Текст книги "Конец буржуа"
Автор книги: Камиль Лемонье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Камиль Лемонье
Конец буржуа
I
Жан-Элуа, приехавший в город рано утром, встретил на повороте улицы старика священника. Несмотря на моросивший дождь, тот шел с непокрытою головой – он нес святые дары умирающему. Не останавливаясь, Жан-Элуа снял шляпу, но, едва только священник остался позади, пожал плечами в знак презрения к вере своих предков. «Отец с матерью непременно стали бы на колени тут же на тротуаре, – подумал он. – Мы смотрим на вещи иначе. Можно ведь быть порядочным человеком и не верить в эту комедию».
На башенных часах пробило восемь. Только бы его не задержали: тогда он может еще поспеть на десятичасовой поезд. А в час дня у него заседание синдиката банкиров по поводу выпуска акций, назначенного на послезавтра.
Чуть дальше была церковь. Слышался колокольный звон, уже начинавший стихать. Из церковных дверей выходили бедно одетые люди и окружали освещенные фонарем погребальные дроги.
«Смерть на каждом углу! Дурная примета! Да, но ведь это всего только глупое суеверие! – подумал он. – Маменька – та бы сейчас же перекрестилась. Она вся в прошлом. Только бы она не стала мешать нашему плану! А ведь в былые годы я бы непременно вошел в церковь. Я стал бы молить господа бога о помощи. Теперь со всем этим покончено. Мы живем в такое время когда рассчитывать можно только на себя».
Притом с этой свадьбой надо было спешить.
«Поезжай, – сказала ему жена, – и если твоя мать не даст тебе своего согласия, обойдемся и без него. Ты же знаешь, что откладывать больше нельзя».
Он не выспался и от этого весь как-то размяк. При мысли о том, что он может чем-либо обидеть старуху, которая была одновременно и душой и советчицей всей семьи, этот шестидесятилетний человек вдруг почувствовал себя прежним робким мальчиком, который беспрекословно подчиняется каждому ее жесту. Он заготовил уже слова, с которыми должен был обратиться к ней: «Маменька, мы решили, что пора уже выдать замуж нашу Гислену. Мы нашли ей жениха, это человек с состоянием и с именем. Он…»
Ему показалось, что все это звучит как-то несуразно. И он стал искать окольных путей: «Маменька, а что, если Гислена вышла бы замуж по любви? К тому же это – отличная партия». – «Да, но ведь это же ложь, – спохватился он. – Этот Лавандой просто отвратителен». И в ту же минуту он вспомнил о важном событии, которое должно было совершиться послезавтра, и поток его мыслей принял новое направление – он порадовался крушению планов братьев Стэв, которые не могли одни выпустить акции и теперь вот всячески интриговали, чтобы стать членами синдиката.
«Рабаттю, Акару и мне достанется по меньшей мере три миллиона».
К нему вернулась прежняя вера в свою звезду. В течение сорока лет счастье ему улыбалось: престиж его банка в стране был незыблем, как скала. Он видел, как состояние его все растет и растет. В конце концов его ли это вина, что Гислена оказалась гнилым семенем, которое дало такие дурные всходы.
«Да и вообще-то современные девушки… Попробуйте-ка втолковать им, что такое добродетель… Вот еще одно отживающее свой век понятие. Переделывать надо все общество, сверху и донизу… Пускай маменька говорит что хочет».
Он вышел на площадь, дорогой раскланиваясь со встречными, которые почтительно здоровались с ним, и позвонил у дверей большого дома. Нижний этаж был в четыре окна, а остальные – в шесть; все ставни были закрыты. Через какое-то мгновение в вестибюле послышались шаги.
– Здравствуй, Бет, а что, маменька дома?
– О, господин Жан-Элуа! Госпожи нет, к обедне ушла; она ведь каждое утро в церкви. Скоро вернется. Хотите чашечку кофе?
– Нет, спасибо, милая Бет. Я подожду в гостиной.
Но там все ставни закрыты. Мы их только в праздники открываем.
– Ах верно, только в праздники. Ну, так я пойду наверх, к маменьке в комнату.
– Как вам будет угодно. Вы же отлично знаете, что вы здесь хозяин.
Наверху кровать была уже застелена и все прибрано. Зимою и летом мать его вставала в пять часов, пила кофе внизу, на кухне, а потом, прежде чем отправиться к обедне, стелила сама постель, не допуская, чтобы ее касались чьи-либо посторонние руки. Жан-Элуа вспомнил, как каждое утро лакей убирал за ним кровать и как горничная взбивала кружевные подушки г-жи Рассанфосс.
Ну и молодчина же маменька. А ведь ей уже скоро стукнет восемьдесят семь!
Каждый раз, едва только он переступал порог ее дома, он чувствовал себя юным священнослужителем, входившим в алтарь: здесь неизменно оживали воспоминания далекого детства – суровая жизнь матери, протекавшая в этих стенах, наполняла его душу благоговением. Он обнажил голову перед портретом отца и, вдыхая аромат резеды, доносившийся из шкафов, вынул записную книжку и стал подсчитывать какие-то цифры.
Мать все еще не приходила; Жан-Элуа посмотрел на часы. Без двадцати пяти девять. Он поднялся с места, стал расхаживать по комнате и снова взглянул на портрет отца. Угловатое, налитое кровью лицо, устремленные на вас глаза, черные как уголь – источник их богатства, коротко подстриженные волосы, выражение решимости и упорства.
Под портретом висели почти совершенно шарообразные карманные часы. Эти часы-луковица принадлежали его отцу. Они давно уже потеряли связь со временем – стрелки их застыли на какой-то канувшей в вечность минуте. Сколько мужества было в их владельце! Он был рыцарем долга и жизни, этот Жан-Кретьен V, один из тех безвестных, живших как парии, углекопов, которых его предок Жан-Кретьен I после множества унижений вывел из мрака и от которых берет начало теперешний род Рассанфоссов. Однажды тросы подъемной бадьи не выдержали: с высоты трехсот метров ома сорвалась и грохнулась вниз; там было пять человек, и все пятеро превратились в кашу. Потом окровавленные останки отца, его любимого отца, подобрали и положили в гроб. А потом кто-то явился, чтобы взять его с братом на воспитание; они видели, как мать, одетая во все черное, стояла у гроба, над которым горели свечи, и как она без слов, одним только страшным взглядом, велела им обоим стать на колени.
В сознании его на всю жизнь остался образ зияющей ямы, как будто поглотившей их род. А там, на дне, ему мерещились куски изуродованного трупа вместе с останками четырех других, простых углекопов, – тела их превратились в такую же бесформенную массу, и все смешалось в одно, словно для того, чтобы увековечить общность происхождения и общность труда.
«Мы ведь вышли из этой ямы и из этой крови», – подумал Жан-Элуа, снова охваченный той же мыслью. И ему казалось, что он в самом деле склоняется сейчас над зловещею шахтой, прозванной «Горемычной», шахтой, где один за другим нашли себе смерть все первые Рассанфоссы, той самой шахтой, которая в течение столетий, насытившись их плотью, в конце концов извергла из себя на землю сгустки их чудовищного страдания – целые тонны золота.
Клочья мозга липнут к нашим рукам, которые ворочают миллионами. Под домами, где мы живем, залегли пласты кровавой грязи. Ход этих мыслей привел его к старой истине: «Да, отцам нужно умирать, чтобы сыновья могли жить. Это в порядке вещей. Но только… отцы наши были лучше нас, и, по всей вероятности (он почувствовал, как сердце его замирает), наши дети будут еще хуже, чем мы. Ах, бедная маменька! Вы ничего не знаете!»
Около месяца тому назад эту негодяйку Гислену застали утром в кровати с лакеем – она не пощадила ни своей девственности, ни отцовского сердца, которое при одной мысли об этом обливалось кровью. Развратные похождения младшего сына, Ренье, угрожают окончательно погубить честь семьи, уже запятнанную позором дочери. Что же касается его старшего сына, Арнольда, то справиться с этим увальнем и тупицей, с этим отменным дураком, с этим грубым животным просто не хватало сил. Вся их родительская любовь жалостливо тянулась к Симоне, которую подтачивал какой-то непонятный недуг и которая от этого становилась им особенно милой.
Снизу раздался голос:
– Жан-Элуа, где ты?
Придав своему лицу приличествующее выражение, он направился к лестничной площадке. В это мгновение высокая фигура Барбары Рассанфосс появилась на лестнице. Он увидел, как она поднимается по ступенькам медленным шагом, в своем неизменном черном платье, в черной шляпе с полями, из-под которых выбиваются пряди волос, едва тронутых сединою, и в таких же черных митенках, В руках у нее была шелковая сумочка с молитвенником и носовым платком.
– Благословите меня, маменька, – сказал он, убирая за спину шляпу и склонив голову.
– Бог да благословит тебя, сын мой.
Ее сыновья здоровались с ней только так: она поднимала два пальца, и по этому жесту, которым она, казалось, готова была их благословить, сыновья безошибочно угадывали ее настроение.
«Маменька сегодня в духе, – подумал Жан-Элуа и приободрился. – Мне легче будет ее уговорить».
– Маменька, – сказал он, – вот я и приехал. Уже месяца два, как мы не видались. Право же, вы очень давно нам ничего не писали!
Старуха развязала ленты шляпы, сняла митенки, сложила шерстяную шаль. Затем, уставившись на него своими большими холодными глазами, которые три четверти века бесстрастно взирали на жизнь и смерть, спокойно ответила:
– Всякий, кто интересуется мною, может ко мне приехать, сын мой.
– Ну, разумеется, маменька. Как вы это верно сказали! Видите, я так и сделал. Вы ведь знаете, что Стэвам хотелось бы теперь поживиться на нашем деле. Но они уже опоздали.
– Это касается только тебя, сынок. Если перед господом ты чувствуешь себя правым, поступай так, как задумал. Но послушай, ты ведь приехал сюда с первым поездом. И вовсе не для того, говорить со мною о Стэнах. Так в чем же дело?
На ее коричневом, цвета дубленой кожи лице из глубоких орбит выглядывали острые глаза: подобно буравам, проникающим сквозь толщу черных пород, они докапывались до истинной причины, которую он тщетно старался скрыть.
«Надо это сделать, – думал он. – Мне остается всего каких-нибудь пятьдесят минут до поезда. В конце концов почему бы мне не поступить так, как я хочу?»
Он начал; отчетливо произнося каждое слово и немного торопясь, он, казалось, освобождался от какой-то тяжести.
– Маменька; мы ничего без вас не решаем. Итак, речь идет о Гислене. Мы хотим выдать ее замуж.
– Гислене, сдается, уже двадцать два. Пора.
– Да. И притом вы же ее знаете. Гислена не такая, как все: она честолюбива. Избранник ее сердца… – «Но ведь я лгу, – подумал он, – каждое слово мое – ложь». Он проглотил слюну и добавил: —…отвечает ее вкусам.
Барбара сурово его оборвала:
– Ты что-то от меня скрываешь, сын мой. В наше время у молодых девушек не было собственных вкусов. Жениха раньше всегда выбирали родители. К тому же вкусы детей зависят от воспитания, которое им дали отец и мать. Я бы, например, никогда не воспитала своих детей так, как вы воспитали ваших. Он что, богат?
– Да как вам сказать… Но Рассанфоссы могут позволить себе иметь зятя и без всякого состояния. Не правда ли?
– Жан-Элуа, слова эти мог сказать твой отец. Он имел бы право сказать их. Я была совсем нищей, когда он на мне женился, но я была дочерью человека порядочного. Да, без дальних размышлений он выдал бы свою дочь за хорошего парня и не стал бы думать о деньгах. А в тебе вот кровь Жана-Кретьена породила другие мысли. Перед людьми ты действительно наш сын, но перед богом ты не вправе считать себя сыном своего отца. Жан-Элуа Рассанфосс, ты всю жизнь гнался за деньгами. И, видно, ты неспроста хочешь выдать Гислену за человека бедного. А как его зовут?
– Лавандом.
Он поправился и процедил сквозь зубы:
– Виконт де Лавандом.
– Ах, вот оно что! – Старуха выпрямилась. – И, разумеется, ни гроша за душой?
Сын ее стал оправдываться, он пробормотал:
– Что вы, маменька, это же отличный человек! Настоящий дворянин. Какая осанка!
Она повернулась к портрету мужа-плебея, неутомимого и честного труженика, положившего свою жизнь на то, чтобы дети его сравнялись со знатью.
– Жан-Кретьен, ты слышишь? Они в сговоре с нашими врагами. Дворяне собираются спать в постелях, в которых мы рожали детей. Но знай, несчастный, что настоящими дворянами были мы! Кровь, пролитая нами в шахтах, так же красна, как любая другая. Послушай, сын мой, ты поступаешь так, как считаешь нужным. Мне нечего тебе сказать, но мы с отцом так бы не поступили. Эти люди всегда останутся для нас тем, что они есть, – волками; сами-то ведь мы были собаками и делали собачью работу. У нас на шеях до сих пор еще остались следы ошейника. Выдавай свою дочь замуж, Жан-Элуа, это твое дело. Но только, говорю тебе, поведение твое мне непонятно. Деньги, которые идут на такого рода сделки, скверно пахнут. И к тому же это деньги Рассанфоссов; чтобы заплатить за этого любезного господина, которого ты собираешься ввести в нашу семью, людям надо было корпеть под землей, терпеть унижение и гнет, жить скотской жизнью, дышать смрадом. И теперь вон там, внизу, восемьсот человек буравят землю для того, чтобы твой виконт купил себе к свадьбе новые перчатки и чтобы он говорил потом: «А кто такая моя жена? Дед ее был простым углекопом».
Жан-Элуа задумался.
«Если только выпуск акций удастся, у меня будут миллионы. Наша семья – это пастбище, куда приходят пастись самые надменные олени. Деньги ведь всегда что-нибудь да значат».
Вековая ненависть плебея к аристократу едва не заставила его язвительно рассмеяться, но в ту же минуту он ощутил в себе человека новой формации и, овладев собой, сказал:
– Вы хорошо знаете, маменька, что в этом вопросе, как и во всех остальных, вы всегда бываете правы. Их притягивает запах нашего золота. Только благодаря нам они могут еще красоваться в обществе. Сказать по правде, я их презираю. Вот как на это следует смотреть. Просто Гислене надо было выйти замуж – да, так было надо, и знайте: виконта этого я для нее покупаю. Пусть позор ляжет на его голову, а не на нашу.
Барбара покачала головой.
– Все это довольно странно. Но я не хочу ничего больше знать, сын мой. В моем возрасте человек имеет право оставаться при своем мнении, Говорю тебе, у нас есть свой герб, не хуже чем у какого-нибудь… как бишь его… Лавандома. Ты решил их поженить? Ладно, пускай поженятся: стыдно будет им, но мезальянс совершаем мы.
– Остается всего пятнадцать минут! – воскликнул Жан-Элуа, глядя на часы. – До свидания, маменька, я могу опоздать на поезд. Когда вы позволите мне привезти его к вам?
– Как, этого субъекта сюда, ко мне? Ты забываешь, мой милый, что отец твой прожил в этом доме всю жизнь. Для всех, кто его помнит, он жив и ныне. Передай Гислене, чтобы она этого не забывала. Ни виконтесса, ни виконт моего порога не переступят. Ну, а на свадьбу, если вы все этого захотите, я приеду. Я исполню свой долг бабушки. Я посмотрю, как этот аристократ ест за столом, и буду знать, сколько денег Рассанфоссов он уберет за один присест.
Выйдя на улицу, Жан-Элуа вздохнул свободно.
«Что же, потомок крестоносцев покроет грех лакея. Дело уже сделано, и надо подумать о другом, чтобы все было доведено до конца. Я таких правил. Бедная маменька! Сколько я ей нагородил всякой лжи!»
В то время как, едучи на вокзал, он трясся в фиакре, ему вспоминались жесткие слова матери. Шахта, восемьсот углекопов, Жан-Кретьен, положивший жизнь за детей. И перед глазами его снова вставала кровавая яма, поглотившая всех Рассанфоссов, страшная и далекая, как тяготевший над ними злой рок, как вещее напоминание о неизбежности краха, неотступно следовавшее за их богатством, которое росло и росло.
Он даже привскочил.
«Все это какой-то бред. Все царства стоят на крови. Нашему царству могущество принес я, и оно будет не-изменно расти и тогда, когда меня не будет на свете. Стоит только выпустить акции, и Стэвы останутся позади».
Поезд уже подходил. Он вбежал в вагон.
«Да, я… И с высоты я буду взирать на человечество, на жалких людишек, которые копошатся где-то внизу… Разве жизнь всего человечества это не такое же слепое громыхание тяжелых вагонов, которые сквозь туннели за далекие горизонты направляются уверенною рукою никогда не дремлющего машиниста?»
II
В 1801 году восемь человек принялись копать глубокую шахту, прозванную «Горемычной». Дюкорни, потомственные углекопы, утвердились в своем колодце, как феодалы в стенах древнего замка. Они выбивались из сил, стремясь добраться до угольных пластов, доставшихся им в наследство от предков. Но шахта, кормившая их целое столетие, внезапно истощилась. Темная утроба земли, которую, казалось, непрерывно оплодотворяло прикосновение человеческого тепла, стала вдруг совершенно бесплодной; люди добрались уже до самого костяка этой мертвой, окаменевшей пустыни.
Все остатки состояния Дюкорней потонули в бездонном жерле: в течение десяти долгих лет бурав понапрасну глубоко впивался в подземные стены; целые горы шифера загромождали проходы, и теперь этот шифер больше не вывозился. Когда деньги их уже совсем иссякли, Дюкорни собрали всех своих рабочих. «Горемычная» поглотила все, что у них было. Постоянные неудачи окончательно их разорили. И вот они предложили три четверти будущего дохода тем из рабочих, которые не остановятся перед угрозой голода и которые за свой страх и риск будут продолжать бурение, положившись только на милость божью.
Нашелся человек, который сказал:
– Я спущусь вниз.
Это был их штейгер, отец семейства, существо каменного века, Жан-Кретьен Рассанфосс, один из тысячи бедняков, живших жизнью пещерных людей, трудившихся в поте лица и умиравших глубоко под землею. У пего были какие-то сбережения, был дом и при нем участок земли. И вот он продал все, что имел, и вместе со своими четырьмя сыновьями и еще тремя углекопами спустился вниз, в преисподнюю. Через полгода от газового взрыва погибли Жан II и Жан III – его старшие сыновья. Вскоре Жан IV стал жертвой обвала.
Они, в свою очередь, исчезали в той бездне, в которую канули все Дюкорни. Ненасытное чрево «Горемычной» пожирало их жизни одну за другой, как перед этим она пожирала состояние их хозяев, экю за экю. Не знавшая жалости шахта пустела день ото дня. Она заглатывала целые горы человеческого мяса, переварить которые была не в силах; люди оставались заживо погребенными в ее чреве и гибли там один за другим, ничего не добившись. Словно еще больше рассвирепев от всех содеянных им опустошений, чудовище мстило за себя людям, и уже поглотившая горы трупов бездна разверзалась вновь и вновь.
Из восьми человек в живых остались только Жан-Кретьен I, Жан-Кретьен V, трое углекопов и мать, которая теперь стала сама работать в шахте, заменив собою погибших детей. Изможденные, голодные, отощавшие, как волки, они выбирались на поверхность только в воскресенье утром, а потом на целую неделю погружались в вечный подземный мрак, изнывая под ярмом жестокого, непосильного труда. Когда они выходили из пропасти, в дыхании их слышались хрипы. И здесь, на свету, они продолжали горбиться; казалось, что они все еще чувствуют на себе тяжесть трехсотметровой толщи земли, которая залегла между ними и жизнью.
Жан-Кретьен-отец угрюмо твердил:
– Уголь там, мы его найдем.
Эти поиски постепенно съели все деньги, вырученные от продажи земли. Пришлось продать дом, а потом и обстановку. В шахте осталось трое: отец, мать и сын; нанятые работники, платить которым было нечем, ушли. Бездомные, бесприютные, питаясь только картофелем, они все глубже зарывались во мрак и теперь уже по месяцу не видели солнца. Потом, когда есть уже стало нечего, мать и сын поднялись на поверхность земли, а отец, оставшись один на дне злопамятной ямы, все еще продолжал трудиться. Глаза этих людей, похожие на сгнившие горошины, казалось, готовы были выскочить из орбит, едва только солнце коснулось их своими красными щупальцами. Долгое время они вообще ничего не видели и не могли вымолвить ни слова, будто подкошенные горячим дыханием воздуха, ночные звери, отвыкшие от ослепительного дневного света. Свет этот стал для них пыткой – белым пламенем ада.
Наконец они пришли в себя. Лавочники отпустили им в кредит какое-то скудное пропитание, и они снова спустились по лестницам в эти окаменевшие леса времен сотворения мира.
Битва возобновилась и стала еще более ожесточенной. Голод сверлил их изнутри. Песчаник, с которым они сражались врукопашную, истерзал их тела, клочьями вырывая из них живое мясо. Их одеревеневшие от работы киркою руки разучились подносить пищу ко рту. Забвение им приносил только сон, и каждый раз, засыпая, они не были уверены в том, что утром проснутся. А там, наверху, рабочие вначале еще время от времени вспоминали об этой затерявшейся в подземных глубинах семье, а потом совсем о ней позабыли.
И вот однажды, в конце второго года, из-под земли появился уже не человек, а какое-то привидение, живой мертвец с грязным, заросшим щетиной лицом. Вслед за ним оттуда вышли его жена и сын, полуголые, в лохмотьях. Все трое, закрыв глаза руками, с каким-то безумным, неистовым ревом бросились бежать по направлению к дому Дюкорней.
Обутый в деревянные башмаки, старик Дюкорнь пахал в это время свой участок, который теперь, когда его постигло полное разорение, кое-как помогал ему продержаться и прокормить семью. Эти выходцы из-под земли, похожие на приматов первобытных лесов, привели в ужас всех, кто с ними встречался. Исхудавшие, согнувшиеся в три погибели, они размахивали руками и еле ковыляли на своих покривившихся ногах, то и дело падая и опираясь на колени, чтобы подняться.
Завидев их издали, Дюкорнь воскликнул:
– Что случилось? Что вы там такое увидели?
В первую минуту Жан-Кретьен молчал. Потом, подняв руку, голосом, который, казалось, шел из могильных глубин «Горемычной», он изрек:
– Бога!
Этот простодушный, набожный труженик в течение долгих месяцев безропотно терпел то, что было бы не под силу вынести самому закаленному в боях герою. У него не было другой поддержки, кроме веры в милосердие божье. Постепенно лишаясь всего, что имел, он настойчиво продолжал штурмовать эти первозданные твердыни, эти тайники земли, требовавшей все новых жертв. И теперь из уст его вырвалось только одно это слово. Ведомый своей несокрушимой верой, он сошел в глубины катакомб, в эту безмолвную и бездонную обитель библейского бога, и был похож на священнослужителя, который своими молитвами хочет умилостивить создателя, дабы тот совершил чудо.
И бог наконец внял этой мольбе; они вылезли из шахты, исполненные священного ужаса, побледневшие от всего, что видели там. И вот, этот Жан-Кретьен, который, вероятно, не испугался бы самой страшной катастрофы, содрогался теперь всем телом, потому что увидел лик всемогущего там, на дне колодца.
Он заговорил.
В одной из вырытых ими пещер, которую они углубляли все дальше и дальше, они обнаружили огромную жилу, таившую сказочные богатства. Там, в потемках, совершенно потеряв голову от радости, они ощупывали и царапали ногтями жирный уголь. Они плакали, обнимались, не верили своим глазам. Потом они упали на колени и стали молиться. Мать, у которой, когда она спускалась в шахту, были пышные черные волосы, вернулась оттуда вся седая, совершенно обезумевшая от этой находки. Она дико таращила глаза, которые, казалось, ничего не видели, кроме того, что явилось им там, внизу, протирала их кулаками и была не в состоянии вымолвить ни слова. Уверенность, что, коснувшись буравом угольной жилы, они действительно узрели бога, не покидала всех троих, и впоследствии рассказ об этом событии передавался в семье из уст в уста.
Жак Дюкорнь вместе с первой партией рабочих спустился сам в эту страшную шахту, которую недаром назвали «Горемычной» и которая наконец набрала сил и готовилась вознаградить его за все потери. Рассанфоссы победили судьбу: чудовище, пресытившись несчастными жертвами, сжалилось над страдальцами. Из останков поглощенных им человеческих жизней там, в недрах земли, подобно заколдованному лесу, выросли громады каменного угля. Сгустки кровавых гекатомб, груды испражнений, оставленных поколениями людей, превратились в уголь, и этот уголь, впитав в себя всю пролитую кровь и все разложившиеся тела, заполонил собою огромную трупную яму.
Согласно условию, Жан-Кретьен сделался законным владельцем трех четвертей всех угольных залежей.
Это был героический период в жизни семьи Рассанфоссов. История этой семьи как бы повторяла собой историю всего мира. Ведь вначале они были кучкой безвестных существ, никому не ведомых подземных крыс, которые втихомолку копошились глубоко под землей, ютясь там в узких проходах и щелях скал, существ, у которых не было даже фамилий, а только общая кличка, которую им дали для того, чтобы отличить их от их собратий, парий лесов и полей, чей труд ценился значительно выше. А потом мрак рассеялся. Беспросветная, вековечная ночь, в которую канули все эти существа, озарилась полоскою света. Появился первый подлинный человек, отделивший себя от этой слепой толпы. Безымянное, бездомное племя, которое плодилось и множилось подобно скоту, рожало детей на грязных подстилках, жило в повиновении у стихий и пещер, появляясь на свет, стало беречь, как некое славное наследие, как герб, завоеванный целыми поколениями людей, доставшуюся ему унизительную кличку.[1]1
Рассанфоссы буквально означает «крысы в яме».
[Закрыть] Рассанфоссы выползли наконец из подземных глубин. Зерна жизни, которые щедро разбросал Жан-Кретьен, взошли и после периодов без начала и конца, окаменевшие, как сама порода на дне шахты, куда испокон веков их заточили, потомки его стали приобщаться к людям, готовые вместе со всеми другими запечатлеть на пыльных дорогах бытия следы своих могучих ног.
С него-то и началось летосчисление всего рода. Жана-Кретьена I чтили как главу целой династии, продолжателями которой считали себя его потомки. Об этом легендарном углекопе родители рассказывали детям; память о нем стала священной в их доме, и так было до тех пор, пока они не разбогатели уже настолько, что сочли за благо умалчивать о своем плебейском происхождении. Пора борьбы за существование воплотилась в образе этого седовласого старца, их родоначальника и владыки, который, подобно титану древних эпопей, восстал против рока. Все это как бы повторяло историю человечества: после эры полудиких существ настало время героев, пора высоких взлетов, пробуждения сил, порабощающих неистовую природу. Вслед за тем излишняя уверенность в себе ослабила душевную мощь. Величественная заря сменилась порою мелких меркантильных интересов, и анналы семьи Рассанфоссов только подтвердили непреложный закон истории.
Жан-Кретьен I, и разбогатев, по-прежнему оставался тем штейгером, который помнил годы нужды. Несмотря на то, что он не умел ни читать, ни писать и создал все могущество Рассанфоссов только трудом своих грубых, узловатых рук, он открыл последнему из своих потомков путь к возвышению и почестям. Когда Жану-Кретьену V исполнилось двадцать лет, «Горемычная», пребывавшая в кромешном мраке, раскрыла свои глубины для подземных клетей и вагонеток. Он многому успел научиться, но больше всего в работе, как и в жизни, ему помогало собственное чутье. Вскоре он стал во главе всего дела, основательно. оборудовал копи, выкупил у Дюкорней остающуюся четвертую часть, тем самым окончательно закрепив шахту за своей семьей. Он был таким же неотесанным простолюдином, как и все его предки. На поверхности земли он был инженером и вел все коммерческие расчеты, а внизу, в шахте, где он проводил половину своего времени, его нельзя было отличить от рабочих.
Когда ему было около тридцати лет, старик женил его на порядочной и образованной девушке такого же незнатного происхождения, как и они, – дочери школьного учителя из того же села, где люди были твердолобыми, а земля – жесткой, Барбаре Юре, которая впоследствии, когда погиб Жан-Кретьен V, стала в семье чем-то вроде королевы-матери. Ей-то и выпало на долю продолжать дело, начатое первым Рассанфоссом. Супружество это соединило людей чистой крови и освятило старинную дружбу; оно свидетельствовало о здравом смысле Рассанфоссов, этих выходцев из простого народа, которые, в глубине души презирая дворянство, соглашались связывать себя кровными узами только с истинными потомками народа.
Вслед за тем умерла Мария-Жозефина, разделявшая с Жаном-Кретьеном I его веру и его труды. Сам он, в это время уже калека с узловатыми суставами, снедаемый недугом, некогда настигшим его в глубинах «Горемычной», каждый день заставлял подвозить себя к краю шахты и слушал доносившееся оттуда хриплое дыхание чудовища, которое, поглотив его старших сыновей, теперь неистово извергало из своего чрева черное золото. Зажав гнилыми зубами свою маленькую коричневую трубку, он оставался там, среди всего этого оглушительного шума, немым свидетелем прошлого, человеком минувшей эры, эры кремня и антрацита, глядевшим из глубин времен на то, как растут и множатся его потомки. И вот однажды вечером – это было уже на склоне его могучей жизни, когда все события этой жизни стали только воспоминаниями, – трубка выпала у него изо рта, и суровый взгляд его глаз, некогда видевший бога, потух.
Оковы наконец порвались – сердце его, привыкшее пребывать в вечном мраке, спустилось на этот раз еще ниже и, рухнув, как подъемная бадья, навсегда кануло в вечность.
«Горемычная» в то время была уже одной из богатейших шахт, полной неисчислимых залежей. Насытившись человеческими жертвами чудовище немного присмирело. Ярость его как будто утихла. По внезапно все пробуждалось вновь: казалось, что стражи, терпеливо охранявшие это царство мрака, вдруг исчезали. Насильники еще раз получили ответный удар, земля, негодуя за то, что во чрево ее забираются цепкие акушерские щипцы, мстила за себя. Двери морга неожиданно открылись для Жана-Кретьена V, как они открывались для его предшественников. И вместе с падением этого Рассанфосса, который скатился вниз с головокружительной высоты, заливая всю пропасть своею кровью, навсегда ушло из жизни племя подземных людей.
Барбара ни за что не соглашалась, чтобы кто-либо из ее сыновей спускался вниз. Она ревниво охраняла свою плоть и кровь от ужасов, которые преследовали их предков. Из пятерых детей в живых оставалось двое мальчиков и одна девочка. Жизненный инстинкт матери подсказал ей направить интересы старшего сына, Жана-Элуа, на коммерцию, с тем чтобы он явился истинным преемником Рассанфоссов и оплодотворил их богатство. Он возглавил крупный банк, и это, пожалуй, был единственный банк, который не пострадал от финансовых катастроф, в течение десятка лет потрясавших всю страну. Младшего, Жана-Оноре, она сделала юристом, чтобы он мог стать советником и совестью себе подобных. Он по праву заслуживал репутации человека сведущего и благородного и приобрел большое влияние среди адвокатов. Наконец, она выдала замуж Мари-Барбару-Кретьен за владельца больших угодий в Эсбе, Пьера-Жерома-Кадрана, и, таким образом, земельный собственник завершил собою триумвират, корни которого проникали во все этажи общественного здания, триумвират, объединивший Землю, Финансы и Закон.