Текст книги "Конец буржуа"
Автор книги: Камиль Лемонье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
V
Накануне свадьбы в одной из комнат имения Ампуаньи, куда поспешно перебралась семья Жана-Элуа, захватив с собою прислугу и экипажи, между матерью и дочерью разыгралась сцена, несколько разрядившая напряженную атмосферу, которая царила в доме.
Перед наступлением рокового дня материнское сердце г-жи Аделаиды Рассанфосс преисполнилось жалости к дочери, и она почувствовала, что может простить все искушения плоти той, чье рождение в свое время стоило ее собственной плоти стольких страданий. Она старалась скрывать от всех на свете, в том числе и от самой Гислены, то горе, которое она носила в себе, те слезы, которые теперь, после сделанного ею страшного открытия, она не переставала проливать втихомолку. А слезы эти лились потоками – она оплакивала то мученичество, которым ее дочь должна была искупить свой грех. И мать страдала уже не от тяжести этого греха, а от жгучего раскаяния в том, что она выгоняет ее из дому, обрекает на вечное изгнание.
Она поднялась наверх в комнату Гислены и застала дочь за разборкою шкатулок, в которых были сложены дорогие ей детские вещи – лоскутки, ленты, цветы, старые куклы. Теперь Гислена швыряла все это на ковер. Она как бы очищала этим свое сердце – хранилище хрупких, но святых для нее воспоминаний. Она не хотела оставить ничего, что напоминало бы о детстве и о девичестве, хотела, чтобы перед духовной смертью, к которой она себя готовила, в ней умерло все, вплоть до нежности к этим любимым вещам. Так накануне отъезда куда-нибудь на чужбину, когда нет никакой надежды вернуться назад, сжигают реликвии далекого прошлого, которые хранились в доме годами.
– Гислена! – воскликнула г-жа Рассанфосс, остановившись в дверях. Сердце ее вдруг так защемило, что она не в силах была вымолвить ни слова.
Гислена ничего не ответила и только придвинула носком ботинка к камину обломки того, что некогда было ее жизнью.
– Гислена, что ты делаешь? – спросила мать и подняла с полу разбитую куколку, с которой ее дочь, когда ей было лет двенадцать, не расставалась ни днем, ни ночью. Девочка любила ее до безумия, и в чувстве этом была какая-то материнская нежность – ей представлялось, что в руках у нее живой ребенок.
Наконец Гислена подняла голову, посмотрела на мать, дрожащими руками собиравшую жалкие осколки – все, что осталось от куклы, и сказала просто и внятно: Ты же видишь, я делаю последнюю уборку.
Эти слова, услышанные из уст приговоренной к пожизненному изгнанию дочери, были для г-жи Рассанфосс тем скальпелем, который вскрывает гнойник, причинявший безмерную боль. Холодная ирония, с которой прозвучал этот упрек, подобно лезвию, распорола воспаленные ткани. Разъедавшее ей сердце страдание вырвалось вдруг наружу – она залилась слезами. Слезы капали ей на грудь, она раскрыла объятия, зовя к себе дочь, и в припадке отчаяния закричала:
– Ах, Гислена! Гислена! Зачем ты это сделала?
Но жестокая девушка заковала свою непокорную душу в такую броню, что даже вид матери, простершей руки в мольбе, нисколько ее не тронул.
– Мама, – воскликнула она запальчиво, – раз я согласилась на то, чтобы ты меня наказала, и раз этому замужеству суждено стать моей могилой, у тебя уже нет права напоминать мне об этом. Я тебе больше не дочь: я всего-навсего жена человека, который берет меня и которому вы за это платите.
Несчастная мать со всей остротой почувствовала, какую пытку она себе уготовила. Она поняла, что ее судят, и судят сурово, и, может быть, в эту минуту мысли ее прояснились, и перед ней сразу предстал весь ужас их торгашеской сделки. В отчаянии она заломила руки.
