444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Светлов » Севастополь 1941 (СИ) » Текст книги (страница 7)
Севастополь 1941 (СИ)
  • Текст добавлен: 28 августа 2026, 19:00

Текст книги "Севастополь 1941 (СИ)"


Автор книги: Иван Светлов


Соавторы: Евгений Миров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Глава 8

Два обещанных выстрела уходят один за другим, и берег на них не отвечает. Носилки переваливают через планширь, за ними вторые; пустая шлюпка отходит от борта и растворяется в темноте раньше, чем я успеваю её проводить. Наступает то, чего у нас не было с начала ночи, – промежуток.

Расчёт начинает делать то, что делают в промежутке: считать оставшееся.

Замковый выгребает из-под станка стреляные гильзы и ставит их в угол, к комингсу, стоймя, одну к одной. Мошкин без команды берётся протирать наглазник изнутри рукавом, хотя протирать там нечего, кроме собственного дыхания. Двое ушли в люк и не вернулись ещё. Пантелеев в трёх шагах от меня стоит спиной к щиту и держит маслёнку за пазухой, у самого тела: масло на морозе густеет, и через две минуты от того, отогрел он его или нет, будет зависеть, пойдёт ли затвор.

– Пантелеев, – я жду, пока он вытянет руку из-под полы, чтобы не спрашивать в спину. – Сколько у вас всего на корабле снарядов к этим двум?

Рука его останавливается на полдороге и уходит обратно за пазуху. Он меряет меня сверху вниз, от каски до сапог, и это занимает у него дольше, чем нужно, чтобы разглядеть матроса второй статьи. Потом опускается на корточки – тяжело, придерживая колено свободной ладонью, – и наши глаза оказываются на одном уровне. За его спиной расчёт носит патроны, латунь стучит о латунь, а он всё ещё не разжимает губ.

– А тебе зачем? – Маслёнку он перекладывает за пазухой с одного бока на другой, вслепую, не глядя вниз.

– Затем, что я сейчас предложу тебе стрелять ещё. – Я перевожу глаза на кранец за его спиной, где в гнёздах стоят оставшиеся патроны, и он видит, куда я смотрю. – А прежде чем предлагать, надо знать, чем распоряжаюсь.

– Ты ничем не распоряжаешься. – Он достаёт наконец маслёнку, отвинчивает колпачок ногтем большого пальца и нюхает горлышко, проверяя, отошло ли масло. – Ты патрон в лоток не положишь. Тебе его и поднять нечем.

– Верно. Тогда – чем распоряжается тот, кому я это скажу.

Колпачок в его пальцах замирает на середине оборота.

– Сто с небольшим на ствол. – Пантелеев довинчивает колпачок и прячет маслёнку обратно, глубже, под самый свитер, а освободившейся рукой берётся за казённик и переносит на него часть своего веса. – Точнее у того спросишь, кто их по бумаге считает, только он сейчас спит. На такой посудине больше не возят. Мы не крейсер, у нас погреб с чулан.

Из люка выходят двое, и первый ставит два принесённых патрона в свободные гнёзда. Второй хочет придвинуть их в ряд сапогом, чтобы не наклоняться лишний раз, но Пантелеев перехватывает его за голенище, не вставая с корточек, и разворачивает оба сам, донцами к щиту.

– Не ногой. – Он придерживает второй патрон, пока тот не сядет плотно. – Придёшь за ним в темноте, а он у тебя головкой наружу стоит. Так и заряжают через раз.

Даже в темноте ему нужно знать, что где лежит. Он проводит по донцам всей пятернёй, слева направо, пересчитывая на ощупь, и на этом же движении, головы не поднимая, договаривает уже мне:

– И ты к этим не тянись, Гуляев. Это запас расчёта.

– Я к ним не тянусь. – Обе кисти у меня лежат на коленях ладонями вверх, потому что вниз их положить больно.

– Руками – нет. – Он отпускает наконец чужое голенище и меряет на глаз зазор между рядом и станинной лапой, прикидывая, пройдёт ли откат. – Глазами уже пересчитал. Дважды.

И тут он прав. Я всё это время смотрел то на кранец, то на тёмный квадрат люка, из которого идут двое, по два патрона в каждой паре рук, и делил одно на другое, как делил всю жизнь: столько-то в гнёздах, столько-то за ходку, столько-то ходок до рассвета. На «Бдительном» под это была таблица и человек, которого можно поднять по телефону среди ночи. Здесь есть тёмный люк, двое с занятыми руками и восемь шагов мокрой палубы, простреливаемых на всём протяжении. Счёт кончается раньше, чем ночь.

– Каждый выстрел стоит дороже, чем я думал десять минут назад.

– Вот теперь ты сказал что-то толковое. – Он стягивает с пальцев остатки сала, протянув их сквозь зажатую в кулаке полу бушлата, а что не сошло, дотирает о бедро; на штанине остаётся тёмная полоса, каких там уже с полдюжины. – Пятнадцать минут назад ты у меня десять штук просил так, будто их за щитом сами родят.

Он лезет за отворот и достаёт что-то плоское, потом коробок. Спичку он чиркает вниз, к настилу, и накрывает огонь обеими ладонями сразу, оставив себе одну щель со стороны лица. Запах серы на миг перебивает сало и горелый порох. В этой щели я вижу его целиком – широкое немолодое лицо с глубокой складкой поперёк лба, серую щетину и глаза, которые смотрят на меня без приязни, но и без вражды. Пачку он поворачивает ко мне торцом и держит дольше, чем нужно для вежливости: проверяет, потянусь ли я к ней перевязанной рукой. Я качаю головой. Пачка уходит обратно.

– Правильно. – Он гасит спичку о подошву и убирает обгорелую в тот же коробок, а не бросает под ноги. Огонёк уходит внутрь его горсти и оттуда почти не виден; когда он затягивается, свет на секунду проступает между пальцами красным. – Одна папироса – один силуэт. Я вот курю, и когда-нибудь меня за это и найдут.

– Тогда зачем?

– Затем, что руки трясутся. – Он вынимает левую из-под полы и выставляет её в темноту между нами, ни на что не опирая, и держит на весу ровно столько, сколько мне нужно, чтобы разглядеть. Пальцы ходят сами по себе, мелко и вразнобой, хотя голос у него ровный и папироса в правой стоит неподвижно. – Третий год так. С папиросой на минуту отпускает, а на прицел мне и минуты хватит.

Руку он убирает за спину и оттуда смотрит туда, где в темноте белеют мои бинты. При этом он ничего не говорит, и от этого хуже, чем если бы сказал.

Глаза я опускаю сам. Под почерневшей марлей обе кисти мелко дрожат – той же частотой, что и у него, – хотя я держу их на коленях и никуда ими не тянусь.

– Первый раз у пушки?

– Не первый. – Отвечаю я в настил, потому что поднимать голову сейчас значит показать ему лицо, а лица у меня на этот вопрос нет.

– А по повадке первый. – Он снимает с языка табачную крошку и стряхивает её с ногтя вбок, в сторону от кранца. – Ты сказал: «мимо – не страшно». У пушки так не говорят. У пушки говорят: «недолёт», «перелёт», «влево», «вправо». А «мимо не страшно» – это командирское. Так говорит тот, кто считает не попадания, а что этими попаданиями куплено.

Спина у меня деревенеет от поясницы вверх, до самых лопаток. Я слишком долго держу лицо неподвижным – и понимаю, что как раз этим и отвечаю.

– Много ты знаешь про то, кто как говорит.

– Я у этой пушки не первый год. – Он вынимает папиросу изо рта, отщипывает размокший прикушенный кончик и роняет его под ноги, а договаривает уже без неё, свободнее. – Через мой расчёт народу прошло достаточно, чтобы я вас по первой фразе раскладывал. Один приходит из машины, другой с траулера, третий и вовсе от станка. У каждого свои слова, и своих он не спрячет, хоть три года молчи. Ты не выдал себя ничем, кроме одного, и слово выбрал не то.

– Значит, буду говорить «недолёт».

– Поздно. Я уже услышал. – Он берётся за пеньковый обвод кранца и подтягивает себя вверх, помогая коленом; просмолённая верёвка скрипит под ладонью, и он ещё секунду стоит согнувшись, пережидая, пока отпустит поясницу. Папиросу он всё это время держит в кулаке, огнём внутрь. – Да мне-то что. Твоё дело – где и куда. Моё – сколько и чем.

Он уходит к прицелу. Под его подошвами сухо похрустывает окалина, потом сквозь лязг патронов я слышу, как он объясняет Мошкину, что первая часть оборота у этого маховика уходит впустую, и дважды проворачивает рукоять, показывая, где железо начинает наконец брать. Мошкин повторяет за ним и повторяет ещё раз, уже не спрошенный, – так проверяют себя, когда до сегодняшней ночи всё знали только со слов.

Ковтун подвигается ко мне ближе – не встаёт, а переставляет себя на пятках вдоль кранца, по полшага. Устроившись, он вытягивает из-за пазухи чужую рукавицу, одну, без пары, и принимается вымучивать из неё воду: скручивает жгутом, разжимает, скручивает опять. Вода выходить давно перестала, а он всё крутит. Он долго молчит, прежде чем спросить, и по этому молчанию я заранее слышу, о чём будет вопрос.

– Ты правда думал, что он на нас переведёт? – Рукавица идёт в третий оборот.

– Я не думал. – От люка снова стучит латунь, и я жду, пока стук кончится, чтобы не повышать голоса. – Я увидел, что он уже перевёл.

– А если бы не перевёл?

Он перестаёт крутить и держит рукавицу зажатой в кулаке. Я смотрю поверх его плеча, туда, где сходни уходят в темноту, и прикидываю, сколько там ещё народу.

– Тогда шлюпка пришла бы к борту с ещё одним раненым. – Ветер заходит с воды под воротник, и я вжимаю голову в плечи, отчего фраза выходит глуше, чем задумана. – Или с одним убитым.

– И всё?

– Больше ничего.

– У тебя человек в одно слово помещается. – Рукавицу он бросает себе на колени и скребёт ногтем окалину, налипшую на голенище; чёрный край крошится и остаётся у него на подушечке большого пальца, и он смотрит на этот след, а не на меня. – Раненый. Убитый. И всё.

– Для решения – в одно. – Я снимаю кисти с колен и укладываю их одну поверх другой, чтобы верхняя своим весом придавила дрожь в нижней. Помогает ненадолго. – Если я в ту секунду начну придумывать ему имя, вспоминать лицо и решать, кого дома не дождутся, следующего уже не успею вытащить.

– А после?

– После он возвращается. С лицом, с голосом и с домашним адресом в донесении. – Ветер идёт с воды ровно, без порывов, и от него у меня стынет мокрая штанина на том колене, которое ближе к борту. – Если для тебя наступает это «после».

– Удобно.

– Нет. – Верхняя кисть съезжает, и я возвращаю её на место. – Удобно было бы забыть и потом.

Ковтун молчит. Он поднимает с настила упавший с трубы камешек окалины и катает его между большим и указательным, и по тому, как долго он это делает, видно, что ответ ему не нравится и что возразить нечего.

– Тимка сказал, что ты знакомый какой-то. – Камешек замирает, зажатый. – Я тогда посмеялся. А сейчас не смеюсь.

Камешек он не выбрасывает, а прячет в карман, будто тот ему ещё пригодится, и заваливается на спину прямо на мокрый настил, разом, не подстелив ничего, – но сперва втягивает ноги за станину, чтобы сапоги не торчали на открытом. Голова у него оказывается под самым щитом. Вверху, в узкой полосе между щитом и стволом, в разрывах низкой облачности угадывается чуть более светлое небо.

– Мы полтора года на этом тральщике ходим. – Он заводит руки под затылок и остаётся лежать так, а говорит наверх, в облака, потому что оттуда легче. – Я сюда пришёл, когда сорокапятки эти были в консервации, в тавоте по самое дуло. Скребком с них снимали, потом ветошью, потом опять скребком. Знаешь, сколько раз мы из них после этого стреляли?

Он выдерживает паузу, но не ту, которой ждут ответа.

– Два. Один раз на полигоне, по щиту, в мае. Второй – в августе, по самолёту, который к нам и не летел, а просто мимо шёл. Оба раза мимо.

Я поднимаю руку и показываю ему три пальца на фоне ствола, чтобы он увидел их против неба. Средний не разгибается до конца – бинт держит, – и получается не три, а два с половиной, но Ковтун понимает.

– Сегодня третий. И первый, когда по нам ответили.

Выговаривает он это ровно, не отрывая глаз от облаков, и только пальцы под затылком меняют хват. Полтора года он снимал с них тавот, драил и обходил стороной две железные штуки, которые сегодня ночью впервые оказались тем, чем были всегда.

– Страшно было? – Локти я с колен не снимаю; поворачивается у меня одна голова, и то настолько, чтобы не потерять из виду щель между щитом и тумбой, за которой стоит берег.

– Мне было интересно. – Он выпрастывает руку из-под затылка и трёт ею грудь поверх бушлата, хотя через три слоя до кожи всё равно не достать. – Вот что противно. Он по нам бьёт, а мне интересно, попадём или нет. Ты такое у людей видел?

– Видел. – Дрожь в правой кисти на секунду сходит на нет, и я слежу за ней, как следят за чужой рукой. – У себя.

С носа доносится голос – с бака, от носового орудия, которое всё это время стоит молча. Голос идёт поверх воды, и потому в нём слышно, что человек кричит с натуги, вытянув шею над щитом:

– На корме! Что у вас?

Пантелеев прячет папиросу в кулак и складывает обе ладони рупором так, чтобы огонь остался внутри.

– Отбой у нас! А у вас?

– У нас ничего! Стоим как дураки, ствол холодный! Дайте нам сектор!

– Стойте дальше. У вас в секторе мол. – Ладони он от лица опускает раньше, чем договаривает, и последние слова уходят уже в палубу, для себя.

– Понял. Обидно.

– Обидно ему. – К нам Пантелеев не оборачивается; он остаётся стоять лицом к баку и держится так, будто и в темноте видит того, с кем говорил, и папиросу из кулака вынимает не сразу. – Молодой ещё. На носовой старший – Гнездилов. Ему двадцать три, он до войны в техникуме учился на землемера. Землемер, а к пушке приставлен. Хороший. Считает быстро.

Он затягивается наконец и выпускает дым вниз, себе под бушлат.

– Только горячий. Ему всё время кажется, что если не выстрелить, то и войны не будет.

Я хочу спросить ещё, но не успеваю.

Одиннадцатая очередь приходит с берега, и я по одному звуку понимаю, что был прав до последней запятой. Удары идут чуть выше и левее прежних; щит передо мной не отзывается ни одним стальным щелчком.

Не по нам.

По молу.

Плотно, коротко, четырьмя-пятью патронами, и не по камню, а по верхней его кромке, туда, где сейчас должны стоять или идти люди.

С мола доносится крик. Не один – сразу несколько, накладываясь друг на друга. Ветер рвёт слова над водой, но два долетают целиком: «носилки» и «сюда».

Я встаю на колено и потом на ноги, забыв всё, чему меня учили за последние пятнадцать минут.

– Куда! – Кулак Ковтуна уже на моей штанине, у самого колена, вместе со скомканной чужой рукавицей. – Он бьёт по молу, а ты туда доплывёшь?

От двух его вопросов я опускаюсь обратно.

Колено ударяется о настил, холод сразу проходит сквозь штанину, а внутри всё сжимается сильнее, чем под очередями: шестьдесят метров открытой воды, и плывущий человек под пулемётом превратился бы ещё в одного, кого надо снимать.

На молу люди – наши, те, кого мы за эту ночь ещё не сняли, лежачие, которых не успели перенести, и те, кто их переносит. По ним работает пулемёт с полутора километров, и всё, что мы можем сделать с корабля, – это то, что мы уже один раз сделали.

Заставить его смотреть в другую сторону.

– Пантелеев!

– Слышу. – Лба от наглазника он не отрывает. Папиросы во рту уже нет; где она делась, я не заметил. – Он по молу пошёл?

Я показываю ему ладонью горизонталь на уровне глаз – по кромке.

Он поднимает голову ровно настолько, чтобы поймать мою руку, и сразу переводит взгляд поверх неё, вдоль борта, туда, где над надстройкой должен стоять человек. Там никого. Пальцы с маховика он при этом не снимает – ни один.

– Тогда жди.

– Чего ждать? – Колено я подтягиваю ближе к щиту, чтобы подняться одним движением.

– Разрешения.

Я задыхаюсь.

– Пока разрешение придёт, там…

– Знаю, что там. – Он не поворачивается. Маховик под его ладонью не идёт ни на оборот. – Я на этом молу три ночи людей принимал. Жди, я сказал.

И я жду.

– Товарищ старшина. – Дудка уже наполовину развернулся к кранцу и держит руку на весу над гнёздами, не опуская. – Патрон хотя бы к ноге взять?

– Держи донцем от станка. – Пантелеев сдвигает локоть на ладонь вбок, освобождая ему место у станины, и это всё его согласие. – В лоток не класть. Услышишь разрешение – тогда одним движением.

Дудка садится на корточки и обхватывает патрон обеими ладонями. Теперь его желание выстрелить стоит рядом со мной на настиле: латунное донце, побелевшие костяшки, плечи, поднятые к ушам. Каску он так и не поправил после того, как её чиркнуло, и она сидит на нём криво, отчего вся фигура кажется приготовившейся к удару.

Это оказывается тяжелее всего, что было в эту ночь до сих пор. Тяжелее мины у борта, тяжелее ползка по открытой палубе к мичману, тяжелее всех выстрелов этой ночи под ответным огнём. Я сижу на корме собственного – теперь уже почти собственного – корабля, слышу крики с мола и не делаю ничего, потому что человек, стоящий у пушки, прав, а я, командовавший двадцать лет, здесь никто и знаю это.

С мола тянется скрежет, будто железный край носилок волокут по камню. Потом кто-то срывается на ругань, заставляет поднять выше; ему отвечают сразу двое. Я различаю только усилие в голосах. Значит, там ещё двигаются. Значит, до кого-то ещё можем успеть.

Перевязанные ладони пульсируют под мышками каждая в своём ритме. Я давлю локтями сильнее, пока боль не становится простой и понятной: эту можно терпеть, с ней можно что-то делать. С теми шестьюдесятью метрами воды – ничего.

Двенадцатая очередь ложится туда же.

Я подаюсь вперёд всем корпусом, и Пантелеев, не оборачиваясь, выставляет назад раскрытую ладонь – стоять. Ладонь у него не дрожит.

– Сколько ждать? – Обе перевязанные кисти я загоняю под мышки, чтобы они перестали ходить, и слышу со стороны, что вопрос вышел выше, чем я его задумывал.

– До возвращения старшины. – Ладонь он опускает и коротко отмеряет ею вдоль правого борта, от кормы к тёмному горбу мостика, будто отрезает кусок палубы. – Мостик в тридцати шагах. Считай.

Я считаю.

Пока я считаю, двое из расчёта трижды проходят от люка к кранцам – по два патрона в руках, как велел старшина. Латунь ложится в гнёзда с коротким стуком, и после третьей ходки Пантелеев, не оборачиваясь, ведёт ладонью по ряду донцев и на последнем задерживает пальцы. Столько, сколько было до первого выстрела, там уже не будет никогда.

На счёте девятнадцать вдоль правого борта стучат быстрые шаги. Настил передаёт их раньше, чем тёмная фигура отделяется от надстройки.

– Кормовое! – Голос Гринько обгоняет его самого. – По берегу, по прежней точке, серия три. Разрешение командира.

Он ещё бежит, а слова уже разложены по порядку: что, куда, сколько, чьё разрешение. Ни одного лишнего, и всё в том порядке, в каком расчёт будет это выполнять.

Пантелеев вжимает лоб в наглазник уже на слове «кормовое». Мошкин кладёт руки на маховики прежде, чем прозвучало «серия».

– Мошкин, прежняя наводка. Дудка!

Латунь идёт вверх мимо моего плеча. Дудка не перекладывал патрон всё ожидание, и потому от груди до лотка он проходит одним движением, тем самым обещанным.

– Гуляев, где он?

Глаза мои уже там; я нахожу зубец раньше, чем он договаривает.

– Там же. Под зубцом слева. Он с места не сходил ни разу.

– Три выстрела с интервалом восемь. Огонь.

Хлопок. Станина толкает настил мне в колено.

Второй. Гильза уходит вниз и звенит о лапу.

Третий. Над казёнником на морозе встаёт клочок горького дыма, и его тут же сносит с кормы.

Три белых цветка раскрываются на чёрной складке берега, и после каждого через воду приходит долгая мягкая волна звука.

Первый разрыв кажется слишком левым. Желудок успевает провалиться, прежде чем второй встаёт ближе к зубцу, а третий накрывает склон пылью так, что прежняя огневая точка исчезает целиком. Задел ли осколок пулемётчика, скрывает пыль; в коротком промежутке между вторым и третьим он уже молчит.

И тишина с мола.

Не потому что там перестали кричать. Потому что перестал стрелять он.

Сначала я слышу только кровь в ушах и позвякивание гильзы, катящейся к станинной лапе. Потом с мола долетает новый голос – хриплый, злой, теперь командующий: кому-то велит держать выше. За ним снова скребут по камню носилки. Люди там возвращаются к работе раньше, чем дым у нашего ствола успевает разойтись.

В груди на один вдох становится свободнее. Я втягиваю этот воздух до конца и тут же боюсь, что поспешил.

Ковтун вскидывает на меня брови и беззвучно шевелит губами: ушёл?

– Замолчал.

Развожу эти два слова руками, ставя их по разные стороны от себя: вот «ушёл», а вот «замолчал». Ковтун опускает подбородок обратно на скрещённые кисти и больше не спрашивает, но локти под себя не подбирает – так и лежит, готовый.

Место под зубцом я держу глазом, не отпуская ни на секунду, и жду.

Ждём мы долго. Ковтун успевает переменить позу, Дудка – опустить патрон от груди на колено, а Пантелеев отходит от прицела на полшага и снова достаёт коробок, но не открывает, а только держит в горсти. За кормой слышно, как принимают шлюпку: дерево трётся о железо, снизу требуют не тянуть, пока не подложат под спину, сверху отвечают, что держат. Обычные звуки работы, которых всю последнюю минуту не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю