Текст книги "Проданная в Обитель. Хозяйка соляной лавки (СИ)"
Автор книги: Камелия Найт
Жанр:
Историческое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Глава 43
Третья дверь
Вниз ведут долго. Лестница, поворот, ещё лестница, и с каждым пролётом воздух холоднее и гуще: мокрый камень, плесень, кислое из погребов. Я иду первой, потому что дорогу знаю лучше приставов. Год прошёл, а ноги помнят каждую ступень.
Бенеда семенит рядом с фонарём и вязкой ключей, и по тому, как она их перебирает, я вижу – руки трясутся.
– Третья от лестницы, – говорит она. – Вот эта.
Дверь как дверь. Дубовая, засов снаружи. Восемь таких по одной стене, я их считала когда-то, лёжа на сыром тюфяке и подсчитывая, сколько приносит это заведение за месяц.
Орм отодвигает засов.
Внутри темно и пусто настолько, что первое мгновение мне кажется – опоздали. Потом фонарь выхватывает угол, и я вижу серое, сбившееся в комок у самой стены, между топчаном и ведром.
– Мила, – говорю я.
Комок не двигается.
Я опускаюсь на колени прямо на мокрый пол и трогаю её за плечо, и она наконец шевелится и поворачивает лицо к свету. Худая до прозрачности, губы серые, под глазами тени. Смотрит на меня и не узнаёт.
– Мила, это я. Талия. Купеческая дочь, которой ты хлеб носила. Помнишь?
Она молчит и глядит, и в глазах у неё то самое, что я видела наверху у Сольвейг, и от этого у меня всё обрывается. Потом её взгляд делается осмысленнее, и губы начинают дрожать.
– Ты, – выговаривает она. – Ты вернулась.
– Вернулась. – Голос у меня садится. – Я же обещала.
– Ты обещала, – повторяет она, и вот тут её прорывает.
Она плачет молча, страшно, как плачут те, кого отучили плакать в голос: только трясётся, и слёзы идут, и ни звука. Я подхватываю её и поднимаю – она ничего не весит, вот совсем ничего, – и она цепляется за меня руками в цыпках, и я несу её вверх по лестнице, и Орм светит впереди, а Дамиан идёт следом и молчит.
Наверху я сажаю её к огню в трапезной, кутаю в чей-то плащ и велю принести горячего. Мила пьёт, обхватив кружку обеими руками, точно так же, как пил когда-то Юст, и меня от этого сходства ведёт.
– Тут дважды не носят, – шепчет она вдруг, глядя в кружку.
– Носят, – говорю я. – Теперь носят. Проси сколько хочешь.
Остальных выводят к вечеру.
Двадцать две души. Четырнадцать сверху, из тёплых комнат, и восемь снизу, из нижних. Их сажают в трапезной вдоль стен, дают горячего, и писец Атрела садится с краю стола, чтобы записывать.
Я стою у стены и смотрю, как они входят, и считаю, потому что не считать не умею.
Первой заводят вдову суконщика через два ряда от нашей лавки – ту самую, что «поехала поправить душу» вскоре после тётки Гвен. Я узнаю её не сразу: она поседела вся. Она садится, аккуратно расправляет на коленях застиранный подол и говорит писцу ровным голосом, что зовут её Марта Ольм, что привёз её сюда деверь, что за постой платит он же и что она здесь третий год.
– Дом я оставила деверю, – добавляет она, будто это тоже надо записать. – Он у нотариуса бумагу привозил, я подписала. Мне сказали, тогда домой отпустят.
Писец скрипит пером.
Вторая говорит хуже: сбивается, начинает и бросает, и наконец выговаривает, что она Иветта, а фамилию не помнит, потому что тут по фамилиям не зовут. Третья не говорит вовсе, только кивает или качает головой, и писец записывает с чужих слов. Четвёртая, молодая совсем, лет двадцати, спрашивает у пристава, правда ли, что можно домой, и, услышав «правда», начинает смеяться, и смеётся долго, пока её не уводят к огню.
Из тёплых комнат сводят и Сольвейг.
Её ведут под руки, потому что сама она идёт плохо. Волосы чистые, расчёсанные, платье доброе – за ней ходили лучше, чем за иной госпожой. Она садится, куда посадят, и качается взад-вперёд, и тянет своё, без слов, по кругу. Писец глядит на неё, потом на Орма, и Орм говорит тихо:
– Пиши: имени не назвала.
– Сольвейг, – говорю я от стены. – Мамаша Сольвейг. Так её звали здесь. Она пела ночами, а через отдушину было слышно этажом ниже. Больше я о ней ничего не знаю.
Писец записывает.
Я стою у стены и досчитываю до двадцати двух, и мне нечем закончить этот счёт. Год назад я лежала в нижней келье и складывала: восемь дверей, дюжина гостий, помесячно, плюс разовые жертвы, – и выходило, что заведение приносит больше, чем наша лавка в добрый ярмарочный месяц. Я тогда гордилась этим счётом.
А теперь они сидят передо мной вдоль стены, все двадцать два моих числа, и у каждого есть имя, и деверь, и подписанная у нотариуса бумага.
Вторую книгу находят под утро.
Не в тайнике, не под половицей. В ризнице, в ларце с церковной утварью, куда никакой пристав по своей воле не полезет. Бенеда сама показывает, где, и стоит рядом, сложив руки, пока Орм ломает замок.
Я читаю её при свечах, за длинным столом, в той самой трапезной, где меня когда-то встречали белой скатертью и серебром.
Всё там. Приход помесячно, от дома Скейна, теми самыми суммами, что стоят в его расходной. Отдельно – разовые вклады, с пометой, за кого. Вот вклад за Марту Ольм от её деверя. Вот за Иветту. А вот, в самом низу страницы за прошлую весну, знакомая мне сумма, ровно та, за которую можно продать дом «Хартвуд и дочь», если спускать его наспех, за полцены.
«На помин души благодетеля Ансельма Хартвуда».
Я сижу над этой строкой долго.
Год назад я услышала её через отдушину и не поверила ушам. Потом полгода носила её в голове как самую страшную свою цифру. Потом предъявила королю. А теперь она лежит передо мной, написанная ровным старушечьим почерком, между вкладом за Иветту и расходом на дрова.
Восемнадцать раз за четыре года стоит помета «скорое попечение». Против каждой – сумма и число. Против шестнадцати – имя.
– Мессир Орм, – говорю я, не поднимая головы. – Позовите сюда матушку.
Агнессу приводят. Она садится напротив, ровная, спокойная, руки на столе.
– Восемнадцать, – говорю я и разворачиваю к ней книгу. – За четыре года. У шестнадцати есть имена. У двух нет, там только суммы. Кто эти двое, матушка?
Она глядит на страницу и молчит.
– Хорошо, зайдём с другой стороны. – Я перелистываю назад. – За четыре года у вас приняли сто девять душ. Сейчас в доме двадцать две. Восемнадцать значатся под «скорым попечением». Куда делись остальные шестьдесят девять?
– Разошлись, – говорит Агнесса. – Кого родня забрала, кого Бог.
– В книге нет ни одной записи о том, что кого-то забрали. – Я закрываю книгу. – Зато есть расход на заступ и на извёстку. Помесячный, матушка. Круглый год, при любой погоде. На дом в двадцать душ это много.
В трапезной делается тихо.
Агнесса смотрит на меня через стол, и приторность наконец сходит с её лица, вся, до последней капли. Под ней остаётся то, что я разглядела ещё в первый день, когда она щупала мои пальцы, прикидывая, что снять: голый считающий холод.
– Ты ведь понимаешь, дитя, что тебе за это будет, – говорит она ровно. – Не мне. Тебе. Ты разворошила заведение, за которым стоят люди повыше того лорда, что тебя сюда привёз. Обители такие не одни. Их в королевстве, дитя, десятка полтора, и у каждой свой благодетель.
– Знаю, матушка, – говорю я. – Я как раз на это и рассчитываю.
Я поднимаюсь и беру книгу под мышку.
– Мессир Орм. Настоятельницу под стражу, сестру Бенеду отдельно от неё, ключи забрать. Женщин собрать и вывезти всех до единой, сегодня же: тех, у кого есть куда, – по домам, остальных со мной, я найду где разместить. – Я оглядываю трапезную. – И пошлите человека к мессиру Атрелу, спешно. Пусть везёт сюда не приставов, а землекопов. И скажите ему: пусть копают за боковой дверью, где извёстка.
Глава 44
Известка
Землекопы приезжают через три дня, и с ними мессир Атрел.
Он выходит из седла, оглядывает двор, стены без колокольни, заколоченную поленницу и говорит, не здороваясь:
– Показывайте.
Боковая дверь в дальнем конце двора, у самой стены. Низкая, обитая железом, с виду хозяйственная – из тех, за которыми держат бочки да рухлядь. Дверь эту я год назад видела только снаружи и ни разу не спросила, что за ней. И никто не спрашивал.
За дверью комната. Пустая, каменная, без окон, и пол в ней земляной, утоптанный, а поверх утоптанного лежит серая корка извёстки, ровная, свежая, будто хозяйка подмела к празднику.
Землекопы снимают эту корку в четверть часа.
Дальше они работают весь день и всю ночь, при факелах, сменяя друг друга, и мессир Атрел не уходит со двора ни разу, и я не ухожу тоже, хотя Дамиан дважды пытается меня увести.
Первую находят к вечеру. Вторую и третью – почти сразу за ней.
Я стою в стороне и смотрю, как их поднимают, и заставляю себя смотреть, потому что кто-то из тех, кто умеет считать, должен на это смотреть. Их кладут рядком под стеной, накрывают холстиной, и писец Атрела ходит вдоль и записывает: рост, волосы, что осталось от платья, всё, по чему родня может узнать.
К утру их девять.
К следующему полудню – двадцать три.
Королевский лекарь, тот самый, что вскрывал Северину, приезжает на второй день, работает молча и к вечеру подходит к нам с Атрелом, вытирая руки.
– Женщины, мессир. Все. Возраст от пятнадцати до сорока. Лежат по-разному: одни на спине, руки сложены, другие как упали. Класть их клали в разное время, от недавнего до дюжины лет назад. – Он смотрит на свои руки. – Отчего умерли, по большей части не скажу, время не то. Но у четверых кости целы, а на зубах и на костях та самая корка, что я видел у вашей вдовы. Это зелье. То же самое.
Атрел молчит. Потом спрашивает, глядя на длинный ряд под холстиной:
– В книге настоятельницы значится восемнадцать «скорых попечений».
– Тут двадцать три, – говорит лекарь.
– Значит, пятерых она не записала.
– Значит, за пятерых ей не платили, мессир, – говорю я, и голос выходит чужим. – Она вела книгу для благодетеля. Что оплачено, то записано. А кто помер сам, от сырости и голода, тот в расход не идёт. Такое не записывают. Это не убыток.
Атрел оборачивается ко мне, и я вижу, что он, тридцать лет ловивший лжецов, за эти два дня постарел на пять.
– Госпожа Хартвуд, – говорит он. – Я служу короне с юности. Я видел разбойников, я видел людей, что резали за кошелёк, я видел лордов, что травили родню. Такого не видел.
– И не увидели бы, мессир, – говорю я. – Тут ведь не резали и не травили сгоряча. Тут просто вели дело. Помесячно, с приходом и расходом, с заступом и извёсткой в отдельной строке. Разница между разбойником и этим домом та же, что между вором и купцом. Вор берёт с риском. А купец берёт по книге и спит спокойно.
Агнессу приводят на двор, потому что мессир Атрел хочет, чтобы она видела.
Её ведут мимо длинного ряда под холстиной, и она идёт ровно, глядя перед собой, и не отворачивается. Останавливается там, где ей велят. Складывает руки.
– Двадцать три, – говорит Атрел. – Вы объясните это перед королём. Пока объясните мне.
– Что вам объяснить, мессир? – Голос у неё спокойный. – Это обитель. Сюда свозят больных, старых и умом скорбных. Они умирают. Их хоронят в освящённой земле, под полом, как хоронили в старину. Я за сорок лет не похоронила ни одной некрещёной.
– Ни одна из двадцати трёх не внесена в церковные книги как умершая.
– Так родне же неприятно, мессир, – говорит Агнесса, и я не сразу верю своим ушам. – Родня платит за постой и за попечение о душе. Пока душа значится живой, родня платит. Вы полагаете, кому-то из них хотелось бумаги? Они, мессир, потому сюда и везли, чтоб бумаг не было.
Атрел смотрит на неё долго.
– Вы сейчас, – говорит он наконец, – при королевском дознавателе, над двадцатью тремя телами, объяснили мне, что не вписывали смерти в книги ради удобства плательщиков.
– Я объяснила, как оно было, – соглашается Агнесса. – Врать мне поздно, мессир, мне седьмой десяток. Я тут служила. Ставила это дело не я, и держалось оно не на мне. Спросите у лорда Скейна, у его конторы, у тех господ, что привозили сюда своих жён да невесток и подписывали у нотариуса бумаги. Спросите у деверя госпожи Ольм, отчего он третий год платит за женщину, которой у себя в доме не держит. Меня повесьте, мне что. А их вы спросите.
И вот тут она наконец поворачивает голову ко мне.
– Ты ведь этого и хотела, дитя? – спрашивает она без злобы, буднично. – Чтоб не одну меня.
– Не одну, матушка, – говорю я. – Всех. И вас в том числе.
Она кивает, будто мы сговорились о цене, и её уводят.
К концу недели Обитель Скорбной Девы перестаёт существовать.
Двадцать две живые вывезены до единой. Тех, у кого нашлась родня, готовая принять, развезли по домам приставы, и я не завидую той родне: с ними теперь будет говорить мессир Атрел. Остальных двенадцать я забираю с собой, потому что оставить их некому.
Их размещают в столице, в том доме, где корона держит свидетелей, и Фенн – по приказу Атрела и, кажется, впервые в жизни по доброй воле – ходит по комнатам и смотрит, кого чем отпаивать. Мамашу Сольвейг он осматривает дольше всех и после говорит мне, что тут не поможет: то, что вымыто из головы годами, обратно не наливают.
Мила едет со мной в возке, закутанная в два плаща, и первые два дня почти не говорит. На третий начинает спрашивать – сперва шёпотом, потом громче. Куда мы едем. Правда ли, что матушку взяли. Правда ли, что она больше не вернётся.
– Правда, – говорю я в двадцатый раз.
– А я теперь чья?
Вопрос ставит меня в тупик крепче любых книг.
– Своя, – говорю я наконец. – Ты, Мила, теперь своя собственная. А жить будешь у меня, если захочешь, потому что тебе двенадцать и одной жить рано.
Она думает над этим долго, глядя в окно возка.
– А работать что? – спрашивает.
– Считать. – Я усмехаюсь. – Раз уж ты ко мне прибилась, деваться некуда. Буду тебя учить цифрам. У тебя должно выйти: ты в темноте по одному засову дверь узнавала, а это, знаешь ли, тоже счёт.
В столицу мы возвращаемся на десятый день.
Мессир Атрел собирает всё, что собрано, в одну гору бумаг, и гора эта такая, что в канцелярии для неё освобождают отдельную комнату. Книги Скейна с Медных Трактов. Векселя Кальбеков. Обе книги Обители. Показания двадцати двух женщин. Записка королевского лекаря о двадцати трёх телах. Показания мэтра Фенна, что тот даёт четвёртый день подряд, ровно и скучно, будто читает опись, и от этого чтения писцы меняются каждые два часа.
А поверх всего лежит подписанное под кандалами отречение с бурым следом поперёк подписи.
– Довольно ли этого, мессир? – спрашиваю я.
– На дюжину домов, – говорит Атрел. – И половина этих домов из тех, куда я год назад не сунулся бы и с королевским предписанием. – Он глядит на гору бумаг. – Его величество назначил суд на понедельник. Не дознание, госпожа Хартвуд. Суд. Скейн, настоятельница, Ортвин, Кальбек, чиновник аптеки и деверь госпожи Ольм – все разом, одним делом, при короле.
– А я?
– А вы будете говорить первой. – Он смотрит на меня. – И, госпожа Хартвуд, послушайте старика. В понедельник в том зале будет столько знатных людей, сколько не собиралось лет двадцать. Половина придёт смотреть, как падает Скейн. Вторая половина придёт смотреть, много ли вы знаете про них самих.
Я гляжу на гору бумаг, что мы с ним собирали год.
– Тем лучше, мессир, – говорю я. – Пусть смотрят все. Мне как раз нужен полный зал.
Глава 45
Полный зал
В понедельник зал и вправду полон.
Скамьи заняты до последнего места, и по проходам стоят те, кому места не хватило. Лорды, чиновники, купеческие старшины, стряпчие. Я вижу знакомые лица: Лемке в третьем ряду, Тмарик рядом с ним, оба в лучшем платье. Барон Кейд у самой стены – на меня он не глядит и от соседей держится подальше.
Обвиняемых вводят вместе. Скейн первым, за ним Ортвин, Кальбек, чиновник казённой аптеки, деверь госпожи Ольм и матушка Агнесса. Их сажают в один ряд, и, глядя на этот ряд, я думаю о другом: о том, что год назад все они сидели по разным углам королевства и каждый считал себя порядочным человеком.
Скейн держится прямо. Горло у него до сих пор в тёмных пятнах, и от того, что он в тюремном сером, а не в своём дорогом, он стал не меньше, а суше и жёстче.
Входит король, и все встают.
Он садится тяжело, оглядывает зал, потом ряд обвиняемых. И говорит писцам, не поворачивая головы:
– Пишите всё. От первого слова. Я хочу, чтобы через сто лет это читали.
Первой вызывают меня.
Я выхожу к барьеру и рассказываю по порядку, ровно, как выкладывала бы приход и расход. Про то, как меня привезли в Обитель живой и здоровой и в тот же день внесли вклад на помин моей души. Про отца и отвар. Про Кресса в запертой каморке и Северину в запертой камере. Про подложный королевский вызов и нижнюю залу, где стоял стол с двенадцатью стрелами. Про чёрную книжицу, векселя Кальбеков и тридцать совпадений за три года. Про боковую дверь и извёстку.
Говорю я недолго. Час, может, чуть больше. Потом кладу руки на барьер и говорю то, ради чего просила полный зал:
– Ваше величество. Больше я говорить не буду. Мне не поверят: я купеческая дочь, и всё, что у меня есть, – цифры и мёртвые. – Я поворачиваюсь к скамьям. – Пусть говорят живые.
И они говорят.
Первым вызывают мэтра Фенна. Он выходит, сутулый, в чистом, с зажившим лицом, кланяется и начинает своим скучным голосом, будто зачитывает опись:
– Мэтр Фенн, лекарь. Двадцать два года на службе у дома Скейнов. Первое, о чём меня просили, – снадобье для купца Ансельма Хартвуда, чтобы шло на хворь и не отличалось от неё. Я варил, а подавала вдова. Полгода, малыми долями. – Он говорит, не поднимая глаз. – Второе – обитель. Мне платили помесячно, за то, что я приезжал и подписывал бумаги о смерти. Я подписал их за четыре года восемнадцать. Осматривал не всех. Точнее, никого.
По залу проходит гул. Король молчит.
– Третье – узница в королевской тюрьме, вдова Хартвуд. Зелье брали в казённой аптеке по выписке, а выписку заверял вот этот человек. – Фенн, не оборачиваясь, показывает в сторону скамьи, где сидит чиновник. – Четвёртое – зелье на драконью кровь. Я варил его двадцать лет и сварил как надо. В нижней зале его было полкороба.
– Отчего же вы сегодня говорите? – спрашивает судья.
– Оттого, что посчитал, – говорит Фенн ровно. – Я в его книгах давно мёртвый. Просто дата не проставлена.
За ним вызывают вдову Марту Ольм.
Она выходит в том же застиранном платье, седая, прямая, и говорит негромко, и в зале делается тихо, чтобы слышать.
– Марта Ольм, вдова суконщика. Меня привёз в обитель деверь. – Она не оборачивается к скамье обвиняемых, где сидит её деверь, и от этого хуже. – Три года. Через полгода мне сказали, что домой отпустят, если подпишу бумагу. Я подписала. Дом отошёл ему, а меня не отпустили. Он платил за меня помесячно и приезжал раз в год. Кормили дважды в день, когда платили вовремя. Когда задерживали – переводили вниз.
– Что значит вниз? – спрашивает судья.
– Это, ваша честь, нижние кельи. Восемь дверей. Там сыро, там нету окна и засов снаружи. – Она поправляет подол. – Кто внизу пробыл зиму, тот наверх выходит уже тихий.
Она садится. Поднимается вторая.
– Иветта. Фамилии не помню, тут по фамилиям не звали. Меня привёз муж.
Третья говорит только имя и садится. Четвёртая, та молодая, что смеялась, встаёт и говорит быстро, глотая слова, что её звать Хелена, что её привезли в шестнадцать и что она не знает, живы ли её родители.
Их одиннадцать – тех, кто может говорить сам.
Двенадцатую выводят под руки, и она садится, куда посадят, и качается, и тянет своё, без слов, по кругу. Писец глядит на судью, судья на короля.
– Сольвейг, – говорю я от барьера. – Её звали мамаша Сольвейг. Больше о ней никто ничего не знает.
Судья кивает писцу, и тот записывает.
Потом королевский лекарь читает свою записку про двадцать три тела за боковой дверью, про извёстку, про корку на костях у четверых. Читает он сухо и коротко, и слушать его тяжелее, чем всех живых.
А после встаёт стряпчий Скейна.
Он молод, гладок и очень старается.
– Ваше величество, милорды. Всё, что мы услышали, страшно. Однако позвольте разделить. Обитель – заведение, где мой доверитель значился благотворителем. Мало ли кто и куда жертвует. Дурное управление настоятельницы – вина настоятельницы. Смерть купца Хартвуда доказать нечем, тело давно в земле. Слова лекаря – слова человека, который спасает свою шею и потому скажет что угодно. А главная улика обвинения – счётные книги – прочтена и растолкована… – он оборачивается ко мне, – купеческой дочерью. Заинтересованным лицом.
– Разумеется, заинтересованным, – говорю я.
Он сбивается. Он ждал спора.
– Я год добивалась этого зала и не стану притворяться, будто мне всё равно, – говорю я. – Только книги, сударь, читают не по заинтересованности, а по правилам, и правила эти одинаковы для всех. Вот они. – Я поднимаю чёрную книжицу. – Тут запись: «на известное», сумма и число. Вот вексель Кальбеков на ту же сумму тем же числом. Вот расписка того, кто её получил. Три бумаги, три разные руки, три разных дома. Возьмите любого гильдейского поверителя, какого пожелаете, хоть десяток, и пусть проверят при вас. Если хоть одна пара не сойдётся, я сяду и замолчу.
В зале стоит тишина.
– Их тридцать, – говорю я. – Тридцать пар за три года. И среди них аптека, Гильдия, обитель и лекарь.
Стряпчий открывает рот и не находит, что сказать.
А потом поднимается Скейн.
Он просит слова, и король ему не отказывает. Он выходит вперёд, насколько дозволяет стража, и оглядывает зал – не судью, не короля. Зал. Скамьи, ряды, проходы, лица.
– Ваше величество, – говорит он своим ровным приятным голосом, и сипа в нём почти не осталось. – Меня сегодня повесят, я это понимаю не хуже вас. Скажу коротко.
Он поворачивается к скамьям.
– В этом зале сидит сорок один человек, что вёл дела через контору Кальбеков. Двадцать девять платили в обители – не в одну эту, в разные, их полтора десятка по королевству. Шестеро сидели у меня за столом в тот год, когда решалось гроннское дело. Я не назову ни одного имени, ваше величество, оттого что имена вам назовут мои книги, а они у госпожи Хартвуд. – Он усмехается краем рта. – Я всего лишь хочу, чтобы милорды поняли: меня судят не за то, чего они не делали. Меня судят за то, что я делал больше и записывал аккуратнее.
Он садится.
И вот теперь я вижу то, ради чего просила полный зал. Лорды на скамьях не глядят ни на Скейна, ни на короля. Они глядят друг на друга – короткими быстрыми взглядами через ряды, поверх голов, и в этих взглядах ни ужаса, ни жалости. Один вопрос: чьё имя всплывёт следующим.
Король тоже это видит. Он смотрит на скамьи долго, и лицо у него делается ещё тяжелее.
Потом он поднимает руку.
– Довольно, – говорит он. – Я услышал.
Он говорит недолго. Дом Скейнов – под королевскую руку, всё имущество в казну, сам лорд Валард Скейн – к смерти, и приговор ему объявят отдельно. Настоятельница Агнесса, старшина Ортвин, ростовщик Кальбек, чиновник аптеки, деверь госпожи Ольм – под суд каждый по своему делу, и дела эти вести мессиру Атрелу. Обители по всему королевству – под королевское дознание, все полтора десятка, а какие найдутся сверх – тоже. Мэтру Фенну – жизнь за показания и вечная ссылка без права лечить.
А потом он поворачивает голову ко мне.
– Соляные откупа, что дом Скейна перебил у дома Вардис за последние пять лет, – говорит король, – возвращаются дому Вардис. Все. С возмещением за прошедшие годы из отходящего в казну имущества. – Он смотрит на Дамиана, что стоит у дальней стены. – Я не оказываю вам милости, лорд Вардис. Я возвращаю ваше. Разница есть, и я хочу, чтобы вы её слышали.
Зал шумит. Судья стучит.
– И последнее. – Король снова глядит на меня. – Девица Хартвуд, вы просили полный зал и получили его. Обыкновенно я спрашиваю у свидетелей, чего они хотят за службу. Вам, чую, спрашивать не надо, вы всё сосчитали заранее. Так говорите.
Весь зал поворачивается ко мне.
Я стою у барьера, и в подкладке у меня по-прежнему лежит письмо со знаком, и рука, отдавшая своё тепло, мёрзнет даже здесь, в жаркой палате.
– Двух вещей, ваше величество, – говорю я. – И обе не про деньги.




