– Гислена! Я совсем не это хотела тебе сказать. Гислена, ты плохо меня поняла. Клянусь тебе, что я ни в чем тебя не виню. Во всем этом виновата я сама, больше, чем ты. Да, виновата в этом я, твоя мать, которая недостаточно тебя любила. Ведь если бы я тебя больше любила, я бы спасла тебя от тебя самой. Милая моя Гислена, умоляю тебя, теперь, когда ты уходишь из нашего дома, не уноси в своем сердце гнева… Если бы ты только знала, сколько нам пришлось выстрадать! Я тоже несу свой крест, как и ты, Гислена! Хочешь, я попрошу у тебя прощения?
Смирение матери в конце концов тронуло это окаменевшее сердце, расшевелить которое не могли ни гнев, ни упреки. Гислена подняла валявшийся на ковре крохотный локон. Совсем еще маленькой, она срезала его у себя, чтобы сделать прическу кукле, той самой, которую умоляющий жест г-жи Рассанфосс спас сейчас от огня.
– Ну что же, – с грустью сказала она, – будем исполнять наш долг, и ты и я. Вот возьми себе еще и это в память тех дней, когда, когда…
Она не могла договорить. Горло ее сдавили рыдания, вызванные нахлынувшими воспоминаниями о детстве, об этой светлой поре ничем не запятнанных чувств и помыслов. Побежденная, испившая всю горечь поруганной любви, приведшей ее на эту Голгофу, она кинулась к матери, и г-жа Рассанфосс, разняв скрещенные на груди руки, раскрыла дочери свои объятия. Совсем обессилев, Гислена упала ей на грудь и могла произнести только одно слово: «Мамочка!». И в слове этом растаял весь лед неприязни, расплавилась старинная гордыня, холодившая кровь Рассанфоссов. Пышные черные волосы Гислены разметались.
– Мама! – повторяла она, вся дрожа, припав к ее груди и уткнувшись головой в ее корсаж – поза, в которой она любила засыпать ребенком. – Мама!
Обе они немного успокоились, задышали ровнее, их горячие губы, словно расплавленный воск, слились в одном долгом поцелуе.
Но Гислена все-таки оставалась верна своей гордой натуре – она не стала просить прощения за проступок, который она теперь искупала, – не сделала того, чего так ждала ее мать. Мольбу эту можно было только прочесть в ее слезах, – сомкнутые губы упорно молчали. Эта девушка с поистине мужским характером, которой выпало на долю искупать собою возвышение Рассанфоссов, которую ежедневное общение с окружающей ее эгоистической, лживой жизнью роковым образом толкнуло на путь греха, эта жертва, принесенная на алтарь миллионов, дабы предотвратить неизбежную гибель рода, подняла голову первой. Нежным движением руки она осушила глаза своей вновь обретенной маме и сказала ей:
– Если до сих пор я еще колебалась, то сейчас я на все решилась. Ты увидишь, мама, какой я буду сильной.
И, понизив голос, она добавила:
– К тому же никакое горе не вечно.
После этой тяжелой сцены, которая наложила неизгладимый след на всю их дальнейшую жизнь, г-жа Рассанфосс была уже не в силах оставаться наедине со своими мыслями. Несмотря на то, что у нее было множество дел по дому, она захотела провести остаток дня с Гисленой.
– Мамочка, – сказала ей дочь, прощаясь с ней вечером, нежно и с горечью в голосе, – поди отдохни, прошу тебя, даже требую. Разве ты уже не сделала для меня все, что еще можно было сделать? Сегодняшний день мы ведь с тобою провели возле гроба.
Когда Аделаида вернулась к себе, чтобы лечь спать, муж ее отдавал последние приказания лакею.
– А что, отнесли в церковь померанцевые деревья? Поставили? С обеих сторон? Да, не забудь еще, скажи кучеру, что первые экипажи надо отправить на станцию в восемь часов… Ах! – сказал он жене. – Теперь все эти заботы уже позади! Ну что? – спросил он. – Она все еще не в духе? Все еще недовольна?
– Нет, все переменилось, – ответила жена. – Можно было подумать, что виновата во всем я.
Наступило молчание. Потом Жан-Элуа, походив некоторое время взад и вперед по комнате, остановился и, словно над чем-то раздумывая, уронил:
– Признайся, ты ведь ее простила, материнское сердце не выдержало?
Она молча склонила голову.
Озабоченное лицо Жана-Элуа смягчилось. Он как будто тоже почувствовал жалость. Он взял жену за руки и, не договаривая своей мысли до конца, произнес:
– Ты правильно поступила. С детьми ведь никогда не знаешь… Такая уж, видно, кровь… Может быть, маменька, которая верит в бога, и права: существует какое-то искупление. Чужая душа – потемки. И затем вообще-то: разве мы по-настоящему любили наших детей?
И в эту минуту он как бы прозрел: в глубине души он с удивительной ясностью понял:
«Мы поднялись слишком быстро и слишком высоко. Дед и отец, покойный Жан-Кретьен, заслужили свое богатство. А в наши руки оно пришло готовым. Мне оставалось только быть счастливым. И вот, оказывается, за это счастье надо платить».
VI
Ампуаньи – таково было название усадьбы, которое Фуркеан де Праваш добавил к своей фамилии. Еще до революции 1789 года один из Фуркеанов, женившись, присоединил к своим родовым поместьям остатки баронских земель, проданных с торгов по частям. Новых владельцев стали теперь величать прежним именем – бароны д’Ампуаньи, невзирая на то, что, по сути дела, никаких баронов д’Ампуаньи уже не было и в помине, так как в роду их не осталось наследников мужского пола.
Эти Фуркеаны де Праваш среди своих полей и лесов жили как вельможи. Да, они и действительно были настоящими вельможами, привыкшими жить в роскоши и расточать направо и налево свои щедроты. Местность, простиравшаяся от Пюрнода до Эвреайля и от У до Ивуара, вместе со всеми пахотными землями и лесами, долинами и скалами вдоль берегов реки Мааса, принадлежала им целиком.
В чаще леса, на уступах огромной горы, с которой открывался широкий вид на долину реки, стоял их замок: четыре небольших каменных башни с коническими крышами по углам и главная башня посредине, с надстроенною позднее верандою и сквозною террасой, которую окаймляла длинная балюстрада. Высокие стены напоминали о старой крепости, воздвигнутой здесь при первых владельцах. Мыза позади замка, примыкавшая к извилистой дороге, которая переходила на противоположный пологий берег Мааса, была построена еще в XVII веке. На воротах ее красовался старинный герб. Но самым достоверным свидетельством далекого феодального прошлого была маленькая дозорная башенка, которая уцелела среди развалин, окруженных разросшейся буковой рощей, и беседок, расположившихся по уступам горы на ее внутреннем склоне.
Здесь-то, в этом орлином гнезде, и утвердились первые Фуркеаны. В течение полувека они царили там среди лесов и скал, как настоящие короли, распространяющие свое владычество на всю соседнюю территорию и признанные полновластными хозяевами всех угодий и деревень. Во время псовых охот, которые сопровождались лаем собачьих свор и скачкою нескольких десятков лошадей из их конюшен, они травили зверя на своих собственных землях, в необъятных зарослях, которые клика биржевых маклеров не успела еще раскромсать на части. Точно так же, как их предки егермейстеры и королевские ловчие, они были по сути дела хозяевами всей окрестной дичи.
Существовал закон, утверждавший за помещиком право, которое принадлежало некогда феодальному сень-еру, и охочие до подарков крестьяне использовали его в своих интересах. Когда дочь одного из арендаторов выходила замуж или сын женился, родители вместе с зятем или невесткой отправлялись в Ампуаньи испросить согласие Фуркеанов на брак. Те обычно наделяли молодых участками земли, дарили им хутор и возмещала им расходы по обзаведению хозяйством. Постепенно та кого рода послушание стало для крестьян источником обогащения, и обычай этот привел к тому, что от об ширных владений баронов постепенно отрезались лучшие куски. Ни одна свадьба, совершавшаяся даже в пяти-шести милях от помещичьих земель, не обходилась без посещения замка. Фуркеаны направо и налево раздавали земли, не думая о том уроне, который эта безграничная щедрость наносила их родовым владениям. Через какие-нибудь двадцать лет крестьяне, которые были хитры и ловки, своими жадными клещами захватили добрую половину поместья. Ненасытный жук-долгоносик проник в сердце феодальной твердыни, подтачивая балку за балкой, постепенно захватывая добротно построенные мызы, пахотные поля и самую вершину горы с ее башнями, где год за годом меркла старинная слава Ампуаньи.
К тому же Фуркеаны крайне небрежно относились к своим арендным договорам, и это привело к тому, что земельные участки стали по закону переходить в собственность съемщиков. И вот, в результате всех этих бесчисленных дарственных, всего этого раздела на куски остатков некогда огромных угодий, выросло целое племя мелких землевладельцев, утверждавшихся на своих крохотных клочках земли. Позднее, когда явились уполномоченные кредиторами судебные приставы и потребовали возмещения всех убытков, начались длительные тяжбы. Фуркеаны от них ничего не выгадали, родовое владение так и осталось раздробленным на мелкие куски, отданные на съедение прожорливым крысам. И вот в пышные ворота замка, у которых все еще толпились люди с униженными, умоляющими лицами, вошла нищета. Но, ослепленные манией величия, Фуркеаны поднимались на вершину своей горы, где бушевали ветры, и по-прежнему считали себя выше всех обыкновенных людей и всех превратностей судьбы. Они продолжали устраивать празднества и охоты, платили долги и, как встарь, угощали своих крестьян лакомыми кусками Ампуаньи, отрывая их от собственного тела, закладывая земли, соглашались на то, чтобы в самое чрево этих нетронутых человеком скал забирался молот каменолома.
Они исчезли в водовороте своего тщеславия, погибли в вихре охватившего их безумия и обрекли своих потомков на беспросветную нищету. Известно было, что последний из этих Фуркеанов умер не очень давно в Париже, где работал полотером.
То было возмездие. Время отплатило за все векам, чернь – аристократии, земля – построенным на ней замкам. Насытившись добычей, псы побросали свои кормушки и кинулись на убитого зверя. Всю жизнь ковырявшиеся в земле и насквозь пропахшие навозом жалкие существа, из которых жестокие предки Фуркеанов выжимали все соки, теперь пядь за пядью, камень за камнем прибирали к рукам и поместье и замок. Это было неумолимое подтверждение того, что всему приходит конец.
Когда Рассанфосс, этот новоиспеченный дворянин, этот феодал от буржуазии, в поисках места, где бы он мог снискать себе уважение и управлять с помощью одних только денег, приобрел это поместье и явился в Ампуаньи, он обнаружил, что все башни замка находятся в состоянии полного запустения, что ступеньки лестниц поломаны, а на дверях совсем не осталось оковки. Резиденция некогда славных Фуркеанов превратилась в ночлежку для мужиков, харчевню для бедного люда. Какой-то фермер купил у торговца лентами, собственника этих развалин, г-на Жана-Бенуа Панизоля, право использовать для своих нужд мызу, пришедшую в запустение, как и все остальное.
Романтическая красота пейзажа, необъятная панорама воды и неба, открывавшаяся глазу из окон замка, понравилась этому банкиру, который был достаточно богат, чтобы купить себе радости поэта. У него вырвалось замечание, в котором он был весь:
«Эти Фуркеаны ничего не смыслили в делах».
Обозревая с вершины горы огромное пространство, которое в суровые времена средневековья находилось под властью замка, он испытал, должно быть, такое же головокружение, как и прежние владельцы. Может быть, впрочем, он в эту минуту поддался столь естественной для человека радости – утвердить владычество золотых баронов на месте того логова, где его предки, если бы они жили там в те времена, были бы, подобно диким зверям, растерзаны когтями жестоких, как псы, баронов железных.
Прикупив еще сотню гектаров, оттягав судом земли у многочисленных скупщиков, которые вынуждены были ему уступить, он сделался владельцем поместья, составившего около трех четвертей прежнего Ампуаньи, где были леса, поля и даже скалистые горы. Фуркеаны, следуя обычаю, который сближал сеньера с крестьянином и был живым напоминанием о том, откуда происходит все их могущество, сохраняли мызу совсем неподалеку от замка. Жан-Элуа велел ее снести и вместо нее построил огромную ферму уже на порядочном расстоянии от барского дома, так что ни запах навоза, ни мычанье коров больше не беспокоили ее владельцев. Вместе с тем крепостные башни потеряли свой грозный облик, украсившись разными завитками и затейливыми узорами. И, словно собираясь придать этим зданиям средневековое обличье, невежественный архитектор, премированный за постройку нескольких фортов, которыми он обезобразил окрестности города, изрезал бойницами фасады зданий, завершавшиеся во времена Фуркеанов высокими скатами черепичных крыш.
Именье Ампуаньи приобщилось к роскоши и приняло вид щеголеватой дворянской усадьбы. Там проложили широкие аллеи, построили оранжереи, парники, стойла красного дерева для лошадей. На склонах горы выросли разные башенки и беседки. Жан-Элуа приказал увить глициниями сторожевую башню – один из позвонков того оголившегося скелета, в который уже превратился прежний замок. В нижней части башни он устроил удобный ледник, а внутри ее велел сделать винтовую лестницу, доходившую до верхней площадки. Оттуда, оглядывая в бинокль отроги окружающих гор, этот потомок жертв «Горемычной» мог мнить себя современником первых баронов, владевших Ампуаньи, равным нм по силе.
Как только Рассанфоссы перебрались в это поместье, они стали вести там очень умеренный образ жизни, составлявший разительный контраст с безумной расточительностью Фуркеанов.
Теперь, под эгидою вселившихся в него буржуа, этот шумный рыцарский замок совершенно замолк и оживал только тогда, когда начиналась охота. Арнольд и его егерь поднимались на сторожевую башню и трубили по вечерам в охотничий рог, а в ответ из глубоких ущелий слышались рожки сторожей. Устраивались облавы, выпускались своры псов. По ночам в окнах старой столовой горел огонь.
Жан-Элуа с первых же дней решил заставить уважать права собственности. И это в местах, где, по слабости своей, Фуркеаны дали возможность грабить себя сколько угодно. Он лишил крестьян тех льгот, которыми они пользовались: запретил им собирать сухие листья и валежник, расставил в глухих углах леса волчьи капканы и ревниво оградил часть пастбищ частоколом. Однако несмотря ни на что упрямые браконьеры опустошали его угодья, и бывали минуты, когда владелец их помышлял о кровавой расправе.
VII
Церковь была застлана коврами и уставлена креслами, оставшимися еще от прежних владельцев Ампуаньи. Там, среди цветущих померанцевых деревьев в кадках и сверкавшего серебра, едва только священник благословил новобрачных, раздался чудесный, проникновенный голос тенора Модри, певшего «Pie Jesu».
Барбара Рассанфосс в черном шелковом платье склонила над молитвенником свое высохшее, желтое лицо. Она принесла сюда, на этот пышный праздник живых цветов, нарядных платьев и ярких огней, простую и суровую веру женщины, для которой долг был превыше всего, и грубоватую внешность простолюдинки, ставшей светскою дамой. Она отказалась от предложенного ей кресла и вместо этого придвинула один из простых стульев, на которых во время церковных служб обычно сидят набожные крестьяне. И в то время как она сидела там, крепко сомкнув колени, она казалась среди всей легковесности окружавших ее людей пришелицей из былых времен, воплощением давно исчезнувшего благочестия.
Рядом с нею стояла Аделаида: глаза ее были устремлены на дочь. Время от времени она, не снимая перчаток, кончиками пальцев доставала платок и подносила его к красным от слез глазам: она оплакивала честь своей преступной дочери, которая в эту минуту обманывала всех белым подвенечным платьем и флердоранжем. Здесь были еще г-жи Жан-Оноре, Кадран, Эдокс, большое сборище дам и целая стайка девиц, пестревших всеми цветами радуги, – в ярких платьях и в шляпках, напоминавших цветочные корзины. Из тишины своего святилища на них задумчиво взирал бог – бог пахарей и каменоломов. Позади стояли мужчины; среди них выделялась сухопарая фигура Жана-Элуа. Взволнованный, терзаемый с самого утра какими-то смутными предчувствиями, он не спускал глаз со своей правой руки, которой он время от времени пощипывал себе бакенбарды. Среди этого скопища людей, равнодушных или просто ищущих развлечений, которые явились на свадьбу кто со своими суетными мыслями, кто с деловым расчетом, кто с тайной завистью к жившим на широкую ногу Рассанфоссам, только два сердца бились в унисон – сердце матери и сердце дочери. Слезы страдания сблизили их, и, рядом с совершавшимся сейчас обманным браком, мать и дочь связали себя другим нерушимым союзом – таинством крови и ран. Позади, до самых входных дверей, которые пришлось запереть, толпился народ – грубые, суровые лица крестьян равнодушно взирали на это пышное празднество. Они не любили своих господ, и в эту минуту ни один из них не молился об их благоденствии.
Молитвенное пение смолкло, двери отворились, и все расселись по экипажам. Уздечки лошадей были украшены белыми кисточками, белыми же бантами были повязаны хлысты кучеров. Так – по склону горы, по залитым апрельским солнцем лугам – свадебная процессия добралась до аллей поместья Ампуаньи. Едва только успели прибыть первые кареты, как целый рой поварят, которых возглавлял знаменитый шеф, кинулся к печам.
Г-жа Рассанфосс, урожденная Пирсон, как истая дочь разбогатевших мещан, непременно хотела распоряжаться всем сама: она хлопотала, суетилась и в своем старом, поношенном платье бегала взад и вперед по лестницам.
Наконец сели за стол. Бывшая столовая Фуркеанов с полукруглым входом, украшенная охотничьими трофеями, с мраморным фонтаном, где журчала вода, с высокими окнами, сквозь которые видна была широкая панорама гор и неба, теперь была увита зеленью и тонула в цветах, превращавших ее в уголок первозданной райской природы.
Все столовое серебро Рассанфоссов, которое славилось своим великолепием, сверкало на камчатной скатерти, освещенной отблеском высоких зеркал, среди филигранного венецианского стекла и пестрых саксонских ваз, зажигая разноцветными огнями изгибы фарфора и грани стекла, со всех сторон отражая корзины с белыми лилиями, розами и орхидеями.
Вскоре воздух наполнился аппетитными запахами, говорившими об опустошенных с помощью ассигнаций лесах. По комнате разнеслись ароматы изысканного жаркого, и натянутость, столь обычная на званых обедах, несколько разрядилась. К тому же гости в какой-то мере знали друг друга: одних сближали дела, других сталкивала сама жизнь.
Среди гостей были Акар-старший, родоначальник целого племени Акаров, рослый, скуластый и волосатый, похожий на орангутанга старик, Акар-младший, которого биржевики за его огромную челюсть прозвали Акулой, один из его сыновей, управляющий филиалом банка в провинции, с головою рыси, с выступающими клыками, с налитыми кровью глазами, две дочери Акара-старшего, с иссиня-черными волосами, крючковатыми носами и толстыми верблюжьими губами.
Жан-Элуа, хоть он и был человеком неробким, боялся этих Акаров, которые, умело используя в своих интересах затруднения, испытываемые страной, постепенно стали делать погоду на рынке и участвовать во всех биржевых спекуляциях. Эти интриганы, не знавшие, что такое совесть, вырядившиеся в личину ревнителей справедливости, своими бесчисленными щупальцами умели пролезть повсюду. И когда Акар-старший предложил Жану-Элуа принять участие в колонизации, последний не осмелился ему отказать.
Эта династия шакалов, которая опустошала казну и плодила огромное потомство таких же хищников, приученных с детства хватать и рвать на части добычу, возникла в вонючих и грязных трущобах пражского гетто, где глава дома Акаров самыми темными путями положил начало благосостоянию семьи.
Когда этот скряга умер, его шестеро сыновей поделили между собою европейские рынки. Захария водворился в Гамбурге, Исайя стал выкачивать деньги из Франкфурта, Моисей пристрастился к Лондону. Все трое были ювелирами. Четвертый, Эдом, обосновался в Париже, где занялся торговлею бриллиантами. Акар-старший и Акар-младший перебрались в Бельгию, где стали торговать тряпьем и железным ломом, разъезжая из деревни в деревню на осле, собирая на фермах разное старье и потом очень выгодно его продавая. Получаемая от этой торговли прибыль помогла им положить начало ростовщической ссудной кассе, которая потом высасывала все соки из мелких собственников и из рабочих. Именно в эти-то трудные годы и создавался их банк. Их заросший грязью, шелудивый осел верной дорогой провел их к миллионному состоянию.
Чутье хищника подсказало им избрать своим поприщем эту маленькую, не тронутую капиталом страну, едва только оправившуюся от политических распрей, страну, которая должна была стать настоящей Калифорнией для проходимцев и вооруженных пиратов. Там они не замедлили расплодиться и дали жизнь новым хищникам, с такими же хоботообразными носами, с густыми, косматыми бровями и толстыми губами, и те, в свою очередь, из глухих, волчьих нор пробрались к торговле, пробивая себе дорогу через чащу людей, как некогда их отцы.
Лондонские, парижские, гамбургские, франкфуртские и брюссельские Акары – это были бесчисленные руки одного общего тела, и все, что загребали эти руки, поглощалось и переваривалось одной утробой. Эти хитрые дельцы, эти князья ростовщичества и биржевой игры умудрились сделать так, что существование созданного их объединенными усилиями крупнейшего по тому времени банка оставалось тайной для всех. На виду были только возглавляемые им предприятия и промыслы – искусно сделанная ширма, которой эти людоеды прикрывали вход в свое темное логово.
Акар-старший один возглавлял весь этот банк, а филиалами ведал его племянник, сын Акара-младшего. Но этот последний действовал, казалось, совершенно самостоятельно. После некоей таинственной поездки в Буэнос-Айрес он основал комиссионную контору, которая в скором времени вытеснила все остальные.
Акар-старший, как высокое дерево, широко раскинул свои корни и вбирал в себя воздух всеми фибрами своих многочисленных ветвей. Он упрочил свои позиции, заняв одновременно множество должностей, сосредоточив в своих руках управление несколькими акционерными обществами, представляя интересы различных промышленных предприятий, руководя новыми, ухитрившись даже стать мэром сельской общины, на территории которой у него была дача. Он умел совместить необъятное количество дел, должностей и почетных обязанностей. В свои семьдесят лет он был свеж, как молодое фруктовое деревцо. Но это было деревцо, в тени которого притаился кровожадный зверь с самыми низменными инстинктами. Что же касается Акара-младшего, тот возился с судебными разбирательствами – его поистине чудовищная жадность толкала его в каждую щель. Выдерживавшая все испытания сила и действенность их ядов сделала из них людей, с которыми власть имущие вынуждены были считаться. И вот, движимые кровной ненавистью к служителям враждебной им религии, эти люди ратовали за освобождение умов и за преимущества светского воспитания.
Рабаттю, хитрый предприниматель, бывший каменщик, выбившийся в люди трудом собственных рук, доказал свою преданность новому правительству. Для него он опустошал каменоломни, доставая оттуда камень, который шел на постройку школ. Рабаттю, третий из негласных участников большого предприятия, затеянного Рассанфоссами, являл собою полную противоположность Акарам. Его добродушное, румяное лицо, его постоянно улыбающиеся, заплывшие жиром глазки не имели ничего общего со свирепыми, звериными мордами Акаров. Но и в этом человеке, прикинувшемся наивным простаком, вечно что-то мурлыкавшем себе под нос и похожем на самого захудалого из буржуа, была скрыта некая особая сила, пренебрегать которой было нельзя. В его лине, постоянно подергивавшемся от тика, который был результатом тщательно продуманной игры и помогал ему поддакивать всему, что он слышит от собеседника, в его похожей на морду упитанного мопса физиономии скрывалась невероятная способность к притворству. Всякий раз он умел делать вид, что не расслышал обращенные к нему слова, и этим неизменно выгадывал время. В действительности же он с чуткостью юного фавна улавливал каждый звук.
В это древнее гнездо, принадлежавшее владетельным феодалам, а теперь ставшее собственностью феодалов денежных, среди пестревших вокруг цветов и лившихся вин с приездом Акаров проникло немало ищеек b легавых, выскакивавших по каждому зову. Все вместе взятые, эти цари и боги спекуляции составляли огромную разрушительную силу. К ним-то и примкнул порядочный в душе, но не очень дальновидный Рассанфосс, боясь, что, если он этого не сделает, то сам станет их жертвой. Он презирал их – и, однако, пользовался их услугами, клянясь в душе, что рано или поздно настанет день, когда он сможет их уничтожить.
У Акаров и Рабаттю была общая цель, во имя которой они действовали против Рассанфоссов. Они вместе старались разорить эту крупную фирму, высасывая из нее все соки, всю кровь, стремясь до тех пор, пока они не станут полновластными ее хозяевами, всячески использовать ее в своих интересах. Так вот там, где внешне царили мир и согласие, назревали тайные интриги, и столовая замка Ампуаньи походила на лесную чашу, где стаи хищников скрежещут зубами, готовые броситься друг на друга.
Надо сказать, что и сам государственный строй трещал по всем швам. Все прогнило насквозь, и это гниение распространилось даже и на самые здоровые части организма. И казалось, что глава правительства Сикст собственной персоной заправляет всей этой свистопляской. Даже понятие о честности становилось все более расплывчатым и постепенно лишалось своего настоящего значения, да иначе и быть не могло в обществе, где все было подчинено корысти. Акары и Рабаттю, эти матерые грабители, от которых в другое время хозяева дома стали бы прятать серебряные ложки, эти разбойники, призванием которых было грабить путников на лесных дорогах, теперь, при попустительстве государства, самым наглым образом разбазаривали общественное богатство. И тем не менее неподкупный Жан-Оноре пожимал им руку. Ничего не домогаясь для самого себя, не примыкая к интригам и проискам этой кучки людей, готовых кинуться на любую добычу, он, однако, собирался воспользоваться их влиянием в интересах своего сына Эдокса, только что выставившего свою кандидатуру в Законодательное собрание.
Акар-старший, который был отличным актером, представился растроганным до слез, едва только Жан-Элуа напомнил ему о связывавшей их старой дружбе. Его выпяченные вперед челюсти, двигавшиеся наподобие железных клещей, вместе со слезливою шутовского гримасой, от которой у него судорожно подергивались веки, сделали его лицо таким отвратительным, что Ренье, сидевший рядом с дочерью Акара Юдифью, коварно шепнул ей на ухо:
– Взгляните-ка на вашего папеньку. Не кажется вам, что он вот-вот расплачется?
За этим гостеприимным столом Акар больше всего остерегался одного из гостей, адвоката Пьера Рети, который был старым другом Рассанфоссов, несмотря на то, что они расходились во взглядах. Какой-то инстинкт подсказывал ему, что адвокат станет его противником. Этот незаурядный человек, молчаливый и отлично умевший владеть собой, не раз прерывал хвастливые речи банкира холодным и колючим взглядом своих маленьких серых глаз. Рети был из тех ораторов, которые обходятся без лишних слов, и противники его боялись. Он умел подняться над личными интересами и представлял собою в обществе такую силу, которой опасался даже сам всемогущий Сикст. И с адвокатской трибуны, и с газетных страниц он безжалостно обрушивался на людей пресыщенных и ничтожных, на жалких последышей гизотизма.[3]3
Гизотизм – учение Франсуа Пьера Гийома Гизо (1787–1874), французского буржуазного историка и реакционного политического деятеля.
[Закрыть] Он ратовал за допущение всех социальных слоев в Национальное представительство, за регламентацию труда рабочих, за равенство в правах и обязанностях, за то, чтобы военная служба стала одинаково обязательной как для бедных, так и для богатых и никто не мог от нее откупиться. Его собственный сын только что был призван.