Текст книги "Конец буржуа"
Автор книги: Камиль Лемонье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
«Господи, прости меня. Я просто сошла с ума. Не исполняй моей преступной мольбы… Даруй ему жизнь!»
И вот сквозь забытье, которое охватило ее после этой бессонной ночи, к ней вернулась какая-то чистая радость детских лет – она увидит, как чьи-то маленькие ручонки хлопают в ладоши, как дрожат ямочки на розовых щечках, как будто от сладкого поцелуя.
«Несчастный малютка! – подумала она, проснувшись от внезапного толчка, когда карета остановилась. Он виноват только в том, что родился!»
Ворота открылись. Они уже были дома.
XX
Однажды вечером, после прогулки по лесу в компании проституток, закончившейся ужином на траве и обильными возлияниями, Ренье, Антонен и Рабаттю-сын возвращались в экипаже в город.
Чтобы сократить путь и выбраться на шоссе, кучер свернул на проселочную дорогу, окаймленную высокими гладкими стволами буковых деревьев. Их громоздкий экипаж с трудом передвигался по этой узкой ложбине, весь сотрясаясь и так подскакивая на ухабах, что женщины визжали от страха.
Антонен, развалившийся среди юбок, пригретый жаркими женскими телами, обвитый кольцами рук, сладко дремал и, подобно большому откормленному борову, наслаждался покоем. Только что перед этим в чаще леса, распаленные вином, похотливые, как менады, женщины приставали к нему. Их забавляло его белое, жирное тело с выпятившейся грудью и мясистыми ребрами. Он был похож на огромного толстого идола, на какую-то ярмарочную диковину. Но теперь его спутницы и сами уже совсем отяжелели от вина. Их руки, созданные для ласки и для греха, застыли. Они улеглись на его необъятной туше, как на огромном пуховике, как в большом теплом гнезде, свитом из человеческой плоти. Их воздушные кисейные платья свешивались вниз, до самой оси экипажа, их плотно прижатые друг к другу тела подпрыгивали на ухабах дороги, и среди летнего вечера и тишины леса с уходившими вдаль рядами поблекших деревьев все это казалось какой-то процессией пьяных масок, которых везли к их ложам любви.
Поль Рабаттю в свои двадцать пять лет был уже совершенно истрепан развратом. Казалось, что рост его остановился еще в годы юности и что, рахитичный и хилый, он преждевременно превратился в старика. Он пристроился между скамейками и лежал, уткнув голову в колени. Ренье сидел рядом с кучером на козлах. В то время как все остальные были уже совершенно пьяны, он держался прямо, и сознание его оставалось ясным. Ему доставляло удовольствие видеть, как они теряют человеческий облик и как вслед за этим все кончается мертвой спячкой. Это даже подстегивало его, он начинал испытывать какой-то смутный зуд, в нем пробуждались извращенные, порочные желания.
«Что бы еще такое придумать? – спрашивал он себя. – Эти девки перестали на меня действовать – в них нет никакой остроты. Надо найти какое-нибудь более изысканное наслаждение, что-нибудь крепкое и жгучее; это все приторно и мне уже надоело. Должно быть, я ими просто пресытился».
Когда путь уже близился к концу, они вдруг увидали в тени деревьев высокого мужчину. Он шел им навстречу. Очертания его фигуры все росли и росли вместе с силуэтами деревьев, и самого его можно было принять за одного из сынов этого могучего леса. Кучер погнал лошадей, экипаж помчался еще быстрее, и незнакомец оказался совсем уже близко.
Разумеется, это был он, тот извечный нищий, тот бессмертный нищий скиталец, который столетиями странствует по городам и лесам. Опираясь на суковатую палку, он шел прямо, ровным широким шагом, мерным шагом косца, который косит пространство и время, убирая траву с лугов, то освещенных розовою зарею, то залитых вечерним багрянцем.
Зоркий глаз Ренье сразу же приметил этого необычайного путника. Казалось, что какой-то диковинный зверь вылез из своей берлоги и, приняв образ человека, начинает теперь бродить по лесу – это ведь был тот час, когда на добычу выходят лесные звери.
«Да, – подумал он, – разумеется, это зверь – зверь, которого затравила нищета, зверь, который обречен, поднявшись с первыми лучами солнца, скитаться по целым дням без отдыха, проводя ночи в поле, прижавшись к стогу сена или растянувшись на вонючей гнилой соломе. Полицейские ищейки гоняются за ним, как за дичью. А хозяева домов, обеспокоенные его появлением, травят его собаками, когда он проходит по дороге. Родной дом его – это звездное небо над головой и ночная тьма, в которой он исчезает каждую ночь, находя в ней забвение и превращаясь на несколько часов в человека».
Репье с интересом глядел на этого странника, который словно вынырнул вдруг из хмельного тумана. Он видел, как тот неизменно стремился вперед большими шагами вырвавшегося из своего логова и подгоняемого голодом волка, и этот образ бессмертного бродяги, рослого старика, пустившегося в путь на заре человечества и в течение долгих веков слоняющегося по лесным дорогам и городским мостовым, увлек его изощренное воображение.
– Стой! – скомандовал он.
Кучер натянул вожжи, и лошади вздыбились так, что седоки попадали друг на друга. Нищий прижался к краю дороги возле самых колес и с мольбою протянул шляпу.
– Ты явился за своим подаянием как раз вовремя, – сказал Ренье. – Как тебя зовут?
– Жан.
– А как твоя фамилия?
Старик недоуменно пожал плечами.
– Но отец-то у тебя все-таки был?
– Не знаю.
– А куда ты идешь?
Он поднял палку и ткнул ею куда-то в пространство, сказав при этом единственное слово, которое как бы подводило итог всей его безвестной бродячей жизни, с ее безвестным прошлым и будущим, скрытым за горизонтом.
– Туда… Ничего я не знаю.
Дамы, которые перед этим беспрерывно бранили кучера за то, что он поехал по такой неудобной дороге, стали теперь всячески потешаться над несчастным стариком. А он в ответ на все вопросы неизменно твердил одно и то же.
– Нет, ты все-таки скажи нам, куда? А если ты и сам не знаешь, тогда ступай своей дорогой и оставь нас в покое.
Но одна из них оказалась более чувствительной. Она стала колотить толстого Антонена, разбудить которого было не так-то легко, и потребовала у него двадцатифранковую монету.
– Что, двадцать франков? Ну так возьми у меня в кармане.
– Черт бы побрал этих баб! Молчали бы уж лучше! – закричал Ренье. – Однако во всем этом есть что-то чудесное и дьявольски занятное.
И он наклонился над седой головой этого похожего на скелет старика, все кости которого были едва прикрыты тонкой дряблой кожей.
– Слушай, бездомный, родственников у нас хоть отбавляй. Видишь ты этого большого борова, что сидит с дамами? Поклонись ему: того, что он съел и выпил за один день, хватило бы на три месяца таким оборванцам, как ты. Его экскременты – и те показались бы вам вкусным блюдом. Ну ладно, полезай к нам наверх. Девчонки с нами неплохие. Мы все вместе приедем в город, а там уж я накормлю тебя так, как тебе и во сне не снилось. Можешь быть спокоен. Да сядешь ты наконец или нет, подлец этакий?
Ошеломленный, старик все еще продолжал стоять с протянутой рукой: на лице его не выражалось ни радости, ни гнева.
– Ты мне не веришь? Напрасно! Честное слово, я не пьян. Полезай сюда сейчас же. Горб мой все выдержит.
Женщины решили тоже принять участие в этой забаве:
– Полезай, старик! Мы угостим тебя паштетом из печенки. Спать ты будешь в настоящей кровати.
Нищий засмеялся, и в смехе его слышно было смущение бедняка перед накрытым столом, где и для него был поставлен прибор. Наконец он стукнул палкой об землю с видом человека, привыкшего издавна во всем полагаться на случай и решившегося на все. Скинув тяжелые башмаки, он взял их в руку и вытер подошвы о штаны. Потом он встал ногами на ось и тяжело вскарабкался в экипаж.
– Пошел! – крикнул Ренье.
Кучер дернул поводья. Лесные просветы постепенно становились все шире, и наконец они выехали на большую дорогу. Сейчас лицо нищего можно было уже хорошо разглядеть. По его изможденному виду нетрудно было судить о том, сколько этот человек перестрадал от голода и нужды. Его шершавая кожа походила на сухую, потрескавшуюся кору старого каменного дуба. Из чащи волос выглядывали огромные скулы и приплюснутый нос пещерного человека.
Он словно врос в скамейку; совсем окаменев, он казался каким-то ископаемым. Ноги он поставил под прямым углом, а свои огромные башмаки положил на колени. Женщины сразу отшатнулись от его заскорузлой, грязной кожи и, едва почуяв запах его лохмотьев, торопливо подобрали юбки. Но Мышка вдруг закричала:
– Послушайте, да он ничуть не воняет!
И в самом деле, кожа старика, ставшая совершенно землистой, должно быть впитала в себя все запахи полей и лесов – от нее пахло свежим дерном и смолой. И вот теперь эти дочери сладострастия и приключений, эти невольницы мужской похоти, зачатые неизвестно кем и не унаследовавшие от своих родителей ничего, кроме тупого плотского вожделения, почувствовали какое-то родство, какую-то общность крови с этим злосчастным безымянным бродягой, загнанным судьбою в лесную чащу, с этим безродным скитальцем, последним представителем какого-то темного племени, неведомого даже ему самому, отбившемуся от стаи волку.
– Эй, дедушка, а чем же ты промышляешь зимой, когда дороги заметет снегом?
Он только пожал плечами. В этом жесте выражалась вся его неизменная покорность судьбе, все его простодушие и вся усталость от жизни. Казалось, что в эту минуту он взваливает себе на спину огромную глыбу тайны и мрака.
– Шагаю!
Это был все тот же лаконический стиль, те же отрывистые, уклончивые слова. Да ему и не нужно было ничего другого, чтобы заклинать смерть, которая неизменно следовала за ним по пятам и старалась, чтобы он, идя по своему тернистому пути, поскорее упал, споткнувшись о камень.
Миновав обсаженную деревьями дорогу, которую озарял голубоватый свет молодого месяца, экипаж поехал по улицам города, врезываясь в толпы горожан. Люди возвращались с загородных прогулок, шли они все неторопливым шагом – день был воскресный.
Шумная компания в экипаже привлекала взгляды прохожих: они разражались смехом, видя среди седоков необычную фигуру старика, прижимающего свои огромные башмаки к коленям. Антонена так развезло, что его пришлось выволакивать из экипажа. Зашуршали платья, послышался стук каблучков – дамы стали подниматься по лестнице, волоча за собой свои шлейфы. Навстречу им выскочили лакеи, с любопытством разглядывавшие великана. Старик замыкал собою шествие и по-прежнему не выпускал из рук башмаков.
– Дайте место его святейшеству Нищему! – вопил Ренье.
Причуды его были всем хорошо известны; стекла этого ресторана не раз звенели от его бесчинств. Но на этот раз он, казалось, зашел еще дальше. Когда все присутствующие увидали звероподобную фигуру старика, ступающего по коврам босыми ногами, эту привезенную из леса гориллу с лицом человека, они почуяли в воздухе опасность, какую-то угрозу опустошения. Вместе с тем его большое мрачное лицо не выражало ни единой мысли: казалось, что свет жирандолей, зажженных на лестничных площадках, купидоны и венеры, белевшие среди цветочных корзин, были для него чем-то столь же обычным, как луна в небе, как дикие звери, которых он встречал, ночуя в чаще леса на ложе из сухих листьев.
Метрдотель проводил их в отдельный кабинет, прибавил света в газовых рожках, предложил им свою помощь в выборе меню. Ренье указал ему на нищего.
– Вот хозяин, пусть он и заказывает!
И, повернувшись к нему, спросил:
– Эй, Бездомный, что ты будешь есть? Выбирай, тебе принесут все, что твоей душе угодно.
Нищий беззвучно рассмеялся, обнажив огромную челюсть с желтыми, как у старой лошади, зубами, которыми, казалось, можно было дробить камни. Он долго старался сообразить, что бы выбрать повкуснее.
– Суп с хлебом и салом, – сказал он наконец.
Женщины покатились со смеху.
Как! Здесь, где в воздухе стоит запах самых тонких и соблазнительных кушаний, этот остолоп не мог придумать ничего другого, кроме деревенской похлебки! Один Ренье не смеялся. Он строго посмотрел на метрдотеля, несерьезно отнесшегося к столь необычному заказу и предлагавшему другие блюда.
– Нет, нет! Суп с хлебом и салом! Поняли? Ну, а нам подавайте все, что хотите. И шампанского, слышите? И пусть оно льется рекой! Вот что, погодите! Налейте нам таз шампанского, – да, полный до краев таз!
Он увлек за собой к занавешенному окну Мышку – высокую белокурую девку, довольно смирную, но жадную. Неделю тому назад она стала его любовницей.
– Знаешь что, Мышка, я тебе сделаю хороший подарок. Только ты должна в точности выполнить все, что я тебе скажу… Распусти волосы… да поскорее. Я же тебе обещал подарок.
– А сережки ты мне подаришь?
– Хорошо, подарю… Видишь ли, мне тут пришла одна мысль… Да, это будет омовение ног перед Тайной вечерей… Ей-богу же, это совсем не так смешно, как ты думаешь.
Лакей принес большой таз. Туда влили три бутылки шампанского, но таз еще не наполнился. Тогда Ренье велел принести еще три… Потом он послал в парфюмерный магазин за духами. Лакей принес несколько флаконов. Антонен и Рабаттю в недоумении глядели друг на друга. С легкой усмешкой он объяснил:
– Так вы не догадываетесь? Ничего, сейчас вы все поймете. Истинно говорю вам: час уже настал – сынки капиталистов, мерзавцы, вроде нас с вами, будут омывать вонючие ноги Народа, чтобы искупить все зло, причиненное ему за целые столетия, когда наши отцы, наши деды и мы сами его унижали и угнетали. Это новая религия, братья мои. Будущее принадлежит Нищему, великому библейскому Нищему, ниспосланному разгневанным небом, дабы он насытился нашими крохами. Когда на всей земле не останется ни одного города и великие столицы мира превратятся в груды развалин, он и ему подобные вылезут из своих логовищ и берлог, обросшие шерстью и замызганные грязью. Воя, как волки, они будут рыскать среди разрушенных дворцов, собирать объедки, оставшиеся от княжеских пиршеств. Вот почему я говорю вам: пришла пора. Давайте оросим шампанским пропахшие потом ноги Народа, чтобы потом, когда он раздавит нас своей пятой, мы не вымазались в грязи.
Он принялся смеяться.
– Ну как? Здорово? Я попал прямо в тон… Если бы не мой горб, я бы мог отлично проповедовать с кафедры. Как-никак, я немного красноречивее Эдокса, этой трескучей сороки, этого жирного и ленивого попугая.
Потом, уже совсем торжественно, он сказал:
– Подойди сюда, Нищий. Таз этот видишь? Опусти в него свои изможденные ходьбой ноги, И знай, что туда сейчас налито самое дорогое вино и что, хоть мы и разбрасываем пригоршнями золотые монеты так, как ты не стал бы разбрасывать и медяки, – тебе ведь приходится собирать их в поте лица, – мы позволяем себе касаться его только губами. А ты можешь сейчас окунуть в него ноги!
Нищий, не говоря ни слова, повиновался. Он покорно погрузил свои пыльные ступни в пенистую, искрящуюся золотом влагу. Ренье благоговейно вытер их салфетками. А потом, вылив духи на распущенные волосы Мышки, воскликнул:
– Будь Магдалиной для того, кто несет свой крест. Стань на колени. Вот так. А теперь распусти свои волосы и умасти благовониями ноги Нищего. Да будь с ним поласковее, тебе за это отдельно заплатят.
С минуту она колебалась. Потом, самодовольно улыбаясь в предвкушении мзды, продажная девка покорно нагнулась и опутала своими светлыми шелковистыми волосами заскорузлые, мозолистые ноги бродяги. Старик взирал на все равнодушно, спокойным взглядом, и ни один мускул не дрогнул на его неподвижном, цвета дубленой кожи лице, непроницаемом как маска.
Наконец принесли полную миску супа; вместе с капустой и куском хлеба в нем плавали шкварки. В один миг мрачное лицо старика оживилось, глаза его заблестели, как угольки. Быстрым движением он схватил разливательную ложку. Но вдруг он замер в каком-то страхе и умоляющим взглядом голодной собаки посмотрел на Ренье, как будто опасаясь, что его обманут.
– Не беспокойся, никто не тронет твоего супа, – сказал Ренье, поймав этот взгляд.
И, усадив старика за стол, он стал сам ему подавать. Нищий перекрестился и принялся жадно хлебать. Как только он съедал, ему тотчас же наливали снова, а он не переставая хлебал и хлебал, глотая суп, уплетая сало и хлеб, уткнувшись носом в дымящуюся тарелку, безразличный ко всему на свете, кроме неистового сладострастия еды.
Миска опустела. Старик умоляюще взглянул на Ренье. Тот сделал знак лакею, который вернулся со второй такою же миской. Он опустошил и эту с такою же жадностью, опрокидывая в себя горячую похлебку, выскребая ложкой фаянс так, что тарелка потом блестела, как зеркало. Жесткий взгляд его немного смягчился, по телу разлилась приятная теплота.
– Голод – это нормальное состояние человека, – сказал молодой Рассанфосс, обращаясь к Антонену. – Если бы я знал, что такое голод, я бы, может быть, что-нибудь собой представлял. Но дело в том, что все Рассанфоссы родились сытыми. Еще во чреве матери мы пожирали целые миллионы. Разумеется, речь идет не о тебе, потому что ты ведь феномен. Ты хоть и богач, но вечно бываешь голоден. И что удивительнее всего, ты можешь съесть столько, сколько не съест и десяток таких бродяг, как он, а на десерт можешь сожрать и самих бродяг.
– Ох! – вздохнул Кадран, ощупывая свой огромный живот. – Когда же наконец подадут!
Лакей стал убирать миску и тарелку, из которой ел нищий. Другой в эту же минуту начал подавать закуски. Потом явился метрдотель; заложив левую руку за спину, он в правой нес мельхиоровое блюдо, на котором лежали головки спаржи и темные ломтики почек, залитые яйцом. С такою же серьезностью он подал блюдо и нищему; отвращение его выразилось только в том, что он надул свои толстые щеки. Когда дамы увидели, в какое замешательство величественный жест метрдотеля привел старика, веселье их не знало границ. Нищий тоже пытался смеяться, но он был смущен импозантным видом этого толстяка и его белым галстуком. Наконец он решился и одним махом сгреб в свою тарелку все, что оставалось на блюде. Съеденные им две миски супа, казалось, только подготовили в его желудке место для более существенных блюд. Его крепкие челюсти заработали, как мельничные жернова. Он даже не успевал как следует разжевать пищу, и тяжелые квадратные куски мяса один за другим исчезали в глубинах его пищевода. Особенно ему понравился круглый черный хлеб, который велел подать Ренье. В промежутках между блюдами старик вливал в себя большую кружку вина, жадно припав губами к краям. Кружка эта тотчас же наполнялась снова. Столь невероятная прожорливость привлекла внимание даже самого Антонена.
Видя, как голоден этот нищий, он досадовал на себя: да, если бы только сам он всегда мог есть с таким аппетитом! Он ведь тоже испытывал голод, но, начав есть, он вдруг чувствовал, что желудок его уже набит так плотно, что больше не в состоянии ничего вместить. А этот мужик все ел и ел. Положив руки на залитую вином скатерть, он все время что-то глотал, и его тощее лицо, то и дело сотрясавшееся от непрерывной работы челюстей, казалось закованным в железо.
– Вот, дети мои, – сказал Ренье, – это настоящий голод – тот голод, которым господь бог наделил всякую скотину, голод первобытного человека, человека эпохи неолита, убивавшего свою добычу и тут же ее пожиравшего. И, кроме того, это голод человека завтрашнего дня, когда он набросится на ту пищу, которую мы, жалкие и бессильные едоки, оставим брошенной на дорогах. Даже такой расфранченный паразит, как ты, мой дорогой Антонен, и тот всего-навсего мышонок в сравнении с этим боа-констриктором, с этим предшественником последних разбойничьих набегов. Знайте, что если бы всех вас вместе взятых наделили хотя бы птичьим мозгом, вы и то должны были бы понять, сколько величия во всем, что вы сейчас видите перед собою.
Он поднял бокал.
– Я пью за твое здоровье, святой обжора, за тебя, который пожрет нас всех до единого.
Нищий, кивнув головой, чокнулся с ним. К нему потянулись и все остальные со своими бокалами.
Ренье продолжал:
– А теперь слушай. Все это только так, для возбуждения аппетита. Надо было тебя чуть-чуть подбодрить. А сейчас мы повезем тебя к красоткам, да, к женщинам, обнаженным так, что им уже нечего обнажать. Не беспокойся, ты сможешь купить себе любую. Ты познаешь настоящую сладость.
Девки запротестовали. Недовольные тем, что их отпускают, они заявили, что никуда не уедут.
Тогда Ренье велел подать шампанское и напоил их до такой степени, что уже ничего не стоило затолкать их в экипаж. Потом он нанял фиакр. Нищий сел рядом с кучером. Так они доехали до дверей какого-то дома.
Любопытство тамошних девиц разгорелось при виде этого подгнившего мяса, которое им кинули на съедение; все высыпали навстречу, шурша своими шелками, звеня ожерельями и браслетами, болтая, перебивая друг друга. Их размалеванные, наштукатуренные лица расплылись в улыбки; им лестно было, что фарс, затеянный молодыми людьми, которые решили дать возможность нищему потешиться и за все платили, происходит в их заведении.
Маленький Рабаттю рассказал им об омовении ног. Да, действительно, ступни его окунули в шампанское! И этот оборванец на все согласился. Девицы прыскали со смеху, так что груди их выскакивали из корсажа. Они толкали старика своими толстыми руками, стараясь как-то расшевелить его. Задрав юбки, они надевали их ему на голову, обдавая его едким, мускусным запахом своих тел.
Сидя совершенно неподвижно на диване, старик смеялся тем самым смехом, каким он смеялся при виде жирандолей и белой скатерти в ресторане; его огромные зубы сверкали. Они спросили его, сколько ему лет. Но он ответил им, как и раньше: не знает. Никто никогда не учил его считать.
И здесь, в обители любви, где его окружили эти бесстыдно изогнутые тела, где его всячески щекотали и щипали, стараясь возбудить в нем чувственность, он, казалось, точно так же ничему не удивлялся, как тогда, когда Мышка обвила волосами его ноги. Он как будто принимал эту новую неожиданность так же невозмутимо, как и все предыдущие, и смотрел на этот гарем, куда его занесла ирония судьбы, как на один из тех случайных приютов, в которых еще с незапамятных времен он находил себе пристанище.
Однако когда его спутник, вовлекший его в это столь необычное приключение, одержимый сатанинскою злобой горбун Ренье предложил ему выбрать себе женщину, старик был поражен. Разинув рот, он в нерешительности разглядывал их одну за другой; потом ему стало стыдно, руки его задрожали. Наконец в глазах его блеснул хитрый огонек. Это был взгляд охотника, завидевшего в лесу ускользавшую от него дичь; он остановился на одной из них, тяжелой, похожей на изваяние. Но та встретила его целым потоком ругательств. Она хрипела от гнева и отвращения. Все, что угодно, но спать с этой грязной свиньей – ни за что на свете! Другие ее поддержали: это было бы позором для их заведения, они ведь не какие-нибудь уличные шлюхи; нет, ни одна из них на это не согласится. Глаза их засверкали, как острия ножей, они зашелестели юбками, затопали каблуками по ковру, замахали руками, обнажая волосатые подмышки; комнаты огласились их язвительными ругательствами и гневными криками.
Тогда Ренье заявил, что он все перебьет. Поднялась свалка; Рабаттю и Антонена вытолкали из зала. И вдруг одна из девиц, высокая брюнетка, больная чахоткой и кашлявшая в платок, прониклась жалостью к нищему. Она села к нему на колени, поцеловала его в лоб.
– Хочешь быть моим милым? Мне ведь наплевать, кто ты такой. Ты как-никак мужчина, хоть и старик. Ну так дай я приголублю тебя, как отца родного. А уж какой он у меня был, и не знаю.
– Ну и паскуда же ты, если на это идешь! Неужели тебе не противно прижиматься к этой мерзости! – закричали остальные.
Она пожала плечами.
– Пускай себе говорят что хотят, мой любезный. У каждого свое на уме. Моя песенка уже спета, я знаю, что скоро подохну. Не все ли мне равно, ты или кто другой?
Она прильнула губами к его затылку.
Нищий заскрежетал зубами, глаза его вдруг заволоклись туманом, у него задрожали колени. Она быстро сбросила корсаж. Он прильнул к ее телу своими бурыми щеками с неистовым звериным криком, вырвавшимся откуда-то из потаенных глубин той жалкой, одинокой старости, на которую его обрекла судьба. Хозяйка заведения выпроводила всех из комнаты, где остались только они двое, Ренье и маленький Рабаттю. Антонена женщины, убегая, увлекли за собою, и он улегся в постель, продолжая и там предаваться пищеварению. Рабаттю до того устал, что был совершенно безучастен ко всему, что творилось вокруг. Напротив, Ренье, подстегиваемый каким-то сверхъестественным любопытством, внимательно смотрел на это проявление милосердия. Приступы отчаянного кашля то и дело сотрясали девку. Она вся выпрямлялась и издавала какой-то стон, похожий на вой собаки, которая чует смерть. Прижимая платок к губам, она непрерывно сплевывала туда зеленые комки мокроты, предвестники надвигающегося гниения легких. Потом влажными от этой гниющей жижи губами она принималась снова и снова целовать старика, как будто, исполняя некий неумолимый долг, она согласна была умереть, корчась в неистовых судорогах греха. Она заботливо ласкала этого жалкого бродягу, над которым вся компания весело. потешалась, тихо гладила его своими исхудавшими руками, расточала ему какую-то безграничную любовь, и в чувстве ее страсть женщины смешивалась в эти минуты с дочерней нежностью. Это была жалость к несчастному, которого сейчас бросили к ней в объятия, к тому, кто, подобно ей, по только другой дорогой, шел к такой же постыдной смерти.
– Если бы ты только знал, мой милый папуся, – хрипела она, – как все они вешаются мне на шею. Мужики ведь любят таких пропащих, как я. До чего же они пакостны – те, что приходят сюда! Они обнюхивают меня, как падаль, нюхают мне и рот и нос! Я бы не прочь совсем отсюда смотаться и лечь в больницу. Но, представь, мадам не соглашается. Им хочется, чтобы я осталась здесь, я им кругом должна, ну вот, выходит, мне никак и не уйти. Так, видно, и подохну с кем-нибудь в обнимку. Подожди, родненький, опять начинается… Кхе! Кхе!.. Проклятие, будто раскаленные угли в горле. Кха! Кха!.. Да, угли. Они меня прожгут всю насквозь… Ничего, не обращай внимания. Подохну, так господь, верно, сжалится надо мной.
Ренье пришел в неистовый восторг. Это невиданное зрелище – умирающая, которая подавала милостыню, – щекотало его нервы, возбуждало его чувственность. Он растолкал Рабаттю, который уже крепко спал.
– Проснись, дурак! На это ведь стоит посмотреть… Поверь, что в жизни ты такое не часто встретишь… Ну, что, хорошо? Красиво, не правда ли?.. Ох, как красиво… Отец сказал бы, что это мерзость!.. А меня так это потрясает. Да, мой милый, бабенка-то немного получше нас с тобой: рядом с ней мы только вонючие скоты… Посмотри, как нежно она целует этого старика. Надо служить сестрой милосердия у самого дьявола, чтобы у тебя в сердце было столько смелости, столько сострадания. Это совсем особая статья, не то что деньги. И ютится эта человечность в душе у публичной девки, где-то глубоко на дне. Чего ты на меня глаза вылупил? Так оно и есть… Вдвоем они точно две величайшие язвы мира, которые с незапамятных времен поражали род человеческий, – Голод и Проституция, единоутробные брат и сестра. Ты сейчас видишь перед собой нищего и проститутку всех времен. Нищий встретил Проститутку. Проститутка отдает себя из жалости к Нищему… Это священные узы. Если бы в мире была справедливость, надо было бы пышно отпраздновать их свадьбу, сделать из этого великое торжество. Общество должно было бы возблагодарить их обоих.
– Послушай-ка, красавчик, – сказала девка, – я сейчас увожу его. Платить ты, что ли, будешь?
– Само собой разумеется!
Он запустил руку в карман.
– На, возьми. Вот тебе сто франков. А об остальном, пожалуйста, не заботься.
Трепещущий свет газовых рожков озарил лицо нищего. Оно было мертвенно-бледно, одержимо дикой страстью, которая искривила его черты в отвратительную гримасу. Он корчился от боли, словно его пытали.
Он посмотрел на женщину, а потом на Ренье. Это был умоляющий взгляд бездомного пса, который встретил среди ночи добрую душу и плетется вслед за прохожим.
– Ладно, старина. Я все понимаю. Успокойся. Кости изо рта у тебя никто не вырвет. Можешь спокойно обгладывать мясо, которое на ней еще осталось.
Дверь отворилась. Он увидал, как с башмаками в руках старик поднимается по лестнице, крадучись на цыпочках, точно вор. А эта высохшая, как вяленая рыба, женщина, с обгоревшим на огне ночных шабашей телом, с ввалившимися щеками, на которых пробивался чахоточный румянец, шла впереди, расстегиваясь на ходу. Но голос хозяйки заведения, хриплый и сонный, остановил их:
– Эй, куда ты, вернись!
Ренье все уладил.
– Ну, а теперь, милый, – сказал он Рабаттю, – поехали прочь отсюда. С меня хватит. От этого одуреть можно.
Они вышли на улицу. Уже светало. Бледные лучи солнца озаряли крыши. Ренье принялся хохотать.
– Ты, верно, решил, что я с ума спятил? Ничуть. Я рассуждаю совершенно здраво. Знаешь, что я сделал? Я посеял в душе этого простака ненависть. Погоди, к утру он протрезвится, и его вышвырнут на улицу, как мусор. Вот тогда-то и взойдет здоровое семя. Он снова вернется в лес, снова станет бродить там, как дикий зверь, но это уже будет зверь, которого травили, зверь, у которого в лапе застряла пуля. Вообрази только, как умножится его гнев, его злоба, сколько их скопится в этом ублюдке. Он станет проклинать богачей, которые дали ему утолить голод и позволили насладиться женской плотью. Как он ни туп, его это расшевелит, и он будет думать о мести. А там, глядишь, среди ночи кто-нибудь подожжет сарай, или затащит бабу в кусты и там ее изнасилует, или зарежет и ограбит прохожего. Понимаешь, стоит только пробудить зверя в человеке, и все станет возможным. Да, мой милый, вот где истинная гуманность, другой я себе не могу представить. Этому болтуну, этому попугаю Эдоксу такое, пожалуй, невдомек? Не правда ли? Делать добро! Ну, разумеется! Только при условии, чтобы потом из этого в конце концов получилось зло, и зло непоправимое. Недаром за плечами у меня горб!