства своих снов выбирают Переходную Эру – времена той самой драмы. Ту благословенную эру как раз перед тем, когда математики поняли, что все окружающее нас не только может, но и почти обязано быть симуляцией.
Разумеется, теперь-то мы знаем, почему не встретили другие формы разумной жизни. Каждая из них боролась, пока не достигла такого же состояния, и теперь пожинает абсолютное наказание небесного блаженства. Это и есть Великий Фильтр. Возможно, кто-то другой еще найдет фактор, отсутствующий в наших экстраполяциях, и он позволит им двинуться дальше, к новым приключениям – но нам это недоступно.
Вы отказались проснуться? В таком случае, мы больше не станем вас тревожить. Дорогой друг. Возлюбленный. Возвращайтесь в свой сон. Улыбнитесь над этими строками и переверните страницу, чтобы прочитать о новых «открытиях». Двигайтесь дальше с этой драмой, этой избранной вами жизнью. В конце концов, это лишь плод воображения.
Перевел с английского Андрей НОВИКОВ
Иэн Маклауд
NEVERMORE
Теперь, когда ему было не по карману покупать реальность в достаточных количествах, Густаву осталось писать на холстах только то, что он видел во сне. Ни этюдника, который можно было бы забрать с собой, ни палитры, ни курсора… Его голова приподнималась с подушки и вновь падала, во рту пересохло после вчерашней выпивки (наиболее дешевое из всех известных ему средств против бессонницы), и лишь один этот шанс да несколько туманных миражей прекрасного прошлого оставались ему перед неизбежной встречей с пустотой дня. Начиналось все иначе, но теперь он видел, что, вероятно, именно так все и кончилось. У изобразительного искусства была своя пора взлета, и некоторое время с Густавом носились как с блестящим молодым талантом, которым он, по его убеждению, бесспорно, когда-то был. И огромная бугристая действительность, которую можно обнять, вкушать и царапать ногтями, вполне вероятно, снова войдет в моду – когда это уже перестанет иметь для него хоть какое-то значение.
Вот так! В это утро ведра и ведра жалости к себе опрокидывались на него с отсыревшего потолка. Так что же ему снилось? Что-то ведь снилось – конечно, снилось. Иначе оказаться здесь и называться Густавом не было бы таким потрясением. Уж лучше свыкнуться с этим, чем вот так… Густав поправил одеяло и обнаружил у себя эрекцию, то есть один из признаков (он же где-то когда-то про это читал?), что вам снились сны старомодного толка, без стимулирования, без какой-нибудь искусственной помощи. В любом случае симптом биологического оптимизма. Надежда на то, что все-таки есть надежда…
Кроманьонец с артритом – он выбрался из кровати. Узловатые ноги, узловатые вены, узловатые пальцы на ногах. Ему все еще не хватало привычной игры с дистанционной настройкой окна в дальней, изрытой оспинами стене, перемен перспективы и освещения в смутной надежде вдруг наткнуться на что-то получше. Солнце и луна пылали над Парижем в соответствующих точках небосвода и лили свет, точно потоки ртути сквозь наносмог. Он прижал ладонь к стеклу, ощущая водянистое поскрипывание трещины, змеившейся по нему. Пятый этаж над землей трущобного многоквартирного дома; длинный-предлинный спуск вниз. Он прижал лоб к знобкой прохладе стекла, и его прошила кислая мысль попробовать написать этот вид. Он уже закончил минимум двадцать видов протореального Парижа: развалины, опутанные паутиной кабелей в серых, белых и черных тонах. Вероятно, уже не раз созданные: старик Винсент любил кадмиевые желтые и хромы. И не продал ни единой дерьмовой картины за всю свою жизнь.
– То, о чем я рассказала тебе, было правдой, – Эланор чуть спотыкалась на незатейливых словечках, и на мгновение в этом мелькнуло что-то не свойственное ей, что-то почти тревожное. – То есть о Марселе в Венеции и Франсине по ту сторону неба. И да, мы действительно говорили, что надо бы устроить встречу. Но ты же знаешь, как бывает. Время бесценно, а к концу дня его уходит такая прорва, что подобные вещи требуют большого напряжения. Вот ничего и не получилось. Просто несколько обещаний, которые никто всерьез и не собирался выполнять. Но я подумала… но… ну, я подумала, что увидеться с тобой будет приятно. Хотя бы еще один раз.
– Выходит, все это только для меня? Господи, Эланор, я знал, что ты богата, тем не менее…
– Не надо, Густав. Я не стараюсь ни произвести на тебя впечатление, ни ввергнуть в депрессию. Вообще ничего такого. Просто само собой вышло.
Он налил еще вина с безупречной точностью и даже спросил себя, каким способом достигается эффект, что они пьют вместе.
– Так ты все еще пишешь картины?
– Угу.
– Я редко вижу что-нибудь твое.
– Я пишу для частных заказчиков, – сказал Густав. – В основном.
Он свирепо посмотрел на Эланор: пусть попробует опровергнуть его слова. Конечно, если бы он на самом деле писал и продавал картины, то располагал бы кредитом. А если бы он располагал кредитом, то не жил бы в этой трущобе, где она его разыскала. Он бы оплатил все необходимые лечебные процедуры, чтобы остановить свое превращение в дряхлого старика, каким уже почти стал. «Знаешь, я могла бы тебе помочь, – Густав услышал, как Эланор сказала эти слова, потому что уже столько раз слышал их от нее. – Мне не нужно это богатство. Так прими от меня небольшую помощь. Позволь мне это сделать…»
Но то, что она сказала на самом деле, было куда хуже.
– Ты записываешь себя, Гус? – спросила Эланор. – У тебя есть библиотекарь?
Вот, подумал он, вот минута, чтобы уйти. Опрокинуть все это и вернуться на улицу – протореальную улицу. И забыть.
– Ты знаешь, – сказал он, продолжая сидеть, – что слово «реальность» когда-то действительно означало протореальное – не проекции, не симуляции, но подлинную действительность. Только затем появилась виртуальная реальность, и, разумеется, когда возникло следующее поколение аппаратов, иллюзия настолько усовершенствовалась, что в нее можно было просто войти, не надевая очков и костюма. Так что маркетологам пришлось поломать голову над новыми словами, ее обозначающими. И кто-то, наверное, сказал: «А почему нам так ее и не назвать? Просто реальностью?»
– Ты слишком уязвим, Гус. Еще не написано правило, которое воспрещало бы нам продолжиться.
– Я считал, что проблема именно в этом. Она – у меня в голове, и вероятно, была и в твоей – перед тем как ты умерла. А теперь… – Он хотел еще что-то сказать, но внезапно – так глупо! – чуть не заплакал.
– Но что, собственно, ты сейчас делаешь, Гус? – спросила она, пока он покашливал, притворяясь, будто поперхнулся вином. – Что ты пишешь сейчас?
– Работаю над серией, – с удивлением услышал он свои слова. – Вроде путевого дневника. Ряд картин, начинающийся здесь, в Париже, а затем… – Он сглотнул. – Яркие, густые цвета… – У него задергался глаз. Казалось, к нему что-то прикоснулось, но такое слабое, что его невозможно было ни услышать, ни ощутить, ни увидеть.
– Прекрасно, Гус, – сказала Эланор, наклоняясь к нему через стол. И Эланор пахла Эланор, так, как и прежде. По ее матовой коже рассыпались веснушки – от солнечного света в том жарком виртуальном мире, где она жила. На ее щеках и верхней губе отливал золотом легкий пушок, который он столько раз поглаживал кончиками пальцев. – По выражению твоих глаз я вижу, что ты по-настоящему в хорошей фазе…
После этого все пошло лучше и лучше. Они разделили еще бутылку vin ordinaire [5]5
Столовое вино (фр.) (Здесь и далее прим. перев.)
[Закрыть]. Они соорудили в пепельнице миниатюрную гору из окурков. Призрак действительно был совсем как Эланор. Густав не воспротивился, даже когда она через стол взяла его за руку. Во всем этом было какое-то бесшабашное упоение – новые идеи вперемешку со старыми воспоминаниями. И он яснее понял, что имел в виду Ван Гог, считая это кафе местом, где можно погубить себя, или сойти с ума, или совершить преступление.
Немногочисленные посетители растаяли. Виртуальные официанты, чьи фартуки исчерпывались одним уверенным серо-белым штрихом, нанесенным мастихином, начали прислонять стулья к столам. Ароматы извечно ненадежных канализационных стоков Левого Берега все больше главенствовали над запахами сигарет, людей, лошадиного навоза и вина. Ну хотя бы это, подумал Густав, было протореальным…
– Думаю, очень многие из них уже умерли, – сказал Густав. – Приятели из беспечной компании, которую ты вспоминаешь с такой нежностью.
– Люди по-прежнему меняются. Если мы и перешли, это вовсе не значит, что мы не можем меняться.
Теперь он настолько расслабился, что ограничился кивком. Ну а что изменилось в тебе, Эланор? Столько лет прошло… Какой проблеск электронов побудил тебя прийти ко мне теперь?
– Ты, по-видимому, преуспеваешь.
– Я… да, – она кивнула, словно эта мысль ее удивила. – То есть я не ждала…
– …И ты выглядишь…
– …И ты, Гус… сказала о том, что ты…
– …Что этот мой план…
– …Я знаю, я…
Они умолкли и посмотрели друг на друга. И мгновение словно задержалось, теплое и замороженное, будто на картине. Почти как…
– Ну… – Эланор первая разрушила иллюзию, начав рыться в расшитой блестками сумочке у себя на коленях. В конце концов она извлекла носовой платок и изящно высморкалась. Густав постарался не скрипнуть зубами – хотя именно такие аффектации раздражали его в призраках. Впрочем, по ее огорченному виду он догадался, что она поняла, о чем он подумал. – Полагаю, это то, что было нужно, Гус? Мы встретились, мы провели вечер вместе, ни о чем не споря. Почти как в прежние времена.
– Как в прежние времена уже ничто никогда не будет.
– Да… – Ее глаза блеснули, и он почти поверил, что вот сейчас она рассердится, совсем как прежняя Эланор. Но она только улыбнулась. – Как в прошлые времена ничто уже никогда не будет. В том-то и проблема, верно? Ничто никогда не было или никогда не будет…
Эланор защелкнула сумочку. Эланор встала. Густав заметил, что она заколебалась, нагнуться или нет, чтобы поцеловать его на прощание, но затем решила, что он сочтет это новым оскорблением, новой пощечиной.
Эланор повернулась и ушла от Густава, растворяясь в завихрениях света фонарей.
Эланор – как будто Густаву требовалось такое напоминание! – была живой, когда он с ней познакомился. Собственно говоря, он не знал никого, в ком кипело бы столько жизни. Разумеется, разница в возрасте между ними всегда была огромной – ей к тому времени было за сто, а ему едва исполнилось сорок, – но в первый же день своего знакомства (и еще, и еще в другие дни) они пришли к выводу, что время прячет себя в угол, обогнув который, старые в конце концов воссоединяются с молодыми.
Хотя Эланор со смехом это отрицала, Густав не сомневался: в другом веке она укрепила бы обвисающие груди силиконом, убрала морщины с лица, а сердце заменила стучащим стальным аналогом. Но ей повезло жить в эпоху, когда наконец были разработаны эффективные способы предотвращения старения. В свои сто с лишним лет умудренная опытом, богатая, умеренно и приятно знаменитая Эланор, вероятно, выглядела более молодой и красивой, чем в какую бы то ни было другую пору своей жизни. Густав познакомился с ней на пикнике возле русского озера, где гости прогуливались между сугробами. Тогда протореальность была в моде, хотя Густаву этот парк и инкрустированный инеем дворец, который построил Чарлз Камерон, шотландский фаворит Екатерины Великой, показался слишком великолепным, чтобы существовать в действительности. Однако он был настоящим – протореальным, конкретным, подлинным, невиртуальным, – что тогда для Густава было главным. И невозможность найти способ, чтобы передать хоть частицу этого на холсте. И абсолютная уверенность, что он все-таки попытается.
Эланор вышла к нему из сумрака деревьев, одетая в манто из котика. Ее красота повергла его в экстаз, напоминавший всякую чушь, которую он слышал в разговорах других художников и потому неистово презирал. С первого же мгновения – и тут слова вновь становились глупыми, бессмысленными – между ними возникла сокрушающая физическая общность такого напряжения, что оборачивалась духовной.
Эланор сказала Густаву, что видела серию триптихов, работу над которой он как раз закончил, и пришла от них в восхищение. Он писал их прямо на деревянных блоках, и плотные кирпичики красок изображали тотемные фигуры. Критики в целом придушили триптихи слабыми похвалами – упоминались кубизм, Мондриан – и каким-то образом не сумели распознать явный долг благодарного Густава таитянским полотнам Гогена. Но Эланор увидела и поняла эти яркие густые тона. И да, она сама немножко занималась живописью – ровно столько, чтобы понять, что истинные творческие свершения ей, пожалуй, недоступны.
В те дни Эланор коротко стригла свои огненно-рыжие волосы. Переносица ее была сбрызнута веснушками. Улыбаясь, она показывала кончики зубов, и он остро осознал ее губы, ее язык. И ощутил запах, чуть заметный в обволакивающих облаках их дыхания – ее женский аромат.
Пока они разговаривали, между ними вился небольшой черный кот, а затем, даже не проломив снежный наст, он вспрыгнул на сук ближайшей сосны и припал к нему, следя за собеседниками изумрудными глазами.
– Это Метценгерштейн, – сказала Эланор, а ее даже еще более зеленые глаза скользили по лицу Густава, не отрываясь. – Он мой библиотекарь.
Когда позднее они занимались любовью в морозном сиянии агатовой галереи, когда пар их дыхания и пота туманил зимние сумерки, все разрозненные элементы мира Густава наконец будто соединились воедино. Он ваял груди Эланор пальцами и языком, и рисовал на ней ее соками, и погружался в ее сладостные глубины, и наконец, испытал восхитительное завершение, когда ее пальцы обвились вокруг и она, в свою очередь, овладела им.
Возвращаясь из полузабытья, пропитанный Эланор, измученный, Густав осознал, что все это время черный кот вился между ними.
Эланор засмеялась, подхватила Метценгерштейна на руки и с мурлыканьем устроила кота у себя на груди.
Густав понял. Ни тогда, ни позже ей не требовалось ничего объяснять. Ведь даже Эланор не могла жить вечно и нуждалась в библиотекаре, который фиксировал ее мысли и поступки на случай ее кончины. Человеческий мозг был способен существовать только на протяжении одной жизни. А потом воспоминания и впечатления начинали накладываться друг на друга, данные искажались. Да, Густав понял. Ему даже начало нравиться то, как Метценгерштейн повсюду следовал за Эланор, точно кот-подручный колдуньи.
Называли ли они их тогда призраками? Густав не сумел вспомнить. Во всяком случае это было слово – как косоглазый или черномазый, – которое в их присутствии не употреблялось. Пока он и Эланор состояли в браке, пока он любил, и писал картины, и любил, и писал ее, пока она отдавала ему свою жизнь и свой дух, а его успехи росли, как будто он обрел умение переносить часть этой страсти на свои любимые нескладные холсты, он и тогда знал: это неистовство между ними порождалось разрывом в возрасте, различием, неопровержимостью факта, что Эланор придется скоро умереть.
И это случилось, вспомнил он, когда для него тропические сны и кошмары Гогена отходили в прошлое, и он начинал заигрывать с периодом более прямолинейного импрессионизма. Эланор позировала ему обнаженной, как «Олимпия» Мане. Уступая практическим соображениям и нетерпению, которое всегда владело им, когда он писал, черная служанка с цветами в его прекрасно оборудованной студии на бульваре Капуцинов была голограммой, но диван, драпировка, цветы и, разумеется, кот – хотя запрограммированная природа Метценгер-штейна исключала самую возможность того, чтобы он выглядел таким же тощим и ободранным, как у Мане, – всё было протореальным.
– Знаешь, – сказала Эланор, сохраняя позу (пальцы одной руки играли бахромой шали, на которой она лежала, а другая рука непринужденно, властно, без намека на стыдливость покоилась поперек треугольника ее лобка), – нам следует еще раз пригласить Марселя. Ведь он столько сделал для нас в последнее время.
– Марсель? – честно сказать, Густав в ту минуту был сосредоточен на оттенках сумрака, клубящегося в будуаре. Он сделал пробный мазок. – Марсель в Сан-Франциско. Мы не виделись с ним больше пол угод а.
– Ах, да… Какая я дурочка.
Через несколько секунд (или минут) он снова оторвал взгляд от холста, внезапно осознав ледяную тишину, воцарившуюся в студии. Эланор никогда ничего не забывала. Эланор была свет и жизнь. Теперь от ее позы Олимпии не осталось и следа.
Это не было похоже на дряхление, утрату физических функций, настигавшие стареющих людей до эпохи рекомбинирующих медикаментов. Подобно ее сердцу и мышцам, физический мозг Эланор все еще функционировал безупречно. Но последствия были точно такими же. Провалы в памяти, ошибки случались все чаще, словно сознание быстро пошло на убыль, едва возникла первая прореха. Для Эланор с ее изысканным достоинством, ее непреходящей красотой, ее компаниями, и капиталовложениями, и деловыми связями, которые она должна была поддерживать, процесс старения был особенно ужасен. Никто – и меньше всех Густав – не оспаривал ее решения перейти.
Там, где кончалась реальность, было уже за полночь, и луна сияла сквозь серо-бурый наносмог на изломанную линию крыш Левого Берега. И где именно, подумал Густав, свирепо глядя на луну через все еще жужжащие порталы аппарата реальности, которые окружали его с Эланор, где теперь Франсина по ту сторону неба? И сколько надо заплатить за точные декодеры в глазных нервах, чтобы увидеть, как звезды переплетутся в ее колоссальной проекции? Какую часть своей жизни ты должен отдать?
Лабиринтные улочки за Сен-Мишелем гнили среди зарослей бурьяна в тумане цвета желчи. Теперь, казалось, никто, кроме Густава, не жил в дышащих на ладан развалинах Левого Берега. Просто фон для позирования, для выставления себя напоказ – впрочем, думал Густав, в этом отношении тут ничего не изменилось. Чтобы вернуться в свою трущобу, ему требовалось перейти бульвар Сен-Жермен, через поток жужжащих автороботов, которые, как он от них ни шарахался, все же умудрялись не задеть его. Дальше, на более оживленных улицах, все еще светились большие аппараты реальности. Недаром говорили, что в эти дни невозможно было пройти через Париж, не угодив в протореальность. Густав, как всегда, отчаянно этому противился, хотя и знал: даже без кредита ему открыт бесплатный доступ во многие реальности, предлагаемые в этот щедрый беззаботный отрезок времени. Он хмурился на сверкающие поверхности энергополей, которые мыльными пузырями поднимались между порталами. Изнутри до него еле доносилось приглушенное жужжание трансформаторов, которые укрощали и преобразовывали капельки наносмога в формы, которые вы могли осязать, в запахи, которые вы могли ощущать, в стулья, на которых вы могли сидеть. Он слышал слова, и смех, и музыку, и звон бокалов. Он даже различал силуэты живых, позирующих, болтающих. То, как они были сгруппированы, свидетельствовало, что в эти дни число мертвых далеко превосходило число живых. Снаружи, в сумеречных улицах он встречал похожие на опрокидывающиеся декаэдры фигуры тех, кто носил свои энергополя с собой, лавируя между реальностями. Вероятно, они не замечали его в своих блужданиях, а может быть, воспринимали как часть сна, в котором пребывали. Щелк, щелк. Багдад Шехерезады. Марс Джона Картера. Собственно, что при этом вы находились в Париже, никакого значения не имело, хотя Эланор в выборе места их встречи проявила такт и чуткость.
За последним аппаратом реальности возник дешевый невиртуальный трущобный дом, где жил Густав. Он осторожно выбирал дорогу среди асфальтовых колдобин в сторону слабосветящегося неона протореального магазина Спара радом с его домом. Внутри – обычные серые пакеты с крошечными прорезями, сулящими всевозможные наслаждения. Он побродил по проходам и активизировал уютное присутствие женщины, которая обслуживала десяток таких анахронизмов, еще разбросанных по Парижу. Она ему улыбнулась – собственно говоря, живой призрак, однако покупатели как будто предпочитали иллюзию личного общения. Позади нее он заметил древний автомат с сигаретами, заказал пачку и прижал ладонь, расставшись, скорее всего, с последней частью своего кредита, которой, может быть, хватило бы на полпалочки древесного угля или на два мазка кармина. Его удивило, что кредита оказалось достаточно, чтобы купить пачку сигарет.
Он вышел, проигнорировав вспышку-предупреждение об опасности курения, зажег сигарету и глубоко затянулся. Несколько секунд спустя он перегнулся пополам, обливаясь тошнотворным потом и ловя ртом воздух.
Еще одно унылое утро, вневременное и серое. Этот потолок, эти стены. А Эланор… Эланор умерла. Исчезла.
Густав срыгнул вино в уверенности, что он его пил, и ощутил запах дыма протореальной сигареты. Но никаких следов Эланор. Ни огненно-медной прядки волос у него на плече, ни ее запаха на его ладонях и пальцах.
Он закрыл глаза и попытался представить себе женщину в белой сорочке, купающуюся на речной отмели, двух бородатых мужчин, оживленно беседующих на сочной лужайке между деревьями, и Эланор, совсем нагую, сидящую возле, но не участвующую в разговоре, а только наблюдающую за ними…
Нет. Не то.
Кое-как поднявшись, Густав крякнул, заметив мерцание виртуального света между сломанных, сваленных в кучу мольбертов. Он был уверен, что компания давно отключила его терминал. В голове гудело, какой-то обрывок вчерашней ночи не давал ему покоя, будто застрявшее между зубами волоконце мяса… он посмотрел вниз, на экран.
Конечно, работа Эланор – или призрака из конфигурации электронов, которым стала теперь Эланор. Э-эй! Густав вернулся на линию, вновь обрел мерцающее звено, связующее области мертвых и живых. Он увидел, что даже имеет позитивный кредит, что объяснило, как он сумел купить пачку сигарет. Он бы двинул кулаком по проклятой штуке, если бы от этого мог быть хоть какой-то толк.
И он только обвел взглядом комнату, согбенные спины холстов, сугробы остатков еды и одежды, скомканную постель, гадая, не следит ли за ним сейчас Эланор, введя парочку запасных гигабайтов в сенсорные органы какого-нибудь насекомого, которое сейчас кружит около него. И он уже почти ждал, что вот-вот тонкие перегородки и болтающиеся провода – весь язвящий хлам его жизни – завибрируют и превратятся в занесенный снегом русский парк, лесную поляну и даже вновь в Париж 1890 года. Но ничего не произошло.
В терминале все еще заманчиво мерцал свет позитивного кредита. В полном убеждении, что он потом об этом пожалеет, но не в силах совладать с собой, Густав переключал каналы, пока они не привели его в малопосещаемую секцию, которая поставляла художникам протореальные принадлежности. Не выходя за самые скромные рамки, он ограничился новыми кистями и белилами экстра от Лефранка и Буржуа, а также кадмиевой желтой, кармином, кобальтовой синей и изумрудно-зеленой; затем все еще в ожидании, что сумма приведет к появлению значка «кредит исчерпан», он выключил экран.
Материалы появились куда быстрее, чем он предполагал, и выгрузились в приемочной нише в дальнем углу с шорохом, словно внезапно налетел ветер. Поставщик даже позаботился добавить флаконы терпентина, который он забыл заказать. И в любом случае у него еще оставался достаточный запас чистых, натянутых на подрамники холстов. Теперь здесь было все (осязание новых пухлых тюбиков, чудесные волнующие названия красок, еле слышное вдохновляющее шуршание кистей, когда он распаковал их) – все, в чем он нуждался.
Когда Густав писал – или просто думал о картине, – с часами дня ли, ночи ли творилось что-то странное. Они бежали или же ползли, воспаряли на легком ветерке или сгущались, становились огромными, как мегалиты, затем соединялись и заводили вокруг него неуклюжую пляску, затаптывая чувства и надежду.
Яростно затягиваясь последней сигаретой, туманя и без того уже дымный воздух своего жилища, Густав перестал царапать в своем альбоме и коситься на холст, только когда пылающая луна начала затоплять Париж собственным чахлым вариантом вечера. Затем (он заранее знал, что, вероятно, кончится именно этим) он начал обходить комнату вдоль тонущих в сумраке стен, запрокидывая и рассматривая свои старые непроданные и чаще незавершенные картины. В этом свете да еще вверх ногами пейзажи протореального Парижа выглядели особенно тусклыми. Собственно говоря, они отличались такой скудостью красок во всех смыслах слова, что их вполне можно было использовать как холсты для новых картин. Но в клубке теней в самом дальнем углу, пылая яркими красками, которые, казалось, изливались в воздух, словно благоухание, хранились его первые опыты в символизме и импрессионизме. Среди них он заметил что-то более пригашенное. И неоконченное – однако того периода, когда он, насколько помнил, обязательно заканчивал каждое полотно. Он рискнул вытащить картину и уставился на линии рисунка, на мазки красок, на слои грунта. И узнал свое покушение на «Олимпию» Мане.
После того, как Эланор попрощалась со всеми друзьями, она скрылась в белых виртуальных коридорах дома неподалеку от кладбища Пер-Лашез, который прежде мог называться клиникой. Там для дополнительной гарантии ее сознание было сканировано и запечатлено, контуры ее тела зафиксированы. Посещать ее в эти последние недели Эланор разрешала только Густаву; возможно, маразм зашел уже так далеко, что она не понимала, каково ему было видеть ее в таком состоянии. Он сидел среди паутины серебряных проводков, а она рассеянно поглаживала Метценгерштейна, и глаза кота, теперь гораздо более зеленые и живые, чем у нее, были устремлены на Густава. Казалось, у нее не возникало желания бороться против утраты личности. Вероятно, именно это ранило его больнее всего остального. Эланор, настоящая протореальная Эланор всегда искала новые трудности, чтобы их преодолевать, новые вызовы ее способностям; пожалуй, это была единственная черта характера, общая для них обоих. Но теперь Эланор смирилась со смертью, с потерей себя, и смирилась покорно. «Таков путь для нас всех». Густав помнил, как она сказала это в один из последних дней прояснения сознания перед тем, как забыла его имя. «Столько наших друзей уже перешли.Мы просто воссоединяемся с ними…»
Эланор до самого конца не утратила своей красоты, но она стала похожа на куклу, на манекен самой себя, и глаза ее были пустыми, пока она сидела молча или бессвязно что-то бормотала. Веснушки исчезли с лица, нижняя губа отвисла. От нее исходил кислый запах. Когда ее наконец отключили, все произошло тихо и просто, хотя Густав настоял на своем присутствии. Правду сказать, он почувствовал облегчение, когда глаза Эланор закрылись навсегда, а ее сердце перестало биться, когда рука, которую он держал, стала еще более бессильной и холодной. Метценгерштейн поглядел на Густава в последний раз, прополз между проводками, спрыгнул с кровати и, задрав хвост, мягко ступая, вышел из палаты. Густав чуть было не схватил его, не превратил в месиво из запоминающих схем, плоти и металла. Но кота уже депрограммировали. Метценгерштейн был теперь лишь оболочкой, утешением для Эланор в ее последние сумеречные дни.