355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Камиль Лемонье » Конец буржуа » Текст книги (страница 6)
Конец буржуа
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:24

Текст книги "Конец буржуа"


Автор книги: Камиль Лемонье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

IX

Тем не менее новость эта распространилась в семье одновременно с известием о разрешении от бремени Сибиллы, старшей дочери Кадра на, которая была замужем за одним из Пьебефов. Пьебеф-старший и Пьебеф-младший поделили между собою десять больших домов, полученных ими в наследство от отца, каменщика, нажившего миллионы. Помимо этого, они получали доходы с восьми улиц, проходивших через весь город и занимавших чуть ли не десять гектаров.

Этот старый мошенник купил камень, оставшийся от снесенных зданий, и построил там дома, как две капли воды похожие один на другой. В этих каменных ящиках с тесными, убогими каморками, где текло со стен, пахло плесенью и нечем было дышать, ютилась городская беднота. Трущобы эти заполнили обширный квартал, который вырос на том самом месте, где прежде было кладбище, и в периоды эпидемий протекавший там зловонный ручей, казалось, все еще разносил запахи давнего разложения и гнили.

Старик Пьебеф, озолотившийся на этом гноище, умер семидесяти лет от роду от заражения крови; он стал заживо разлагаться и перед смертью превратился сам в какую-то выгребную яму, из которой выхлестывалась наружу навозная жижа. Целых полвека он прожил хищнической жизнью, обирая бедных до последней рубахи, под конец он даже самолично собирал с жильцов арендную плату и был неумолим, когда кто-либо просил его об отсрочке. И он кончил тем, что сам задохнулся в этой смрадной клоаке, пал жертвой своего же расточавшего заразу богатства, зловонного золота, выжатого из разложения и тлена. Пышный кортеж сопровождал его гроб к мраморному склепу. А впоследствии, чтобы увековечить память этого великого филантропа, на могиле его была воздвигнута статуя, изображавшая его во весь рост с кошельком в руках, из которого своими растопыренными пальцами он как будто рассыпал милостыню нищим, в то время как в действительности эти самые пальцы раздевали и грабили бедняков.

Пять лет тому назад пухленькая толстушка Сибилла, тогда совсем еще девочка, стала г-жой Амабль-Пьебеф, женою Пьебефа-старшего. У нее уже было три беременности, и каждый раз мертворожденного недоноска увозили на кладбище. И вот наконец теперь, в четвертый раз, ее униженное материнство восторжествовало. Пьебеф взял новорожденного на руки и, поднеся его к лампе, стал разглядывать с нежностью растроганного тигра.

– Ты будешь папиным сынком, малыш! Ты сможешь купаться в золоте! Его хватило бы и на троих таких, как ты!

Г-жа Кадран, пышущая здоровьем простая, добрая женщина и любящая мать, в груди которой билось сердце Рассанфоссов, в течение восьми суток не отходила от дочери. Все родные навещали ее. Крестным отцом и матерью были представители семейства Жана-Элуа; врач уверил всех, что ребенок будет жить. Для Пьебе-фов и для Кадранов наступила пора счастья. Наконец-то в семье появился долгожданный наследник. Маленький Элуа-Кретьен с жадностью сосал материнскую грудь. Сибилла, смеясь, поглядывала на огромного Антонена, говоря:

– Он будет похож на тебя!

Этот раздувшийся и вспученный великан, фигура которого напоминала большую бутыль, был для Кадранов олицетворением всех их чаяний. Жизненные силы этих отпрысков углекопов и чернорабочих, сложенные вместе и вызвавшие к жизни эту огромную человеческую особь, казалось, достигли своего апогея в необъятной полноте мясистого тела, словно оно было некоей высшей сущностью, которую создавали десятки поколений путем многовекового отбора. Он был как бы куполом, венчающим каменную кладку времен, некоей незыблемой царственною колонной, выросшею из недр их рода. Разве для того, чтобы дать жизнь этому жирному колоссу, чья ненасытная утроба могла поглотить рацион десяти семейств, не понадобилось собрать воедино рабский труд бесчисленных поколений и удобрения, гнившие в течение тысячелетий? В их благоденствии было что-то бычье, они по уши зарывались в богатство, как в высокую траву, смаковали свою сочную жвачку, умилялись, видя, как у них в хлеву рождаются столь же прожорливые телята.

Кадраны, жившие по соседству с Пьебефами, решили отпраздновать разрешение Сибиллы от бремени у себя в доме. Они устроили ужин, на который было приглашено множество гостей. По этому случаю оба брата окончательно помирились. Проспер Пьебеф-младший и еще несколько его приятелей, все какие-то маслянистые, лоснящиеся от жира, выкормленные на солидной ренте, являли собой живой пример собственников, достигших блаженства в своем богатстве, которое стало для них плотью и кровью жизни.

В силу какого-то инстинктивного тяготения людей к себе подобным, Кадраны оказались окруженными семьями столь же богатыми и упитанными. Знакомства свои они выбирали в накопленных целыми поколениями перегное, среди самой богатой буржуазии, среди заплывших жиром рантье, маслоторговцев, пивоваров, мукомолов, с которыми у них были общие дела.

Кадран, отец и дед которого были мелкими землевладельцами, разбогатевшими на пастбищах и выгонах, не скрывал своего презрения ко всему, что не имело отношения к земле. Почти круглый год он с семьею проводил в деревне, в своем поместье Эсбе, где у них было двести гектаров лугов и пашен, которые их кормили, и конский завод, поставлявший лошадей для армии. Кадран с уважением относился к Жану-Элуа, как к человеку денежному. Жана-Оноре, правоведа, которого он любил называть адвокатом, он уважал меньше. Последний в отместку отвечал ему тем же и подтрунивал над ним, придумав для Кадрана и его семьи кличку «удавы».

Пирушка продолжалась до самой ночи. Ренье был в ударе. Насмешнику пришла в голову дикая затея – он решил окрестить первенца Пьебефов в шампанском. Сибилла не стала протестовать.

– Дитя богачей, – провозгласил он, – во имя пятифранковой монеты, которая будет твоим единственным божеством и даст тебе власть над людьми, окропляю тебя этой священной шампанской влагой, светлой, как то золото, которое ты призван держать в руках, кипучим, как помойные ямы, как зловонные нечистоты, из которых родилась слава Пьебефов, твоих отца, дяди и деда.

Наконец мужчины уже до того перепились, что потеряли всякое человеческое подобие. Лица их налились кровью. Кадран-отец, заядлый пьяница, осушавший ежедневно один по три бутылки бургундского и славившийся своим винным погребом, считал своей обязанностью напоить всех до положения риз. Сам он мог выпить сколько угодно, и теперь, опоив и обкормив всех присутствующих, он злорадно тешился, глядя, как они превращаются в какие-то комки сырого теста, как лица их становятся осоловевшими и помятыми, как у них отвисают челюсти. Когда Жан-Элуа и Жан-Оноре с семьями собрались уезжать, Кадран попробовал было задержать их, начав отпускать по их адресу самые язвительные замечания. Оба брата, однако, стояли на своем, утверждая, что их ждут дела. Тогда Кардан сосредоточил все свои силы на тех, кто остался; он велел принести из погреба самые крепкие вина и тут же возглавил возобновившееся бурное веселье.

Г-жа Кадран, которая давно привыкла к таким попойкам, среди всех этих побагровевших лиц сохраняла полное спокойствие и продолжала угощать сидевших с нею рядом гостей. Сибилла, притихшая, счастливая, с сонной улыбкой на толстых, похожих на цветущий тюльпан, губах не могла уже справиться с дремотой, охватившей ее, едва только зажгли газ. В жилах у нее текла та же густая, еле шевелившаяся кровь, что и у ее брата Антонена. Еще девушкой она предпочитала всем людным сборищам мягкие подушки и перины, часы бездумной праздности. Казалось, она уставала от одной тяжести собственного тела, упругого и свежего, как у откормленной телки. Ее томные глаза были полны безмятежного покоя и неги. В театре голоса актеров и жара от зажженных жирандолей повергали ее в мучительное оцепенение. Можно было подумать, что она появилась на свет, еще не совем проснувшись, что ей не хотелось покидать утробу матери. Г-жа Кадран долго не отнимала ее от груди; всех своих детей она кормила сама, и поэтому, когда дочери ее было уже двенадцать лет, губы девочки все еще сохраняли привычку к прежним младенческим движениям. И радость и горе – все увязло в этой клейкой, тягучей лени. Три маленьких детских гробика с телами еще не начавших жить существ после очень скоро высохших слез почти не оставили следа в этой душе, не знавшей, что такое настоящее горе. Когда же появилась эта последняя надежда, этот Элуа-Кретьен, чье рождение праздновалось, как рождение инфанта, с которым возились, как с куколкой, которым гордились, видя в нем продолжателя рода, то больше всех этому событию, должно быть, радовалась ее восемнадцатилетняя сестра Жермена.

Жермена, смуглая брюнетка с резкими и столь же крупными, как у бабки, чертами лица, была настоящей душою семьи. Нежность и отзывчивость делали ее добрым колосом на поле, где произрастали одни только смертные грехи. После десерта она тут же вышла из-за стола и, вернувшись с кормилицей к Пьебефам, забавлялась тем, что качала малютку, трогательно изображая собой молодую мать.

По мере того как Ренье пьянел, он все более ожесточался. В сердце этого жалкого калеки тлели угли разврата и злобы, и его ненависть к людям все больше раздувала огонь. Этот отвратительный и в то же время миловидный горбун, умевший глядеть на женщин совершенно невинными глазами, впал в настоящее неистовство, едва только он заговорил о пошлых буржуа, которых он считал низшими существами. Он отвел в сторону Пьебефа и сказал ему:

– Отцовство твое, дорогой мой, накладывает на тебя известные обязательства. Теперь, когда после всех обещаний, которые ты нам попусту давал, у тебя действительно появился отпрыск, ты должен сделать из него воителя. Это твой сын, и он должен быть таким же зубастым, как и ты. Его молочные зубы должны превратиться в резцы и клыки, должны уметь кусать и рвать на части. Научи его, если это ему не будет дано с рождения, наедаться жизнью до отвала, хотя бы ему и пришлось лопнуть от натуги. Пусть он пожирает бедняков – таков удел богачей. Подумал ли ты, сколько горя бедных людей в каждом куске, который какой-нибудь молодец вроде тебя подносит ко рту? Так вот, научи своего сына выбирать куски покрупнее – в этом наше общественное призвание. Мы годны только на то, чтобы набивать себе брюхо. Мы – машины для пожирания еды. Что же, это совсем неплохо. Чем больше всего мы поглотим, тем меньше останется другим. Тогда наступит последняя великая свалка, все остановится и замрет! Земля будет облуплена, как пустыня, люди будут вынуждены поедать свои экскременты.

– Эй, Ренье! – крикнул бочкоподобный Антонен, уже еле ворочая языком. – Видел ты, сколько я сегодня умял? Давай-ка заключим пари, что я за три минуты очищу эти три тарелки с пирожными и даже запивать ничем не буду.

– Идет.

Антонен придвинул к себе тарелки, уплел шесть пирожных одно за другим, потом вздохнул. Оставалось еще двенадцать. Одна минута прошла. Он сидел, вытаращив глаза, раздув щеки, как пузыри. Потом он начал снова. Но куски слипались во рту, как комья; на какое-то мгновение он остановился, открыв рот, еле дыша, побагровев от натуги. Но потом рот его сразу закрылся, и он тут же за один присест уничтожил содержимое последней тарелки.

– Я проиграл! – воскликнул маленький горбун. – Но все равно это стоит моих двухсот франков.

Когда пробило полночь, его осенила неожиданная мысль. Неподалеку открылся новый публичный дом для любителей экзотики и девической невинности. Это, во всяком случае, заслуживало внимания.

– А что, если мы отправимся сейчас пощупать им ляжки? Право же, игра стоит свеч!

И вот эти женатые мужчины, почтенные отцы семейств, услыхав его зов и предвкушая сладость розовых девических тел и всю неистовую вакханалию, зарычали от похоти.

Под влиянием яств и вина, круживших им головы, в их дряблых, хилых телах пробуждались горячие желания. Это было какое-то глухое рычанье плотоядного зверя, ярость хищника, изголодавшегося по самке. Женщина представала их извращенному воображению как только что убитая, теплая крупная дичь, и раздувшиеся ноздри их уже ощущали запах этой крови.

Кадран, предложивший им еще одно блюдо, понял, что он бессилен справиться с их скотским инстинктом. Он с сожалением прошептал на ухо Пьебефу-младшему, с которым они вместе веселились на больших ярмарках:

– Ах, если бы мы с тобой были только вдвоем! Но сейчас я не могу, здесь ведь Антонен и Ренье. Не надо подавать им дурных примеров.

Опираясь руками на столы, еле передвигая ноги, все поднялись. Обожравшегося Антонена, который был похож на расколотую тыкву и, казалось, вот-вот распадется на куски, пришлось взять под мышки и волочить до ближайшей стоянки экипажей.

Вся компания уселась в фиакры, и шум колес постепенно замер в тишине спящего города.

X

После смерти браконьера положение в Ампуаньи еще более осложнилось. В осиротевшей лачуге остались шесть брошенных на произвол судьбы существ: жена и пятеро тощих, похожих на маленьких волчат, детишек, которые теперь собирали милостыню на дороге.

«И для чего только эти люди заводят детей? – думал Жан-Элуа. – Пьебеф был бы вправе иметь полный дом детей, а у него только один, и то он еще с таким трудом спас его от смерти. Какая чудовищная несправедливость!»

Глядя на мир со скалистых вершин Ампуаньи, так высоко поднимавшихся над долиной – над этой юдолью скорби, своими глазами сытого буржуа, он видел внизу только низменных, недостойных существ, не имевших ничего общего с высшею расой, к которой он себя причислял. Жизнь босяка, продырявленного ружейными пулями, представляла для него не большую социальную ценность, чем жизнь зайца, застреленного в лесной чаще. Жан-Элуа пока еще не делал последнего вывода: жизнь зайца могла оказаться более ценной – погибший под пулями человек поплатился ведь именно за то, что хотел убить зайца. Роли переменились: у зайца было право на жизнь, а браконьер был всего-навсего жалкой лесною дичью, обреченной на гибель.

Следователь потребовал к себе для допроса всех слуг. Он вызвал даже самого Жана-Элуа. Была сделана попытка прекратить дело на основании того, что убитый – закоренелый преступник, уже трижды осужденный законом. Однако оппозиционные газеты, видя в этом повод для нападок на банкиров и на безбожников, с каким-то особым сладострастием вопили о пролитой крови и настаивали на ускорении процесса. Вдова убитого, подстрекаемая поборниками оппозиции, требовала двадцать пять тысяч франков. Рассанфосс предложил ей шесть тысяч. Жан-Оноре, с которым брат его стал советоваться, склонен был думать, как и он, что такого рода сделка необходима. Пусть никто не считает, что это какое-то посягательство на его собственность; это всего-навсего желание его самого, Жана-Элуа, милостиво оказать помощь пострадавшим.

Договориться с этой женщиной было поручено Кадрану, но тот своей резкостью и нетерпением испортил все дело. Тогда Эдокс взял на себя роль парламентера. Однажды утром он отправился в Ампуаньи и постучал в дверь осиротевшего домика. Вдова была в отчаянии, она плакала, кричала, рвала на себе волосы, она по-прежнему требовала двадцать пять тысяч, с жадностью цепляясь за эту добычу, рассчитывая на эти деньги, словно это было какое-то наследство, оставленное ей покойным мужем.

Все собрались у Жана-Оноре, чтобы в последний раз обсудить сложившееся положение. Рети в этот день завтракал с Эдоксом, и тот привел его с собой.

Это упрямство зависимой от него женщины взбесило сухого и властного Жана-Элуа. Это была месть лачуги замку, древняя ненависть голодного к сытым, ярость черни, которую обсчитали. Ну что ж, посмотрим, чья возьмет. Он пустит в ход свои связи, поедет к министру; если так, они не дадут ей ни гроша. Сознание того, что право собственности незыблемо, делало сердце Жана-Элуа особенно черствым. Однако это сознание освобождало его от каких-либо угрызений совести. Выйдя из недр глубочайшей нищеты, из беспросветного мрака плебейской жизни, Рассанфоссы готовы были теперь дать оружие в руки сторожей, охраняющих их богатства. Старые раны, которые наносила им некогда бедность, зарубцевались. Кожа их покрылась коростой, все поры ее закупорились ороговевшей мертвою тканью. Они окостенели в своем диком консерватизме настолько, что даже для Жана-Оноре, человека по сути дела доброго, право стало всего-навсего слепою силой, стоящей на страже их богатства, страшною карающею десницей собственности. Его казуистические рассуждения, перемешанные с умело подобранными выдержками из законов и подкрепленные ими, утверждали право немилосердное и наказующее и не признавали права бедных на пропитание и на жизнь, того гуманного права, которое должно лежать в основе всякого другого.

– Вообше-то говоря, мы ведь только обороняемся, – заявил Кадран. – Браконьеры нас грабят, вот мы и стреляем. Каждый защищается как может! У Акара, например, лесные угодья очень невелики. Он ставит капканы, которые ломают ноги живущим в округе крестьянам. Если бы у Акара было двести гектаров леса, как у нас, он тоже приказал бы своим сторожам стрелять, и он был бы прав.

Рети все это время сидел молча, в привычной для него позе: закрыв глаза, откинувши голову назад, скрестив руки на животе и положив ногу на ногу, он мерно покачивался на стуле. Но вдруг он кашлянул, приоткрыл один глаз и, словно проснувшись, крикнул:

– О, Акар – другое дело! Акар вам всего не скажет. Когда его западня искалечит какого-нибудь несчастного, он сам его навещает, делает ему перевязки, посылает ему бульон, хотя бульон этот, может быть, сварен из мяса, которым кормят собак. Он ласково скажет ему: «Ах, миляга, маленькая неприятность случилась: ты без ног остался! Ну да ничего, для человека храброго это еще только полбеды. Руки-то у тебя остались, не правда ли?» Разумеется, тот и не думает признаваться, что покалечил себя, попав в западню. Да и западни-то какие! Я ведь их видел: громадные, утыканные острыми гвоздями вроде крюков, – это целые механизмы, которые захватывают вас, как щупальца, и сжимают, как тиски: они достойны самого Акара. Да, этот Акар умеет отомстить за свое низкое происхождение. Но так как сильных он боится – они в свое время надавали ему немало пинков, от которых у него весь зад почернел, – то он упражняется на бедных, на слабых, на тех, кто безропотно умирает. Да, и вот еще что получается: эти калеки, которых он лечит, лицемерно рядясь в личину милосердия, считают, что они обязаны сказать ему спасибо, быть ему за все благодарными. А ведь эта благодарность ему нужна, он хочет, чтобы его считали человеком добрым, другом обездоленных. Однажды он даже отправил за свой счет в больницу старика, которому его западня сломала обе ноги выше колена и который после ампутации в этой больнице умер.

Кадран расхохотался.

– Ну и хитер же этот Акар!

– Действительно, хитер, – сказал Рети, снова закрывая глаза. – Он придумал чудовищную пытку – пытку благодарностью. Этот архиплут добавил еще одну новую разновидность в семейство змей: это боа-констриктор, который лижет свою жертву, прежде чем ее убить. У него находятся слезы, чтобы оплакивать чьи-то ноги, переломанные в его же собственных западнях. Он поет Лазаря над теми, кого он сам же и режет, как свиней.

Эдокс нервно покручивал кончики усов.

– Так или иначе, надо с этим покончить. Мне понятно ваше возмущение, дядя. По-моему, чувство это вполне естественно. Но будем осторожны, здесь замешаны и еще кое-чьи интересы. Я собираюсь стать депутатом. Выборы должны состояться скоро. Если вы доведете дело до суда, то процесс как раз совпадет с избирательной кампанией. И тогда моя кандидатура провалится.

– Это, конечно, важное соображение, – заметил Жан-Оноре. – До сих пор я строго придерживался буквы закона. Я не мог позволить себе действовать иначе, ибо брат мой призвал меня сюда в качестве адвоката. К тому же я считаю, что право должно стоять выше всех иных интересов. Однако, – добавил этот благоразумный отец семейства, тут же начиная хитрить и лицемерить, – существуют же, в самом деле, обстоятельства…

– Этим мы дадим оружие в руки наших врагов, – настаивал Эдокс. – Клеветники не упустят этого случая. Нас будут называть проклятыми буржуа, убийцами народа.

Жан-Элуа, которому все это время не давали сказать ни слова, решительно выпалил:

– Пускай себе говорят, мы выше этого.

– Вы-то – да, дядюшка; но каково мне? Я хочу стать депутатом. А перед лицом общества человек отвечает за поступки всех членов своей семьи.

Рети не мог скрыть свое возмущение и то и дело нервно терся затылком о спинку стула; поднявшись с места, он два раза прошел взад и вперед по кабинету, потом остановился и, скрестив руки, сказал:

– Можно ли тратить столько времени на рассуждения, когда долг подсказывает, как надо поступить? О чем здесь идет речь? О человеке, убитом вашими сторожами, после которого осталась вдова с детьми. С вас требуют двадцать пять тысяч франков – и вы еще торгуетесь! Вот оно что! Оказывается, отныне убийцы еще хотят получать скидку. Но ведь человеческая жизнь, будь это даже жизнь последнего из оборванцев, дороже всего на свете, гибель ее не искупить никакими миллионами. За деньги можно достать все, только не жизнь. Она принадлежит богу.

Кадран стал возражать. Это было бы вроде премии за браконьерство, и Жан-Элуа остался бы в дураках. Сам он стоит за то, чтобы из этого сделали громкий процесс. Он полагает, что дело должно идти своим порядком.

На этот раз банкир заколебался; больше, чем все доводы Рети, на него подействовали соображения Эдокса, и он уже подсчитывал в уме те выгоды, которые могло бы принести ему избрание племянника депутатом.

– Прощайте! – крикнул Рети. – Я должен еще к вечеру написать статью… Вот увидите, я скажу вашему Сиксту всю правду!

Он схватил шляпу и быстро пожал им руки.

Наконец Жан-Элуа решил: он заплатит эти двадцать пять тысяч франков. Но только он поставит условием, чтобы женщина эта покинула пределы Ампуаньи.

На следующий же день Эдокс принялся за хлопоты. Он добился аудиенции у министров, чему немало способствовал Акар-старший. Будучи в их приемных человеком всемогущим, он решил помочь Жану-Элуа. Полагая, что противник его еще может ему пригодиться, Акар весьма недвусмысленно дал ему понять, как много он для него сделает. А так как в министерстве возлагались определенные надежды на супруга богатой Орландер, на этого Эдокса, чье имя и состояние кое-что значило для правящей партии, то судебным властям было дано указание прекратить следствие. Надо же было как-то спасать моральный престиж одного из главных вассалов существующего правительства.

Суровый Барво, прежний председатель суда, известный своей неподкупностью, вынужден был недавно подать в отставку. Новый председатель, креатура правительства, был скептиком и любителем хорошо пожить. Своим недавним назначением он всецело был обязан тому успеху, который сопутствовал ему в свете. Постоянно уступая власть имущим, он этим только лишний раз скомпрометировал добрую славу, которая некогда была у суда.

Теперь продажность воцарилась и там, как, впрочем, и повсюду. Занявшие судейские должности хищники и ловкачи нашли почву уже хорошо взрыхленной. Не скупившееся на ордена, милости и доходные места министерство Сикста поспешило в ознаменование радостного события – своего прихода к власти – раздать все имевшиеся у него вакантные должности. Больше того – оно даже удвоило их число, дабы всюду, где это только было возможно, посадить своих умножившихся сателлитов и всех их бесчисленных родичей.

Толпа этих приспешников, разевая пасти, протягивала свои щупальца к лакомым кускам, причем каждый стремился урвать свою долю в этом постыдном дележе, в этой системе протекций и кумовства, которые, пронизывая все насквозь, распространялись как по главным, так и по боковым линиям. Сикст, этот закоренелый гизотист, упрямый и косный, застывший в своей вере в непогрешимость Доктрины, снедаемый всем тем безумием, которое несет с собой власть, присосался к своему посту с цепкостью пиявки. Он заставлял суды служить своим интересам и знал, что это дает ему возможность распоряжаться совестью своего народа. Он сделал из судей преторианскую стражу для своего режима: они руководствовались во всем его волей и повиновались каждому его жесту. И вот рана, нанесенная им правосудию, загноилась, и гной этот стал быстро распространяться по всей стране, нанося ей непоправимый ущерб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю