444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Светлов » Севастополь 1941 (СИ) » Текст книги (страница 9)
Севастополь 1941 (СИ)
  • Текст добавлен: 28 августа 2026, 19:00

Текст книги "Севастополь 1941 (СИ)"


Автор книги: Иван Светлов


Соавторы: Евгений Миров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Я поднимаю на него глаза и выставляю обе белые распорки между нами, требуя хоть какого-нибудь дела для них, но он перехватывает взгляд раньше, чем я успеваю открыть рот.

– С палубы всё слышно, – санитар складывает грязные бинты внутрь ветоши и не оставляет мне ни одного предмета, который можно было бы понести обратно. – Ты у кормовой стоишь и куда стрелять показываешь. Вот и стой.

– Я не показываю. Я говорю, куда легло.

– Ну и я говорю, куда лить йод, а режет всё равно хирург, – он подбирает бачок, освобождая мне дорогу к корме только после того, как я опускаю руки. – Иди уже. Глазами помогай, раз пришёл помогать.

Он гасит фонарь, и палуба обваливается обратно в темноту. Несколько секунд я не вижу ни его, ни Ковтуна, ни собственных белых рук. К корме иду на память, ведя локтем по холодным кранцам вдоль борта; пальцы под новыми плотными чехлами марли остаются раскрытыми и ничего не касаются.

На полпути меня догоняет Ковтун. Сначала идёт следом, там, где над фальшбортом приходится пригибаться ниже всего, и только за надстройкой выходит плечом к плечу. Он явно несёт вопрос от люка и выбирает место, где я не смогу отойти к другому борту.

– Гуляев. Ты знал, что у нас пушки есть? – Ковтун не смотрит на меня; следит, как моя забинтованная рука скользит над кранцами, не находя зацепки.

Вопрос неожиданный, и я едва не отвечаю правду. Я киваю – и киваю на полсекунды позже, чем должен был бы кивнуть человек, который полтора года эти пушки драил. Ковтун эту полсекунды ловит: глаза его отрываются от палубы и встают на моём лице, хотя здесь как раз надо перешагнуть свёрнутый конец.

– А чего тогда полтора года про них не вспоминал? – он переступает свёрнутый конец почти вслепую и не сводит глаз с моего лица. Ему нужен не рассказ про пушку; ему нужно, чтобы прежний Гуляев совпал с нынешним хотя бы в одном месте.

Вот это вопрос настоящий.

Потому что прежний хозяин этого тела, краснофлотец минно-тральной боевой части, служил на «Взрывателе» не первый месяц и, разумеется, знал, что на баке и на корме под чехлами стоят две сорокапятки. Он не мог этого не знать. Он их, наверное, сам протирал ветошью на приборках.

Не знал я.

– Потому что они молчали. Молчащая пушка – это кусок железа под брезентом, – я задеваю локтем край снятого с орудия брезента и использую шорох как повод отвернуться. – Ты мимо неё ходишь и не думаешь. А сегодня она заговорила, и теперь я буду думать про неё каждую ночь.

Ковтун идёт рядом, глядя под ноги. Набирает воздух для второго вопроса, удерживает его и выпускает через нос: даёт мне пройти три шага в тишине. На ходу кладёт ладонь на холодный кранец, потом на обух кнехта; у второго задерживает пальцы, пробует неподвижный металл всем весом руки. За полтора года он наверняка касался их сотни раз, но сейчас впервые смотрит на своё железо дольше, чем нужно для приборки.

– Складно, – он отпускает обух кнехта и вытирает руку о бушлат. – И, главное, непонятно. Понятно, да не про то. Ладно. До кормы дойдём – там от меня не отвернёшься: борт кончится.

Мы доходим до кормы. Пантелеев сидит на кранце, положив руки на колени. При виде моих свежих белых перевязей он прищуривается, но поднимает подбородок не к ним – в сторону берега. Мошкин, наводчик, понимает движение и, не отрываясь от резины наглазника, чуть качает головой.

– Стоит на месте. Молчит.

– Гуляев, посмотри своими.

Я ухожу за щит с левой стороны, пока не нахожу коленом сухое место, и смотрю.

Ничего.

Чёрная складка берега, чуть более светлая полоса воды, тёмный горб мола слева. Ни вспышки, ни движения. Я веду глазами вдоль всей кромки, от зубца до устья балки, и возвращаюсь к исходной точке; на обратном ходу тоже ничего.

Я развожу над кранцем обеими забинтованными кистями – пусто. Пантелеев коротко и зло сплёвывает за борт; папироса в его кулаке уходит внутрь до самого огонька.

– Плохо, – Пантелеев прижимает кулак с папиросой к кранцу, закрывая огонёк ладонью, но глаз с берега не сводит. – Когда стреляет – я знаю, где он. Когда молчит – он куда угодно уехать может.

– Он не уедет, – я упираю предплечья в кранец и веду взглядом от воды к старому зубцу, показывая весь доступный ему склон. – Оттуда, где он сидит, ему всё видно и до нас полторы тысячи. Лучше места на этом берегу нет. А если у него приказ отойти – отойдёт, но не сейчас: мы ещё здесь, а работа его – не пустить нас работать. Он и не пускает.

Пантелеев снова находит глазами тот участок склона, о котором я говорю, и держит его так долго, будто хочет разглядеть в темноте чужую спину под плащ-палаткой.

– Ты, я смотрю, за него думаешь.

– Приходится.

– Это правильно, – папироса в его кулаке гаснет незатянутой, и он этого не замечает. – Кто за врага не думает, тот его считает дураком. А он не дурак. Он позицию сменил быстрее, чем мы прицел поправили.

С борта доносится:

– Шлюпка отошла к молу!

Ковтун вытягивает шею над кранцами и медленно опускается обратно, и лицо у него делается такое, будто он эту шлюпку сегодня уже провожал и знает наперёд каждую минуту её пути.

– График держат, – я отмечаю на мокром кранце три деления ребром нового марлевого чехла, не сгибая пальцев. – Всякий приём людей идёт по графику. Иначе получается толпа.

Шлюпка уходит в темноту, и я теряю её сразу – для глаза она растворяется в воде через двадцать метров. Только уключины выдают её присутствие: тихий, ритмичный, ни на что не похожий скрип, повторяющийся каждые полторы секунды.

Скрип.

Скрип.

Скрип.

Я слушаю его и понимаю, что где-то там, на берегу, у самой воды, лежит человек и слушает то же самое.

Пантелеев поднимается с кранца и встаёт рядом. При каждом скрипе его большой палец один раз касается казённика: он отделяет те же полторы секунды, что и я. Я показываю всей забинтованной кистью на середину чёрного промежутка между молом и нашим бортом, туда, где скрип станет громче всего, туда, где шлюпка будет через минуту с небольшим, и держу руку там, пока он не переводит взгляд следом и не задерживает его на том же месте.

– И это знаю, – Пантелеев касается моей перевязи тыльной стороной пальцев и отводит её ниже линии щита, а свою руку кладёт обратно на казённик. – Ты мне лучше скажи, что с этим делать, если у тебя мысли есть. Ты сегодня богат на мысли.

Я думаю недолго.

– Дай ему другой звук. Громче уключин.

– Ты хочешь, чтобы я стрелял в пустоту, – Пантелеев поворачивается ко мне всем корпусом и закрывает плечом прицел, словно я уже тянусь к нему со своей наводкой.

– Уключины должны перестать быть самым громким звуком на этой воде.

– У меня двадцать два в кранцах и подача через палубу, – Пантелеев разжимает кулак с погасшей папиросой и коротким движением подбородка пересчитывает кранцы вдоль борта. На четвёртом останавливается; четыре – то число, которое я сейчас назову.

– Один в тридцать секунд. Четыре выстрела за шестерых в шлюпке.

Пантелеев прижимает погасшую папиросу к губам и долго смотрит поверх неё на невидимую шлюпку. Скрип уключины успевает прийти с воды трижды.

– Гринько! – Пантелеев посылает голос вдоль закрытого фальшбортом правого борта, к мостику.

Ответа нет. Гринько у мостика.

– Ковтун, – Пантелеев поворачивает его за плечо лицом к трапу. – Беги к боцману. Скажи: кормовое просит разрешения на редкий огонь по прежней точке, один выстрел в полминуты, пока шлюпка на переходе. Причина: перебить звук уключин. Повтори.

Ковтун уже разворачивается корпусом в сторону трапа, но Пантелеев ловит его за рукав и держит, пока тот не выговаривает всё сначала, слово в слово. Рукав освобождается только на последнем слове. Ковтун уходит, пригнувшись под леерами; шаги пропадают за надстройкой раньше, чем тёмное пятно его спины.

– Я сказал «просит», а не «предлагает», – Пантелеев ещё вслушивается туда, где стихли шаги Ковтуна, и костяшками пробует, насколько остыл казённик. – Ты заметил?

Глава 11

Ковтун возвращается от мостика раньше, чем я успеваю досчитать до тридцати. С ходу показывает раскрытую ладонь и потом один палец: разрешено, тот же порядок, один выстрел в полминуты.

И в ту же секунду разрешение перестаёт быть нужным именно так, как мы его просили.

– Снизу мол ему не взять. – Я вжимаю левый локоть в станину и держу чёрную кромку мола в прицельной прорези, и слышу собственную вчерашнюю уверенность так, будто её сказал кто-то другой.

Он берёт мол вдоль.

За спиной у меня стучат по броне щита – два раза, согнутым пальцем, коротко. Замковый, Мошкин и заряжающий становятся на места по этому стуку раньше, чем к нему прибавится хоть одно слово.

– Точку держишь?

– Держу. Правее зубца сто пятьдесят метров – первую вспышку я недомерил. У самого уреза воды, ниже прежней точки на всю высоту склона.

Наводчик уже кладёт ладонь на маховик, не дожидаясь, пока приказ дойдёт до него отдельным словом, и считает вслух, потому что так велено считать всегда.

– Сто пятьдесят вправо – это сто девяносто оборотов… округляю до двухсот. Возвышение вниз до упора малого угла и ещё поправка.

– Сколько это по времени?

– Минуту. – Наводчик перехватывается за рукоять, примеряясь к длинной работе. – Быстрее доверну, но проверить по риске не успею.

– Даю сорок секунд.

– Тогда это будет не сто пятьдесят, а сколько выйдет, – наводчик на полсекунды отрывается от прицела и смотрит снизу вверх, и снизу вверх у него получается упрямее, чем он сам хотел бы. Руку с рукояти он не снимает, но и первого оборота не делает. – Товарищ старшина, я вам за сорок секунд точку не отдам. Я вам отдам примерно.

Пантелеев переступает на месте и оказывается между наводчиком и мной – плечом, всем корпусом, так что мне видно теперь только его спину и край щита.

– Мне примерно и надо. Проверишь первым снарядом. Крути.

Маховик идёт. Я слышу его – сухой частый щелчок, быстрый и ровный.

С мола кричат.

Крик стоит ровный, без пауз, – не один голос, а несколько, и в нём то, чего я не слышал за всю ночь ни разу: не боль, а беспомощность.

– Быстрее.

– Не подгоняй, – он и головы не поворачивает, только заводит назад локоть и упирает его мне в плечо, пока я не подаюсь обратно к щиту. – Подгонишь – переврёт.

– Там людей режет.

– Слышу. Маховик от крика быстрее не завертится.

Я втягиваю воздух и замолкаю. Воздух ледяной, с гарью, он входит до самого низа и там становится камнем.

Маховик ползёт с прежней скоростью, сколько бы людей ни лежало на молу. Я упираюсь в край щита обоими локтями, и холод брони проходит сквозь мокрую робу за один вдох: железо уже возразило мне вместо Пантелеева, и ответить ему нечем.

Наводчик отрывается от наглазника и вскидывает раскрытую ладонь.

– Огонь.

Хлопок.

Я не спускаю глаз с новой точки и вижу разрыв прямо в поле зрения: у самой воды вскидывается белая вспышка, под ней на миг светлеет взбитая поверхность.

– Недолёт! В воду, метров пятьдесят перед берегом.

– Пятьдесят – это плюс шестьдесят пять по возвышению, – наводчик уже перехватывает маховик возвышения обеими руками.

– Дай столько же и проверь.

Наводчик отсчитывает вслух одними губами, и его затылок дёргается на каждом десятке. Замковый успевает за это время выбросить гильзу; она катится мне под колено, горячая сквозь штанину, и я отпихиваю её тыльной стороной запястья, оставляя на бинте серую полосу.

Хлопок.

– В берег. Правее его метров на двадцать. По высоте хорошо.

– Двадцать влево – это чуть больше тридцати оборотов.

– Влево. Огонь.

Хлопок.

Каменная крошка вскидывается ровно там, где только что мигал ствол.

И берег замолкает.

Не сразу. Ещё одна короткая очередь уходит в никуда – веером, вверх, куда-то в сторону моря, как будто человек, падая, дожал спусковой рычаг.

Потом ничего.

Мы ждём. Тридцать секунд. Минуту. Полторы.

– Накрыли? – Ковтун подтягивается на локтях к самому кранцу и вытягивает шею над ним, шёпотом.

Ответ застревает во рту. Я держу то же место склона в прорези, жду движения среди осевшей каменной пыли. Ковтун подался ко мне всем корпусом и ждёт слова «да»; я слышу, как он дышит ртом, чтобы дышать тише.

– Разрыв лёг на вспышку, – я не свожу глаз с берега, чтобы самому не сдвинуть точку, – но между разрывом и попаданием в человека лежит очень много.

– Ты скажи, что накрыли, – Ковтун вцепляется в кранец обеими руками и не сползает обратно за него, хотя за него надо. – Мне на две минуты хватит.

– Не скажу.

– Тогда сам себе скажу.

Он вскидывает подбородок к чёрному берегу, где вторую минуту нет ни искры, и не опускает его; это у него вместо возражения.

– Берег молчит, – я опираюсь о станину, – вторую минуту. Это всё, что у нас есть, и это не то же самое.

С мола крик сменяется обычным рабочим гулом – там снова говорят короткими фразами, там снова поднимают и несут.

Гринько появляется из темноты и останавливается у казённика, не глядя ни на кого, положив руку на горячий кожух.

– Три выстрела по нижней точке. Третий лёг в точку. Берег молчит вторую минуту.

– Убили?

Пантелеев молчит ровно столько, чтобы стало понятно: отвечать будет не он. Гринько ждёт, потом всё-таки наклоняется ко мне через казённик, не убирая ладони с кожуха, и я вижу, как он на этом жару морщится и руку всё равно не снимает.

– Скат, камни, окоп, если он его отрыл, – я веду ребром забинтованной ладони от воды вверх по склону, показывая разлёт, – осколки уходят вверх и в стороны. Он лежит. Может, его накрыло, а может, засыпало и оглушило. Может, он отполз. Может вернуться. Через десять минут, через час.

– Тогда так. Пантелеев, орудие оставить в готовности, наводку на нижнюю точку не сбивать. Гуляев, ты у щита до конца приёма. Расчёту – обед не обещаю, но по кружке чаю сейчас принесут.

Я оказываюсь у щита прежде, чем он договаривает последнее слово, и остаюсь так, коленом на настиле и локтем на станине, лицом к прорези, и слышу, как за спиной расчёт разбирается по местам без единой команды.

– Вот это правильно, – роняет Пантелеев куда-то поверх моей головы, когда шаги боцмана уходят в темноту. – Замковый, маслёнку отогрел?

Замковый вытаскивает маслёнку из-за пазухи, показывает её, тёплую, и тут же, не дожидаясь второй команды, наклоняется к экстрактору и пускает масло по направляющим клина тонкой ниткой, растирая его ветошью вдоль всей канавки.

Чай приносят через несколько минут. Камбузник держит два больших чайника за обмотанные тряпкой дужки; носики постукивают о щит, когда палуба вздрагивает под ногами. Кружки идут по кругу. Пар оседает на броне, капли с носика шипят в старых масляных потёках на тёплом кожухе, а люди пьют стоя, каждый у своего места: замковый одним глазом следит за клином, заряжающий держит свободную руку у стеллажа, наводчик пьёт боком к прицелу.

Мне кружку суют в руки, и я не могу её удержать. Забинтованные до второй фаланги пальцы не сгибаются; жестяной край клюёт вниз, чай выплёскивается на марлю и сразу проходит жаром к содранной коже.

Кто-то за спиной коротко хмыкает. Не зло – так хмыкают, когда человек на глазах у всех оказывается меньше, чем был минуту назад.

– Сам удержу. – Я свожу ладони сильнее, стараясь зажать кружку плоскостями, но она скользит по мокрому бинту.

– Вижу я, как ты сам. – Ковтун вкладывает кружку мне между ладонями, как вкладывают шар, и подпирает донышко пальцами. – Пей, пока вторую руку не сварил.

Жар проходит через марлю и обжигает содранную ладонь.

Я пью и не отпускаю.

– Хорошо? – Ковтун не убирает пальцев от донышка, хотя я дважды толкаю его запястьем: он хочет напоить меня больше, чем я хочу сохранить перед ним исправные руки.

Я киваю поверх кружки. Держится она только на его пальцах снизу; жар дёргает угол рта раньше, чем я успеваю его спрятать.

– Врёшь ведь.

– Вру. Но всё равно хорошо.

Свою Пантелеев допивает в три глотка, обжигаясь и не показывая этого, и отдаёт кружку обратно.

– Замковый, что с экстрактором?

Замковый дважды открывает и закрывает клин вхолостую, и лязг выходит короче и суше, чем час назад. Наводчик, не дожидаясь вопроса, качает маховик горизонтальной наводки туда-сюда в мёртвом ходе и останавливает его на половине оборота, отмерив эту половину в воздухе.

– Живём, – он принимает у наводчика эту половину оборота и доводит маховик до места сам, и по тому, как легко идёт у него рука, видно: он и без наводчика знает тут каждый щелчок. – Гуляев, сколько времени, по-твоему, до света?

Я смотрю на восток.

Там ничего ещё нет – та же чернота, – но у самой линии, где вода отделяется от неба, чернота уже другого качества, чуть более разбавленная.

– Часа полтора. Может, час двадцать.

– Успеем половину. Того, что на молу лежит, – Пантелеев ставит пустую кружку донцем на станину и не убирает с неё руки. – Там ещё человек тридцать, и половина лежачих. За полтора часа шлюпками поднимем половину. А вторая половина будет ждать следующей ночи.

Пустая кружка дрожит на станине от работающих в корпусе механизмов; он придавливает её сверху ладонью, и дрожь уходит в руку.

– Если грузить по восемь вместо шести и не ждать полной, успеем не половину.

– Ты сколько шлюпок утопить хочешь?

– Ни одной. Я хочу, чтобы вторая половина не ждала сутки под открытым небом в ноябре.

– Вторая половина будет ждать сутки. – Кружка под его ладонью стоит уже неподвижно. – Это не я придумал и не ты отменишь.

– Кто решает, кого сегодня, а кого завтра?

– Санитар решает. И береговой, который на молу списки ведёт.

– По какому принципу?

Он отвечает не сразу, и я успеваю пожалеть, что спросил при расчёте.

– По-простому. Кто до завтра не доживёт – того сегодня.

Я ставлю пустую кружку на кранец. Она стучит донцем громче, чем я хотел.

С борта кричат:

– Шлюпка идёт от мола! Гружёная!

– Пошла работа, – Пантелеев сдёргивает с казённика брезентовый лоскут и суёт его за пояс. – Гуляев, на место.

Место у меня одно, и я на нём уже стою.

Я возвращаюсь к прорези.

Впереди, слева, на чёрной воде, скрипят уключины, и в этом скрипе теперь для меня вся ночь.

Шлюпка идёт медленно.

Я слышу это по темпу уключин: не тот ровный частый скрип, каким она уходила порожняком, а тяжёлый, с провалом на каждом третьем гребке. Гружёная. С людьми на дне и на банках.

– Считаю вёсла, – Ковтун загибает пальцы у самого борта, по одному на каждый провал уключины. – Четыре работают. Пятое сушит.

Пятое сушит потому, что там держат раненого. Я поднимаю четыре пальца забинтованной руки и держу их, пока Пантелеев не сосчитает, и опускаю только тогда, когда он опускает подбородок.

– Значит, будет в промежутке не полторы минуты, а три. Три – это плохое число, – он отгибает три пальца и держит их перед собой, пока число не доходит до всех. – За три минуты он и очнуться успеет, и прицелиться.

Седьмая минута, как берег молчит. Я поднимаю правую ладонь целиком и два пальца левой.

– Седьмая минута – не гарантия, – Пантелеев накрывает мои левые пальцы сверху и опускает эту руку к станине, как опускают крышку. Правую я убираю сам. – Гарантия – это когда его вынесли.

Ладонь у него сухая и тяжёлая, и держит он мою руку у станины ещё мгновение – не давит, просто не даёт больше считать. Порядок у него один: сперва увидеть своими глазами, потом назвать.

– Гринько разрешил редкий огонь только на прошлый переход.

– Знаю. Значит, идём просить снова.

Я приподнимаюсь от щита, но на плечо мне ложится рука и вдавливает обратно на колено, к прицельной прорези, и не отпускает, пока я не упираюсь локтем в станину.

– Ковтун сходит.

– Опять я, – Ковтун подбирает под себя ноги и встаёт без всякой обиды. – У вас глаза одни на весь борт, а шея моя не считается.

– Шея твоя считается. Глаза дороже.

– Вот за это и люблю службу.

Он пригибается сам, не дожидаясь напоминания, и уходит вдоль борта так низко, что над кранцами не видно даже его бескозырки.

Я остаюсь у щита и смотрю на воду.

Шлюпка выходит из тени мола. В том месте, где кончается каменная стена и начинается открытая вода, темнота не такая плотная, и лодка на секунду проступает на ней – низкий, вытянутый силуэт, и над ним неровная гребёнка голов и плеч.

Их много. Больше, чем в прошлый раз.

– Пантелеев. Она перегружена. Сидит низко, планширь над водой на ладонь, не больше.

Пантелеев подходит к лееру и стоит там, наклонившись, и я вижу, как он сравнивает высоту борта шлюпки с той, что помнит по прошлому переходу.

– Дураки, – он выпрямляется во весь рост, и роста в нём вдруг заметно больше, чем всю ночь казалось у казённика. – Взяли лишних. Пойдёт волна от нашего борта – черпанёт.

– Не дураки. – Я прижимаю ладонь к лееру, будто через мокрое железо могу удержать низкий борт шлюпки от крена. – Там на молу под очередями лежали. И волны нет.

– Ты им сейчас борт ладонью подпираешь? – Он сдвигает мою руку с леера, и на мокром железе остаются четыре чистые полосы от бинтов. – Волна всегда есть. Она просто пока маленькая.

– И что, надо было четверых оставить лежать до завтра?

– Надо было взять шестерых и вернуться за остальными. Тогда доехали бы все, а не половина.

Он прав, и я это знаю, и от того, что знаю, легче не делается ни на грамм.

Я смотрю на низкий силуэт и думаю о том, что человек на берегу, если он жив, слышит сейчас не только уключины. Он слышит перегруженную шлюпку – а перегруженная шлюпка звучит иначе. Она чаще плещет. У неё вода ходит вдоль борта не сзади вперёд, а поперёк.

Ковтун возвращается от мостика и сваливается на прежнее место у кранца.

С ходу он показывает раскрытую ладонь и потом один палец: порядок прежний, один в полминуты, боцман ничего не менял.

Заряжающий уже стоит с унитаром на руках, прижав его к груди, и вместо ответа коротко подаёт снаряд вперёд, к казённику.

– Огонь.

Хлопок.

И почти сразу – с носа, с бака, где всю ночь молчало второе орудие, – крик:

– На корме! У нас цель!

– Что за цель? – Пантелеев отрывается от казённика так резко, что задевает бедром станину.

– Вспышка на молу! Свои или нет – не разберу!

Я разворачиваюсь всем телом.

На молу – на нашем молу, где стоят наши люди, – действительно свет. Короткий, дважды мигнувший, красноватый.

– Не стрелять! – ору я, и голос у меня срывается. – Это спичка! Кто-то прикурил!

Пантелеев уже кричит на бак:

– Носовое! Отставить! Это свои!

С бака доносится лязг закрываемого затвора. В слабом прямоугольнике света от люка тёмный силуэт тяжело опускается прямо на палубу.

Сердце – чужое сердце в чужой груди – колотится где-то у самого горла.

– Ты откуда знаешь, что спичка?

– Потому что дважды мигнуло и погасло, – я поднимаю два разогнутых пальца, повторяя вспышки, – спичка гаснет на ветру, и её зажигают снова. Вспышка выстрела не мигает дважды.

– Гнездилов чуть по своим не дал, – Пантелеев тяжело опускает кулак на кожух и оставляет его лежать. – Землемер.

– Он не виноват. – Я держу два пальца перед грудью, не давая превратить ошибку с бака в готовый приговор. – Оттуда красное мигнуло; он увидел то же, что и мы.

– Виноват. Он должен был спросить, а не докладывать «у нас цель». Цель – это когда ты её опознал.

Он поворачивается к своему расчёту.

– Слышали все? Пока цель не названа, она не цель. Она – «вижу свет там-то». Так и говорите.

Заряжающий кивает от казённика, а замковый, не поднимая головы, вытирает ветошью и без того чистую площадку клина.

– Гуляев, это и тебя касается.

Меня в первую очередь. Я опускаюсь обратно к прорези и беззвучно переделываю только что сорвавшееся с языка: не «цель на молу», а «два красных света на молу». Сначала место и то, что видят глаза; название придёт после.

Тридцать секунд проходят.

– Огонь.

Хлопок.

И тогда берег оживает.

Не с нижней точки, куда мы положили три снаряда, а слева – намного левее прежнего зубца, ближе к городу, дальше от мола.

– Новая вспышка! – Я выбрасываю левое предплечье к кромке и держу его продолжением линии от щита. – Влево от зубца, далеко. Двести метров, может, больше. И выше – почти на кромке.

Он смотрит туда, куда я показываю, и не находит там ничего, и я сам не знаю, тот же это или второй, и мотаю головой прежде, чем он успевает спросить.

– Второй, – Пантелеев отгибает на кожухе соседний палец рядом с первым. – Этого нам не хватало.

Очередь ложится по воде.

Я слежу за шлепками и понимаю сразу: она легла не там, где шлюпка. Она легла в тридцати метрах впереди неё, по ходу.

– Он берёт с упреждением, – я провожу забинтованной рукой от носа шлюпки к белым шлепкам, – не по звуку бьёт. Видит её движение и кладёт впереди, чтобы она сама вошла. Или угадывает по пене.

Пантелеев складывает эти две точки в одну прямую у меня на глазах: губы у него шевелятся без звука, и по тому, где он останавливается, видно – получилось то же, что и у меня, и ему это нравится ещё меньше.

Я упираю локоть в станину, чтобы берег, шлюпка и белые шлепки держались в одном поле зрения.

Шлюпка идёт к нам. Она в промежутке между молом и бортом, на середине. Впереди неё, в тридцати метрах, только что легла очередь. Если она сохранит ход и курс, она войдёт в эту точку через двадцать секунд.

– Ковтун! – я хватаю его за плечо здоровым краем ладони и разворачиваю к воде. – Кричи на шлюпку: стоп грести. Немедленно.

Он мотает головой в сторону чёрной воды и разводит руками: далеко, мол, не докричишься. Я показываю ему два пальца, потом веду рукой по воздуху от борта в темноту, отмеряя расстояние, которое он сам мерил сегодня трижды.

– Тридцать метров. Кричи!

Ковтун свешивается через фальшборт так, что каблуки отрываются от палубы, и орёт в чёрную воду; голос ударяет мне в правое ухо. Железо под его животом мокрое, я упираюсь предплечьем ему в пояс, чтобы он не ушёл за голосом следом:

– Шлюпка! Стоп грести! Стоп грести!

С воды доносится невнятное. Я дважды толкаю его под лопатку, и он набирает воздух так, что спина под моей рукой раздаётся вширь.

– Стоп грести! Табань!

Уключины сбиваются и смолкают.

Одиннадцатая секунда.

Двенадцатая.

Очередь легла.

Ровно туда, куда шлюпка должна была прийти, если бы не остановилась. Четыре шлепка поднимают четыре коротких белых всплеска на чёрной воде – все в тридцати метрах впереди её носа.

Ковтун оседает с фальшборта на палубу и садится прямо на мокрое железо, и оттуда, снизу, у него вырывается что-то среднее между смехом и кашлем.

– Тихо, – я нажимаю ему на затылок, пригибая обратно за фальшборт. – Он сейчас увидит, что промазал, и поправится назад. Кричи: правым табань, левым грести. Пусть уходит вправо, к молу, под его тень.

– К молу? – Ковтун упирается кулаком в фальшборт и не кричит. Второй рукой показывает на каменную стену. – Там он их и ловит.

– На открытой воде ловит. – Я накрываю его указующую руку своей и опускаю ниже, к самой кромке у стены. – Под молом у него мёртвая зона по высоте. Кричи, пока шлюпка ещё слушается вёсел.

– Правым табань! Левым греби! К молу!

Уключины оживают, но неровно: одно весло бьёт чаще другого.

– Пантелеев, – я тычу забинтованной рукой влево, за зубец, и держу руку на этой точке. – Мне нужен выстрел прямо сейчас, по новой вспышке. Не в полминуты. Сейчас.

– У меня наводка на нижней точке.

Он говорит это ровно, и в этом весь ответ: перекладываться туда – минута, а минуты нет, и он знает это лучше меня.

– Дай хоть куда. Мне нужно, чтобы он повернул голову.

– Снаряд в белый свет.

– Снаряд в белый свет и шлюпка под молом. Или точный снаряд и шлюпка на дне.

Он молчит секунду. За такую секунду человек соглашается тратить казённое имущество не по назначению.

– Наводчик. Влево двести. Быстро, без точности.

Наводчик отрывает лоб от резины и оборачивается, губы уже считают обороты вслух – двести влево, это двести пятьдесят кругов маховика, и он успевает начать эту арифметику раньше, чем начать крутить. Пантелеев берёт его за загривок и разворачивает лбом обратно к прицелу.

Щелчки маховика идут частой дробью.

– Не успеем.

Пантелеев прижимает щёку к краю щита и смотрит на берег, где через десять секунд снова мигнёт; его челюсть двигается на каждой. Потом дважды поднимает руки: сперва все десять пальцев, затем один, отдельно, с нажимом.

Маховик щёлкает.

Я стою на колене, и взгляд бегает по треугольнику: шлюпка уходит вправо неровным гребком; на берегу темнеет точка новой вспышки; за маховиком руки наводчика работают с той единственной скоростью, которая у них есть.

Берег даёт раньше.

Очередь идёт по воде наискось – он всё-таки поправился назад и повёл ствол за шлюпкой. Шлепки проходят по кривой, догоняя её, и последние два ложатся близко: я слышу, как один бьёт в дерево. Звук сухой и мелкий, будто расколол доску, а не человека, и от этого не легче.

Крик с воды. Один голос, высокий, и он обрывается не потому, что человек замолчал, а потому, что его перебивают другие.

Ковтун бьёт кулаком по фальшборту раз и второй, коротко, как ставят точку. На третий раз я перехватываю его руку своей забинтованной: костяшки у него уже мокрые.

– Хватит. Она идёт. Слышишь – идёт.

Наводчик вскидывает над головой сжатый кулак – готов.

– Огонь!

Хлопок.

Я запаздываю с поворотом головы. Белый круг захлопывает правый глаз, расползается по темноте и стоит в ней целую секунду; за эту секунду снаряд успевает лечь, а место разрыва от меня уходит.

Зато я вижу другое, когда зрение возвращается.

Берег молчит.

Я показываю в его сторону раскрытой рукой и опускаю её: пусто.

– Отвернул, – Пантелеев проносит раскрытую руку над кожухом, не касаясь его, и по тому, как быстро он её убирает, ясно, сколько там сейчас градусов. – Или испугался. Пулемётчик. Он же не железный. По нему полторы минуты назад с корабля били, теперь по нему опять бьют. Он голову спрятал. На десять секунд.

На слове «секунд» заряжающий уже стоит с патроном на весу: локти прижаты, подбородок опущен – весь подан к казённику, до команды остаётся один вдох.

– Огонь.

Хлопок.

Пантелеев показывает два пальца и делает ими короткое рубящее движение вниз.

Хлопок.

Хлопок.

Три выстрела подряд, почти без интервала. После каждого я успеваю отвернуть голову и вернуть: на далёкой чёрной складке взлетает пыль, ниже прокатывается осыпь. После третьего сквозь звон в ушах пробивается совсем другой звук.

Уключины.

Частые, ровные, торопливые.

Ковтун перегибается через борт и машет руками над головой, широко, обеими: сюда, сюда. Потом опускает одну и начинает отмерять ею по воздуху вниз – десять, восемь, пять, – и каждая отметка ниже предыдущей, пока рука не доходит до планширя и не останавливается на нём.

Стук дерева о железо.

– Принимай! – кричат от борта. – Двое раненых новых, один тяжёлый!

– Отбой, – Пантелеев отнимает руку от казённика и разгибает пальцы по одному, как разгибают их после долгой работы одним хватом. – Наводку не сбивать.

Я опускаюсь с колена на палубу, оставаясь у щита, и прислоняюсь спиной к тумбе.

Дрожь начинается в локтях, мелко проходит по предплечьям и добирается до забинтованных ладоней. Под мокрой робой быстро стынет спина. На «Бдительном» я пережидал эти минуты в своей каюте, скрывая от экипажа руки до тех пор, пока они снова не слушались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю