355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Камиль Лемонье » Конец буржуа » Текст книги (страница 19)
Конец буржуа
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:24

Текст книги "Конец буржуа"


Автор книги: Камиль Лемонье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

XXVIII

Гости прибыли ко дню святой Барбары с утренним поездом. Жан-Элуа и Кадран привезли с собой своих лакеев, которые тащили корзины цветов и букеты. Несмотря на ранний час, дом оказался полон народа. Слышен был зычный голос штейгера, читавшего адрес. Барбара слушала его стоя. На ней было праздничное платье. Она держалась прямо и только одной рукой слегка опиралась на спинку кресла. Это была депутация углекопов «Горемычной». Рабочие стояли молча, обнажив головы. Все были взволнованы.

Родным пришлось ожидать в столовой.

«Маменька могла бы нас избавить от этой глупой комедии», – подумал Жан-Элуа.

Жан-Оноре, увидев Лоранс, выбежавшую им навстречу, с нескрываемым раздражением сказал:

– Почему ты нас не предупредила? Мы могли бы приехать следующим поездом.

Она стала оправдываться. Никто ведь ничего не знал. Рабочие явились совершенно неожиданно. Девушку приход их очень растрогал. Приоткрыв дверь, она заглянула в комнату, а потом сказала:

– Какие они все хорошие… Посмотрите только, у них на глазах слезы.

Послышались громкие приветствия, которыми угольщики отвечали благодарившей их г-же Рассанфосс. Старуха пожимала их мозолистые руки; они толпились около нее, чтобы ответить на ее рукопожатие.

– Ну, а теперь идите, дети мои. Спасибо, что вы обо мне вспомнили…

Послышался топот тяжелых, подбитых гвоздями башмаков. Люди в мохнатых суконных куртках стали протискиваться к выходу. Лоранс открыла дверь в гостиную. Родные вошли и увидели старуху, которая по-прежнему стояла выпрямившись, совсем одна, посреди этой просторной, оклеенной выцветшими обоями и обставленной старомодной мебелью комнаты. Ее бледные губы были сжаты; держа в руках букет цветов, она разглядывала затейливо вырезанную бумагу, в которую он был обернут.

– Благословите меня, маменька, – сказал Жан-Элуа, подойдя к старухе, – мы приехали сюда, чтобы… да, вся наша семья… ваши дети…

Он приготовил целую речь, но память ему вдруг изменила; голос его дрогнул. Весь в слезах, едва не разрыдавшись, он бросился на грудь той, которая выкормила их всех.

– Ах, маменька! Подумать только, девяносто лет! И как мы за это время все постарели – все, кроме вас!

Настала очередь Жана-Оноре. Он подошел к матери и дрожащим голосом попросил ее благословения. Потом, заливаясь слезами, кинулась г-жа Кадран, урожденная Рассанфосс. И теперь все трое они обнимали старуху мать, подобно тому как гирлянды плюща обвивают старое дерево.

На мгновение в души их проникла какая-то свежая струя, в памяти всех ожило далекое и счастливое детство. Теперь, когда все мысли этих уже состарившихся людей устремились к той, чье священное лоно дало им жизнь, они почувствовали себя опять сыновьями и братьями, как в былые давние годы. Барбара предстала перед ними в сиянии великого света, как живое воплощение царства Рассанфоссов, как олицетворение их могущества и богатства. Вместе с нею род их поднялся из залитых кровью глубин «Горемычной» и возвышался в течение всех девяноста лет ее исполненной веры и мужества жизни, истоки которой уже становились далеким мифом. Она воплотила в себе героическую эру Жана-Кретьена, искупление всего их рода, исстрадавшегося в недрах земли, и пробуждение к свету бесчисленных поколений, которые своими корнями врастали во тьму веков. Она как бы символизировала собой преемственность поколений, она была материнской утробой, в которую слилась, чтобы потом очиститься и дать плоды, вся кровь древних парий, рабов, прикованных к шахте. Казалось, что с ее появлением почва, которую тщетно пахали и боронили годами, на которой не всходило никакое зерно и ничто не росло, вдруг ожила и поле заколосилось отборной пшеницей.

«А все-таки, – думал Жан-Элуа, в то время как к Барбаре подошла кокетливая и жеманная Сириль, – ведь бедной маменьке, как и всем нам, придется рано или поздно расстаться с этим миром. И тогда на голой земле Рассанфоссов, там, где сейчас поднимается огромное, развесистое дерево ее жизни, будет расти только жалкая поросль, как будто глубокие корни высосали из этой земли все ее соки».

А жизненная сила ее потомства действительно оскудела. И трогательная годовщина, которая чудесным образом влила молодость в покрытые жесткой коростой сердца стариков, не вызвала никакого отклика в ее внуках. Они равнодушно отбыли повинность объятий и поцелуев, едва приложившись губами к этой священной плоти.

– Уф! – проговорил Ренье, подойдя к стоявшему в углу Антонену. – Это напоминает мне мое первое причастие… Нам подносят старуху, чтобы мы целовали ее, как чашу с дарами… Да и в самом деле, бабка наша превратилась в живые мощи. А папенька-то молодец! Подумай только, он даже слезу пустил. Отцы-то наши не такие сухари, как мы с тобой.

– Нашел над чем смеяться! – сказала Лоранс, которая в это время разбирала привезенные ими цветы и услыхала его слова.

Вскоре вся гостиная стала похожей на сад. Лоранс ставила цветы на столы, на камин, на кресла. С ними вместе в комнату ворвались ароматы и краски весны, и казалось, что все эти свежие цветы принесены сюда, чтобы украсить алтарь перед изображением девы Марии. А сама Барбара с ее несколько торжественными движениями, с глазами, устремленными в прошлое, в которых как будто воскресали дорогие ей образы, среди всего поклонения, окружавшего ее сейчас в этой комнате, действительно казалась олицетворением этого прошлого, какой-то древней святой, которую паломники забросали цветами.

Глаза ее наполнились слезами. Лоранс сняла со стены портрет Жана-Кретьена и поставила его на одно из кресел.

– Я ждала, что ты это сделаешь, – взволнованно сказала старуха, – ты хорошо придумала, моя милая… Поставь перед ним цветы, что принесли мои бедные шахтеры, ему это будет приятно.

Затем она обратилась ко всем с торжественными словами и с истым благоговением стала говорить об умершем:

– Вот тот, кого забывать никак нельзя. А никто из вас даже не произнес его имени. О нем вспомнила только эта девочка.

Она подошла к портрету и обратилась к покойному, взывая к его мужеству и его силе:

– Жан-Кретьен, Жан-Кретьен, господу угодно было избрать тебя жертвой, заставить тебя заплатить за все щедроты, которые он расточал нам! Все богатство Рассанфоссов орошено твоей кровью, эта дымящаяся, алая кровь брызжет еще и сейчас из недр пропасти. Но посмотри только: семья твоя распадается на куски, и куски эти еще мельче частиц твоего тела, упавшего в шахту… Сюда собралась только половина нашей семьи. Говорю вам, дети мои, ступайте и скажите всем остальным: дом наш разваливается. В воздухе веет смертью, от Рассанфоссов пахнет разложением и тленом… Своими старыми руками я, сколько могла, старалась поддержать наследие Жана-Кретьена Первого… Вы должны были принять его в свои руки и хранить свято… Но руки ваши были заняты другим… Когда прадед ваш почувствовал, как под киркою у него крошится уголь, руки у него задрожали, как будто он коснулся бога!.. Это был бедный, но порядочный человек. Знайте же, вы, стяжавшие богатство, что своими нечистыми руками вы каждый день забиваете новые гвозди в тело спасителя.

– Послушайте, маменька, – вступился Жан-Оноре, – не омрачайте нам этого чудесного дня.

– Молчи! Ты еще слишком молод. Я одна имею право говорить здесь… Впереди я чую одно только горе… Господь отвернулся от нас. Какая-то слепая сила толкает нашу семью вниз, и она катится с горы прямо к обрыву. Дай мне договорить до конца. Жить мне осталось уже недолго.

Жан-Оноре обернулся к Лоранс:

– Тут есть и твоя вина… Для чего тебе понадобилось приносить этот портрет?

– Папа совершенно прав, – вмешалась Сириль. – Это какая-то глупая сентиментальность.

– Ах, бабушка! – воскликнула Лоранс. – Теперь, оказывается, я во всем виновата. Вы что, сговорились все, должно быть, меня до слез довести?

Услыхав этот веселый голос, который вдруг стал говорить о слезах, старуха провела рукой по глазам.

– Это ты, милая? Я немного забылась… Знаешь, старые люди иногда чересчур глубоко копаются в своих воспоминаниях… Дай я поцелую твои глаза… В тебе одной только настоящая кровь Рассанфоссов.

В ожидании обеда, назначенного на два часа, в столовой был устроен завтрак. После шампанского атмосфера несколько разрядилась. Даже Барбара, никогда не пившая вина, прикоснулась губами к бокалу, который ей поднесла Лоранс.

XXIX

– Послушай, Антонен…

Дожевывая сандвич, Ренье увел своего грузного кузена в вестибюль.

– Послушай, что мне пришло в голову… Ты ведь знаешь, я вроде Сириль, мне нужны сильные ощущения… Что бы ты сказал, если бы я предложил тебе устроить пирушку с женщинами под землей, на глубине трехсот метров?

Антонен выпучил глаза:

– Пирушку под землей?!

– Да, с женщинами! Кого-нибудь выберем из нашей провинциальной завали, состряпаем себе десерт из того, что есть. Стоит только дать несколько золотых этому пройдохе Шарлю, папенькиному лакею, – он достанет… Ты никогда не спускался в «Горемычную»? Я тоже… Ну так вот, понимаешь, надо пользоваться случаем… Меню я придумаю по дороге… Нам накроют стол в обители теней. А сегодня как раз день святой Барбары, у этих черномазых углекопов это ведь большой праздник… Они по старинке устраивают там целый спектакль. И потом, представь себе, ты увидишь толстозадых девок в мужских штанах… Право же, такое не каждый день случается.

Они наняли экипаж. Когда они подъехали к угольным копям, Ренье отправился к управляющему, старому инженеру, человеку, преданному Рассанфоссам, и тот сразу же пригласил их к себе; любезно улыбаясь, он старался им всячески услужить: старик был счастлив, что принимает у себя хозяев «Горемычной».

– Сейчас сюда придут дамы… – смеясь, объявил Ренье. – Вы позволите нам у вас тут расположиться?

– Вы у себя дома, – ответил управляющий.

Спустя некоторое время приехали четыре очень толстые женщины, заплывшие жиром, с нездоровыми, одутловатыми лицами. Увидав подъемную бадью, они испугались, и пришлось почти насильно втаскивать их туда. А когда клеть ринулась вниз, крики ужаса замерли у них на губах – так головокружительно быстр был спуск. Едва только их бледные, похожие на маски лица скрылись во тьме, «Горемычная» снова огласилась звоном и лязгом сцепов, оглушительным шумом громыхавших по рельсам вагонеток, скрипом блоков, поднимавших и опускавших тележки, хриплым гулом подземных колодцев, откуда доносилось дыхание погребенных там, в недрах земли, столетий.

Прежняя угольная копь, пришедшая в совершенный упадок, с отравленным воздухом, с залитыми водой галереями, зловещая шахта, которая несла людям одно только горе, шахта, созданная на костях и на крови и ставшая могилой для нескольких поколений людей, преобразилась сейчас в огромный черный дворец, изрезанный глубокими коридорами, где были устроены отверстия для притока воздуха и где вентиляция осуществлялась при помощи могучих турбин.

В глубине последней галереи был проход: всех поразил вид зала, открывшегося за двойными дверями. Жан-Элуа отделал стены этого зала дубовой панелью, застлал паркетом полы; вдоль стен тянулись диваны, комната была уставлена роскошными тяжелыми креслами, шкафами, столами. Всюду горели электрические лампы. Сюда почти не доносились ни оглушительный грохот шахты, ни дребезжание тележек, которые тряслись на рельсах, ни неистовый свист маховиков. Здесь царила тишина; это был комфортабельный уголок, устроенный в самом кратере вулкана, кусочек суши, отвоеванной человеком у первобытного хаоса.

Увидав на столе серебро и хрусталь, женщины сразу же успокоились; они поняли, что их ждет здесь хорошая, лакомая еда, и снова стали похожи на откормленных и ленивых телок. Но Антонен оказался для них столь опасным соперником, что они даже растерялись. Он все время жевал, челюсти его совершали свой мерный оборот, похожий на круговое движение косы, и блюда опустошались одно за. другим. Этот грузный увалень был трусом в душе, и он так испугался при спуске, что глаза его выкатились из орбит и на бледном лбу выступил холодный пот, как будто в предчувствии смерти. А теперь он испытывал потребность приободриться и основательно подкрепиться. Он стал искать глазами Ренье, но тот куда-то исчез. Тогда он с перепугу метнулся в галерею и стал его звать. Наконец он его все-таки обнаружил. Ренье стоял притаившись и с загадочным выражением лица слушал долетавший из шахты таинственный шум, глядя, как вдалеке мелькают огни углекопов, шедших с лампочками в руках. Казалось, что это грешники вереницей сходят в преисподнюю. За столом, смеясь своим жиденьким смехом, Ренье говорил Антонену:

– Я сейчас вдруг почувствовал, что в меня вселилась душа Нерона. Здесь, в одном из пластов, если я не ошибаюсь, есть горючий газ. Ну так вот, я еле удержался, чтобы не сойти туда. Стоило только закурить… И фьюить! Вот отсюда видно, взгляни… Чиркнул спичку – и все полетело к черту. Вот это был бы конец, достойный Рассанфоссов. Подумать только, мой дорогой, от одной спички…

– Что за глупости! – возмутился жирный потомок Кадранов. Он вдруг совершенно позеленел и даже не дожевал куска баранины.

– Клянусь тебе, что я не шучу. Просто-напросто я бы одним махом избавил от страданий всех этих жалких людей, которых жизнь так чудовищно обманула… Мы взлетели бы все в одном ослепительном фейерверке… Получился бы костер Сарданапала,[11]11
  Сарданапал – легендарный ассирийский царь. По преданию, осажденный в Ниневии восставшими мидянами и халдеями, сжег себя во дворце вместе со своими женами и сокровищами.


[Закрыть]
пожалуй даже еще почище. Это была бы смерть в современном духе, мы бы заживо схоронили себя под нашими миллионами.

– Да он рехнулся! – воскликнула одна из женщин, внезапно вскочив с места и размахивая над столом руками. – Я больше здесь не останусь, я сейчас уйду!

Остальные тоже пришли в смятение. Подогретые вином, обезумев от страха и гнева, они набросились на Антонена и Ренье, которого в общей суматохе они то злобно щипали, то начинали вдруг ласкать. Маленький Рассанфосс визжал:

– Ого! Здорово же все вы цепляетесь за вашу собачью жизнь!

Потоки «Клико»[12]12
  «Клико» – марка шампанского (по названию французской фирмы).


[Закрыть]
усмирили это восстание. Чтобы окончательно споить женщин, Ренье подливал им шампанское в большие бокалы, а они, уже мертвецки пьяные, все еще тянули вино, напевая при этом непристойные песенки. Антонен и Ренье не хотели поддаваться их ласкам. Тогда, подстегиваемые смутною жаждой наслаждения, они, обнимая друг друга и целуя в плечи, стали все кружиться в каком-то диком танце.

– Вот так здорово! Что же мы с тобой за мерзавцы, старина Антонен! – сказал Ренье. – Сейчас вот только что один из штейгеров, добрый малый, показывал мне то самое место… Когда подъемная бадья рухнула вниз, она пробила дыру глубиною в человеческий рост. В этой-то дыре, среди обломков клети, нашли кости Жана-Кретьена. И это еще далеко не все! «Горемычная» залита нашей кровью… Жизни Рассанфоссов плавятся в ней, как железо в горне… Это Минотавр всей нашей семьи, чтобы умилостивить это чудовище, в жертву ему приносят целые поколения… Если бы мы с тобой не были такими бесчувственными скотами, у нас бы волосы встали дыбом при мысли о гекатомбах, которые поглотил этот людоед. Здесь повсюду реют призраки наших предков… А мы, их потомки, мы здесь, среди всех этих мрачных воспоминаний, развратничаем с мерзкими потаскухами, истрепанными, как какой-нибудь старый ковер, о который весь город вытирает ноги. В эту минуту, может быть, в целом свете не найти людей более подлых, чем мы с тобой. Так вот, – прибавил он, – я хочу сам себе об этом сказать; иначе ведь никто никогда не узнает, как я презираю себя в душе. Меня тошнит от самого себя, и я захлебываюсь своею собственной блевотиной. Дорогой мой, эти обезьяны, эти подонки человечества, – настоящие святые в сравнении с нами! Они никогда бы не стали делать того, что делаем мы, спустившись сюда.

Он остановился, чтобы бросить девкам горсть золотых монет, из-за которых те сразу же стали драться, впиваясь друг в друга ногтями, а потом заговорил снова:

– Кто-нибудь, может быть, и поймет меня, да только не ты. Мне кажется, что одно лишь унижение может избавить меня от ужасного сознания, что я родился на свет таким уродом. Я хотел бы кинуться в такой разврат, чтобы даже смерть сама была бы потом не в силах меня напугать… Это ведь какая-то головокружительная страсть. Да, страсть, объяснить которую я себе не могу, страсть к разрушению, к истреблению всего живого. Сейчас вот, когда мы погружались в эту темную шахту, я испытал удивительную сладость, чувство блаженное именно от того, что в нем есть что-то дьявольское. Скорее всего это было то самое чувство, которое я постоянно ощущаю в себе, – какая-то потребность покончить и с собой и со всей нашей семьей, с этим страшным обманом… Мне чудилось, что все Рассанфоссы проваливаются вместе с нами в эту тьму, в это подземелье смерти, откуда вышел наш род и куда он неизбежно низвергнется снова… Пойми только: упасть с высокой башни вниз, смешаться с безымянной мерзостью и грязью, стать всего-навсего комочком навоза в огромной куче, которую после себя оставили толпы людей, быть только издохшим фараоном, на которого мочатся бродячие собаки, – может быть, именно это и есть справедливость божия, то искупление, которым нам прожужжала все уши наша бабка, эта старая пустомеля. Теперь ты понял, в чем символическое значение этого обеда здесь, в катакомбах, с этими отвратительными потаскухами, которых мы отыскали среди отбросов самой низкопробной проституции… Погляди на них: они только что обнимались, опьяненные страстью, а сейчас уже готовы убить друг друга из-за нескольких золотых. Это ведь тоже очень поучительное зрелище, – горько усмехнулся Ренье. – У золота, которое мы обожествляем, своя судьба. Оно существует отнюдь не для того, чтобы дать нам возможность наслаждаться жизнью. Оно создано, чтобы с его помощью люди могли истребить друг друга. Это оружие последней человеческой бойни, это злое божество, на алтарях которого раздирают в клочья человеческое мясо, чтобы потом его пожирать, это распорядитель каннибальских пиршеств, которые завершат собою эру людоедов – сыновей Каина… Мы обязаны отдать все, что у нас есть, для того чтобы осуществилась резня, освященная тайным назначением золота, для того чтобы уложить наповал хотя бы одну из этих гарпий.

Антонен, в свою очередь, вынул из кармана деньги, и вот полуодетые, с разодранными юбками, все четыре женщины снова бросились в драку и, пуская в ход ногти, стали вырывать друг у друга золотые монеты. После ожесточенной схватки, во время которой они извивались, корчились, ползали по полу на животе, вцеплялись друг другу в волосы, одной из них, которая оказалась половчее, удалось подобрать несколько рассыпанных золотых. Она мгновенно запихала их в рот, и на лице ее появилось выражение алчности и какого-то отвратительного торжества. Тогда оставшиеся три бросились на мужчин; они требовали от них денег и со звериной жадностью шарили в их карманах.

– Хватит, – сказал Ренье, – даже самыми изощренными наслаждениями в конце концов пресыщаешься.

Они обещали вознаградить женщин за все, если те успокоятся. Один из шахтеров взялся отвести их к подъемнику.

– Что делать, старина, – меланхолически сказал Ренье, когда они остались вдвоем, за столом, залитым вином, среди разбитой посуды и разлитого вокруг вина, – никакое наслаждение не длится долго. И в том, которое мы только что испытали, я разочаровался так же, как и во всех остальных. Единственное утешение, что если бы мы пригласили девиц поприличнее, нам бы все это стоило не меньше двух тысяч франков. Ну, а с этими коровами хватит и половины, а удовольствия мы так или иначе получили немало.

– По счастью, они не все еще съели, – промычал Антонен, занявшись паштетом из куропатки. – Надо хорошенько подкрепиться перед тем, как подниматься наверх. От одной мысли об этом подъеме у меня все внутри переворачивается.

Раздался тихий стук в дверь. Вошел штейгер.

– Я пришел сказать насчет праздника, сейчас все начнется.

Ренье стал рассказывать Антонену, что это за праздник.

– Каждый год в этот день из дарохранительницы, находившейся на попечении работниц-вагонетчиц, извлекалось скульптурное изображение святой Барбары. Углекопы особенно чтят эту святую, считая ее своей покровительницей и заступницей. Возле стены, сооруженной из больших сверкающих кусков угля, был устроен убогий алтарь, на котором и стояла довольно уже ветхая, топорной работы кукла, одетая в белое атласное платье и украшенная разноцветными блестками. Перед алтарем горели дешевые сальные свечи, озарявшие это наивное изображение красноватым колеблющимся пламенем. Грубые, вырезанные из раскрашенной бумаги цветы были воткнуты в глыбы угля и должны были изображать лилии и розы. Здесь, в этой суровой полутьме, фосфорическое свечение фитилей озаряло сейчас молчаливое сборище мрачных людей с изможденными лицами, с глубоко запавшими глазами, белки которых при этом освещении приобретали мертвенно-свинцовый оттенок. Здесь, в царстве вечного мрака, девушки и мужчины с благоговением взирали на бесхитростный образ святой. Столпившись в глубоком безмолвии, они жались друг к другу, точно стадо, увидавшее сквозь решетки хлева восходящее солнце, они глядели, как в этой зловещей тьме догорают зажженные, словно на елке, свечи. Трепетный свет, падавший на изображение святой, казалось вдохнул в него жизнь. Он озарял его лучами подземной зари, занимавшейся над тысячелетним хаосом, зари, которую чтили полные сыновнего почтения и наивной веры сердца, видя в ней залог участия и сострадания к их мукам.

– Но это же просто дурость! – воскликнул Антонен, и его бычьи глаза стали искать дверь… – От их свечей того и гляди вся шахта взорвется.

Он успокоился только тогда, когда штейгер уверил его, что в этой части копей совершенно нет угольного газа.

– Ну раз так, тогда другое дело, – вздохнул он с облегчением.

Весь этот трогательный, полный детской веры обряд оставлял его равнодушным. Его гораздо больше занимали женские формы, которые легко можно было разглядеть под перепачканной углем одеждой.

– Погляди-ка, – шепнул он на ухо Ренье, – зады-то у них словно тыквы, это не бабы, а сущие обезьяны!

– Так, значит, тебе на все это наплевать, мамонт ты этакий, слон толстокожий, жвачная машина! – воскликнул Ренье, когда они отошли немного в сторону. – Счастье твое, что для тебя всего важнее твоя утроба, что ей ничего не делается… А меня так это растрогало. Ты удивлен? Но послушай, что я тебе скажу: тебе еще многому придется удивляться. Да, я знаю, на свете всегда найдутся болтуны вроде Эдокса и олухи вроде тебя. Они будут вопить, что все это – фанатизм. Завтра я сам буду произносить громкие речи против слепой привязанности черни к древним обрядам… Но что это все доказывает? Только то, что мы с тобой – тупые и жестокие эгоисты: самим нам никогда не приходится полагаться на провидение, и мы поэтому ни за что не хотим верить, что его помощь может пригодиться и тем, у кого на свете нет ничего, кроме веры! Нетерпимость, слепая, звериная тупость – вот сущность человека. Уверяю тебя, мне не хотелось даже и глядеть на этих толстозадых баб, а в тебе они, должно быть, пробудили низменные плотские желания. Я думал только о душах этих бедняг, в молитвенном экстазе склонившихся перед этой нелепой маленькой куклой, исполненных горячей надежды, что мольбы их будут услышаны… Мне казалось, что я присутствую при богослужении первых христиан на страстной неделе, на одной из древних литургий, которые совершались в тайне, в подземных храмах, в катакомбах, где укрывались мученики за веру.

– И все-таки, – добавил Ренье, смеясь, – постарайся понять меня, если можешь. Сейчас вот, когда я весь дрожу от жалости, которой ни папенька, ни другие наши родичи никогда не знали, я тем не менее с удовольствием отправил бы их на тот свет, чиркнул бы спичку в забое с угольным газом – вот и все. Ты скажешь, что я пустословлю! Может быть, конечно, оно и так. Но тогда пришлось бы допустить, что подлинно во мне одно только пустословие. Сердце у меня переместилось: я ношу его в горбу.

В это время к ним приблизился странного вида человек. Это был приземистый, крепкий старик, со сгорбленною спиной и хищным, звериным лицом. Сначала они не обратили на него никакого внимания, а потом штейгер неожиданно рассказал им его историю. Фамилия этого человека была Рассанфосс, и он утверждал, что находится в родстве с Жаном-Кретьеном I. Три года тому назад Барбара приняла его на работу в «Горемычную».

– Как! – воскликнул Ренье, подходя к нему. – Ты, оказывается, тоже принадлежишь к великому роду Рассанфоссов, которые стали царями там, на земле, и ты соглашаешься заживо гнить в этой ужасающей тьме! Взгляни на меня, я сын Жана-Элуа Пятого, мы с тобой одной крови, и тем не менее мы так непохожи друг на друга, как жаба и бык… За три месяца тяжелого труда ты не сможешь заработать столько, сколько я за минуту швыряю на ветер. Так вот, слушай: мне завидно, что у тебя в твои годы сохранилось столько силы. Мне бы хотелось быть таким, как ты, а я на всю жизнь обречен оставаться жабой… Посмотри, что они из меня сделали.

– Мне ребята сказывали, что вы и есть молодой Рассанфосс, да, ей-богу же, я не поверил… Я думал, вы все красавчики. Но, стало быть, этот тоже один из вас, – добавил старик, приглядываясь к Антонену, – жиру-то на нем сколько! Сразу видно, что из богатых!

Ренье начал с любопытством разглядывать этого пещерного человека, ушастого и косматого, как горилла, с маленьким сплющенным черепом. Челюсть его выдавалась вперед; его непомерно длинные, узловатые, мускулистые руки болтались, грудная клетка была сдавлена, точно ее кто-то утрамбовал. Он благодушно ухмылялся, и темная, словно дубленая, кожа его лица вся натягивалась; он повторял:

– Вот это да! Это да! Вот дела-то какие!

«Так, должно быть, выглядели первые представители нашего рода, – подумал Ренье, – вот он, наш предок… Жан-Кретьен Первый, вероятно, был похож на него как две капли воды».

Он повернулся к Антонену:

– Вот тебе еще одно доказательство того, какие мы все мерзавцы. Мы допускаем, чтобы один из нас мучался в этой огненной геенне, а сами стараемся только выкачивать оттуда побольше золота.

Ренье притронулся к руке углекопа.

– Ну, так вот, хоть ты, глядя на мой горб, считаешь меня самым захудалым из Рассанфоссов, я скажу тебе кое-что такое, чего тебе ни один Рассанфосс никогда не скажет. Я почитаю тебя как Патриарха… Ты, должно быть, ненавидишь нашу семью за тот отвратительный труд, который они тебе навязали, – он ведь делает тебя и тебе подобных похожими на зверей, – ненавидишь за то, что они тебе платят жалованье, которого не хватает даже на пропитание… И вот я хочу дать тебе случай рассчитаться с ними за все: влепи-ка мне сейчас оплеуху всей пятерней, я ее заслужил. А в благодарность я смиренно пожму эту самую руку.

Старик весь задрожал.

– Я никому ничего плохого не сделал. Почто вы меня так наказываете?

– Ах ты, святая простота! – воскликнул Ренье. – Неужели же для того, чтобы найти и доброту и всепрощение, надо спускаться под землю? Как стойко ты перенес все унижения, которым мы тебя подвергали! И ты, видно, даже не подозреваешь, что все мы ничто перед величием твоего благородного сердца… Так кинься же мне в объятия, старый конь, достойнейший из битюгов, я хочу расцеловать тебя, такого, как ты есть, пропитанного насквозь черной пылью. Знаешь что – если тебе взбредет в голову стукнуть меня по горбу, пожалуйста, не стесняйся!

Смиренный шахтер, который сначала совершенно остолбенел, вдруг разволновался. Его грубый подбородок. заросший седой щетиной, затрясся, он застучал зубами, не в силах ни рассмеяться, ни расплакаться. Наконец он решился и, что-то прохрипев, кинулся к Ренье и потерся своим шершавым лицом об его щеку. А потом, довольный тем, что сделал, весь вспотев, громко сопя, он уставился на него.

– Уж и доволен же я, право! И впрямь, ведь мы в сродстве.

– Ну, а теперь ступай, отец, ступай, старина…

Он повернулся к Антонену:

– Чтобы довести игру до конца, надо было бы подать ему пять франков в виде милостыни. В этом вся соль.

Он порылся в карманах.

– На вот, возьми, выпьешь за здоровье тех самых Рассанфоссов, которые угнетают тебя, которые сделали из тебя раба.

Несколько мгновений старик колебался, глядел на деньги, а потом, набравшись духу, отстранил руку Ренье:

– Нет, не надо, мне и так уж хорошо заплатили.

Грузно переваливаясь с боку на бок и болтая огромными, сжатыми в кулак руками, этот человек-горилла скрылся в извилистых коридорах шахты, исчез в той самой вековечной тьме, куда один за другим неминуемо уходили его деды и прадеды и откуда он появился на какое-то мгновение, чтобы явить живым сумрачный лик зачинателя их рода.

Когда-то, на заре жизни, этот пещерный человек семенем своим оплодотворил утробу женщины, и из этого семени хлынул целый поток, разлившийся широкой рекой, вместе с которой пришли в мир новые Рассанфоссы.

– Потрогай мои глаза, боров ты этакий, – сказал Ренье, когда объект их забавы скрылся из виду, – и если твои пальцы еще не совсем одеревенели, они ощутят на них нечто диковинное: слезы. Этот человек поверг меня в трепет, я почувствовал какой-то священный ужас, ужас древних таинств. Помнишь нашу встречу с нищим в лесу? Она меня растрогала, но этот человек трогает меня гораздо больше. Библейский цикл, который охватывает и всех нас, сейчас замыкается с приходом этого Рассанфосса, исторгнутого из недр геенны. В лице нищего нам явился Голод, вечный скиталец без роду и племени, который входит в город через одни ворота и выходит через другие. Живот его так же пуст, как пусты внутри те кости, которые он гложет; воду он пьет из ручья, ест откопанные в помойных ямах отбросы. А этот каторжник, прикованный к шахте, олицетворяет неумолимый закон, роковую неизбежность труда, этого близнеца голода, того самого труда, который делает одного человека рабом другого. А мы с тобой – воплощение хлынувшего через край и направленного во зло людям богатства, а также и всех остальных пороков, вместе взятых: чревоугодия, похотливости, праздности, скупости, жестокости.

Но все это, конечно, не доходит до твоего толстокорого мозга… Это годится для меня, у которого не все дома, для полоумного Рассанфосса, как они меня все зовут! Выполняй же свое назначение, жри, набивай себе брюхо и жди конца, который уже не за горами. Разве для того, чтобы насытить твою утробу, не умирают сейчас с голоду тысячи несчастных? Разве рядом с этой трупной ямой, которая носит название «Горемычной», сам ты не такая же трупная яма, такая же ненасытная, как она?

По дороге им повстречалась партия рабочих. Это была ночная смена, которая пришла на место тех, кто работал днем. Но в ту минуту, когда надо было выходить из подъемной бадьи, Антонен упал в обморок: его стало мутить, ноги его беспомощно повисли. Двоим рабочим пришлось взять его под мышки и тащить так до самой станции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю