Текст книги "Севастополь 1941 (СИ)"
Автор книги: Иван Светлов
Соавторы: Евгений Миров
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Глава 3
Гул за кормой уходит вбок. Он не тает и не отстаёт – он смещается, забирает к берегу, и через полминуты его уже слышно не с воды, а из-за склона, оттуда, где город. Тот, кто сидел в стеклянном носу, посмотрел на нас и решил, что мы не стоим захода: у него дальше по маршруту есть цель побольше.
Палуба выдыхает не сразу. Сигнальщик ещё держит бинокль на пустом месте за кормой, и только когда над берегом встаёт первый далёкий столб, руки на палубе начинают шевелиться снова.
Гринько снимает мою руку с холодного леера прежде, чем я успеваю понять, что держусь за него всей повязкой. Пальцы разжимаются с задержкой, как чужие, и на крашеном железе остаётся тёмный влажный отпечаток – не пота, а того, что пропитало марлю за ночь.
– От леера. – Он переставляет меня ближе к надстройке и загораживает собой борт, но смотрит при этом вверх, вдоль мачты, и опускает глаза не раньше, чем осматривает всё небо от кормы до солнца. Палуба уходит из-под сапог; хватка на моём локте от этого лишь твердеет. – Вернётся – тебя первым с борта снесёт. Хочешь проверить, держишься ли ты одной содранной кожей?
– На молу остались лежачие. – Я пережидаю крен плечом о железо и опять поворачиваюсь к корме, где мол уже ушёл в серое и различается по одной неровной верхней кромке.
– Потому и вернёмся ночью, а не будем светить им кораблём под носом у берега. – Гринько ловит мой взгляд, направленный мимо него, и закрывает лебёдку плечом, как закрывают дверь перед тем, кто уже шагнул. – Ты его видел? Он нас видел тоже. Просто у него сегодня дела поважнее одного тральщика, а завтра может не быть. Сдай вахту и не лезь к лебёдке.
– Я не лезу к лебёдке.
– Ты стоял возле неё всю вторую половину ночи. – Он опускает мою руку, но запястья не отпускает. – Я тоже считаю, Гуляев. Просто вслух не кричу.
Ковтун появляется из люка, придерживая штаны без ремня; ремень ушёл ночью на чужую руку и обратно не вернулся.
– Дейнека лёг. – Он подтягивает штаны выше и придерживает их локтем, освобождая обе кисти. – Ругался лёжа, значит, живой.
– Лебёдка твоя до смены. – Гринько загибает ему три пальца, по одному, вбивая каждый, как гвоздь. – Собачка, барабан, линь.
Под рёбрами сводит пустотой, и я вспоминаю, что с той минуты, как открыл глаза в чужом теле, не ел и не пил по-настоящему. Тело, в котором я теперь живу, голодало и до меня.
– Сначала руки. – Бондарь возникает за спиной Гринько, уже разматывая свежий бинт, и тут же опускает его обратно в сумку, потому что снизу зовут по второму разу. – Или после. Дейнеке шины наложу перед берегом, ему нельзя ждать. Ты подождёшь.
– Подожду.
– Ты не подождёшь, ты забудешь. – Он уходит к люку, на ходу оглядываясь. – Найду сам.
– Наверх оба. – Гринько уже на трапе, и голова его на уровне палубы. – Подходим.
Тральщик входит в бухту в том сером часе, когда вода ещё не отделилась от берега, а берег уже отделился от неба. Севастополь открывается боком: сначала мачты у стенки, за ними ряд разбитых окон в доме над спуском, и уже под ними сама стенка с натёками мазута. Дым поднимается в трёх местах и никуда не уходит – воздух держит его над водой ровными полосами. Я смотрю на этот город, как смотрят на карту, которую всю жизнь помнил другой, и ловлю себя на том, что ищу глазами то, чего здесь ещё нет и не будет много лет.
На повороте открывается то, что ночью прошли в темноте: у дальней стенки сидит на грунте транспорт, задрав корму, и палубу ему уже разобрали до шпангоутов. Идущий у моего плеча называет судно по имени, коротко, как называют знакомого, о котором больше говорить нечего.
Швартуемся кормой к стенке. Сходни ложатся с глухим стуком, дерево прогибается и отдаёт в подошвы, и работа начинается сразу, без паузы: снизу подают носилки, наверху их принимают в четыре руки и ведут по сходням до площадки.
На площадке стоят две полуторки. Третьего грузовика нет.
– Шестьдесят один, – считает Бондарь у люка, не поднимая головы. – Носилочных сорок четыре.
– Машин две. – Гринько роняет это в сторону берега, не санитару, и по тому, как ровно у него выходит, ясно: третью обещали, за третью кто-то отвечал, и спрашивать сейчас не с кого.
– Значит, часть полежит на стенке.
Вниз по сходням Гринько всё-таки посылает Ковтуна – узнать. Тот возвращается с лицом человека, пришедшего с пустыми руками.
– Машина у госпиталя, второй рейс с Корабельной. Сказали, к десяти будет. – Он вытирает руку о штаны, словно трогал что-то грязное. – И сказали спокойно, товарищ боцман. Будто до десяти тут все полежат и ничего с ними не сделается.
– С ними ничего и не сделается, если полежат в тени и по счёту. – Гринько не повышает голоса. – Иди на лебёдку.
Первую машину я набираю сам. Это выходит само собой: у борта стоят трое, никто из них не считает, а я считаю с той минуты, как открыл глаза, и молчать оказывается труднее, чем распорядиться.
– Тяжёлых вперёд. Живот, грудь, голова – в первую. Остальные ждут вторую.
Порядок правильный. Он правильный на любом флоте и в любом году: сначала тот, кто ближе к смерти. Двадцать лет я расставлял по этому счёту людей у трапа, шлюпки на воде и очередь в лазарет, и счёт ни разу меня не подвёл.
Носилки идут в кузов по моему слову. Живот, живот, грудь. Кто-то из носильщиков на второй раме поднимает голову, будто хочет сказать, но у него на руках вес, и он проносит вес мимо.
Машина уходит вверх по спуску, воя на первой передаче. На середине подъёма шофёр не попадает в передачу, машина проседает назад на полкорпуса, и вся стенка на секунду поворачивает туда головы. Он всё-таки берёт подъём и скрывается за домом с разбитыми окнами.
– Спуск. – Гринько говорит это не мне, а куда-то в сторону выступа, и оттого хуже. – На спуске её вот так кидает каждый раз. Внизу булыжник, дальше выбоина, потом она ловит передачу. Тяжёлого с животом на спуске везти нельзя. Тяжёлого кладут во вторую, вторая идёт кругом, через Корабельную, там ровно. На двадцать минут дольше и живой.
Я стою и считаю то, что уже уехало. Три рамы. Живот, живот, грудь.
– Я не знал про спуск.
– Ты не спросил. – Он всё-таки поворачивается. Лицо у него без злости, и это тоже хуже. – С мостика видно далеко, Гуляев. А булыжник видно снизу.
Внутри пусто и ровно, как бывает после того, как отдал команду и услышал доклад о её исполнении. Только доклад придёт не сегодня и не мне: он придёт в госпиталь наверху, вместе с двумя животами, которых на этом спуске трясло двести метров. Я знал море, курсы и время до поворота. Я не знал двухсот метров булыжника, которые здесь знает каждый шофёр.
Вторая ждёт, пока её загрузят, а носилки идут и идут снизу, и класть их некуда, кроме как на бетон вдоль стенки, под кирпичный выступ склада, где меньше ветра. Очередь к ней теперь называет Гринько, и первым он ставит того, кого я поставил бы четвёртым. К седьмой раме ряд лежащих на стенке становится длиннее, чем очередь у машины.
Один из лежащих, пожилой, с обмотанной головой, всё время просит пить и всякий раз называет разное имя, проверяя, откликнется ли кто. Ему дают воды дважды, на третий раз проходят мимо: несут другого.
Я стою наверху сходней, в двух шагах от планширя, и молчу. Это оказывается работой потяжелее счёта. Под марлей ноет от одного вида чужой работы; когда рама проходит мимо, пальцы сами тянутся принять вес, и каждый раз я останавливаю их усилием, каким останавливают чужого. Столько лет команда была продолжением моих собственных рук. Сейчас между словом и делом лежит чужое тело и двести метров булыжника, о которых я узнаю последним.
Передний на восьмой раме разворачивает носилки к сходням головой вниз, и я успеваю набрать воздух прежде, чем вспоминаю про спуск. Воздух выходит впустую. Носильщик на середине сходней сам, без напоминания, чуть приседает, выравнивая раму, и уносит её ногами вперёд.
Раненый на раме открывает глаза, ищет, кому пожаловаться, и находит меня: я выше всех и один никуда не двигаюсь.
– Земляк. Долго ещё?
– Две машины. Ты в первой.
Он не в первой. Первая ушла. Но до второй ему остаётся четверть часа, и эти четверть часа он проведёт, считая, что уже почти уехал.
Дейнеку выводят на палубу к десятой раме. Шины наложены, кисть в перевязи, лицо серое, губы белые по краям; идёт сам и оттого еле-еле, ставя ноги широко.
– В машину его. – Бондарь придерживает его за здоровый локоть ровно столько, чтобы тот переступил комингс, и уходит вниз.
– Не поеду.
– Поедешь. – Я перекрываю ему путь к лебёдке: мне видно, куда он смотрит.
– С чем я поеду? – Дейнека здоровой рукой показывает на стенку, где лежат вповалку люди, вывезенные нами же ночью. На весу её начинает трясти, и он опускает её прежде, чем это заметят с палубы. – Там половина без сознания. Меня положат вместо кого-то, кто до вечера не дотянет. Я с рукой. Рука – это не грудь и не живот.
– Кость сломана.
– Кость срастётся под любой крышей. – Он всё-таки сдаёт вниз, сползая спиной по надстройке, и усаживается боком, оберегая перевязь. – Ты меня в кузов посадишь, а его оставишь. Вот и объясняй после, кому из вас двоих было хуже.
Он прав, и он это знает, и я знаю, и оттого спорить не с чем. Так он и остаётся у комингса, привалившись плечом, и с этого места берётся за единственное, что ему по силам: называть очередь.
– Этого с ногой первым. Этот сам сядет, он в сознании. Кто с животом – не тряси, вон туда, в тень. И на спуск его не отдавай.
Про спуск он говорит между делом, как говорят о погоде. Здесь это знают все, кроме меня.
Гул приходит с юго-запада, из-за мыса, и приходит не сразу как гул: сначала меняется звук работы. Кто-то на стенке перестаёт стучать бортом полуторки, замолкает лебёдка на соседнем корпусе, обрывается голос, считавший рамы. Тишина заполняется ровным тяжёлым звуком на двух нотах, который поначалу кажется идущим со всех сторон и лишь через несколько секунд собирается в одну точку над мысом.
На палубе я задираю голову раньше всех: моё тело этот звук знает, хотя и родилось в нём на семьдесят лет позже.
– Воздух! – кричат с мостика.
По бухте начинает бить зенитка – далеко, у другого берега, сухими сдвоенными хлопками, и почти сразу к ней подключается вторая, ближе. Небо над водой покрывается серыми ватными комками: каждый вспухает беззвучно, звук разрыва догоняет его с опозданием, а сам комок уже висит и медленно расползается.
Их трое. Идут не на нас – идут вдоль бухты, наискось, снижаясь. Чёрные точки под крыльями я различаю прежде, чем понимаю, что это.
– Ложись! – И это уже боцман, с крыла, и палуба ложится вся разом.
Я падаю плохо. Тело уходит вниз само, по команде, которую слышало сотни раз, но руки на последней четверти пути отказываются принимать вес, и я валюсь на левое плечо и на локоть, ободрав его о комингс. Марля на ладонях остаётся чистой. Это единственное, что я успеваю подумать целиком.
Первая серия уходит в воду метрах в двухстах за кормой. Вода встаёт четырьмя грязными столбами, и лишь следом бьёт по ушам и по железу – тугой сдвоенный удар, от которого корпус вздрагивает и звенит, а с надстройки сыплется старая краска. Она осыпает мне лицо, мелкая и сухая, и попадает в рот; я лежу щекой на палубе и чувствую, как настил передаёт удар прямо в скулу, скорее и вернее, чем его слышит ухо. Вторая ложится ближе.
И тут я вижу то, чего никогда не видел ни в одной сводке, ни на одних учениях, ни в одном разборе за двадцать лет: сорок четыре человека на носилках, которые не могут лечь. Они уже лежат. Им некуда становиться ниже.
На стенке под кирпичным выступом их два ряда. Люди, которые их несли, распластались между ними, прижавшись к бетону, – живые, целые, вжатые в землю правильно и по уставу. А носилки как стояли на открытом месте, так и стоят.
Я поднимаюсь на колено.
– Гуляев, лежать! – Голос Гринько стелется по палубе низом, под ударами, как и положено голосу боцмана.
– Товарищ боцман, у нас на стенке сорок четыре лежачих под открытым небом!
– Сам вижу. – Он лежит в трёх шагах, повернув ко мне одно лицо, и щека у него в той же белой краске, что и у меня.
– Их можно завести за выступ склада. Там кладка в два кирпича и угол от бухты. Осколки пойдут поверху.
Пауза длиной в один разрыв. За эту паузу я успеваю понять, о чём он молчит, и мне становится хуже, чем было под первой серией.
– Сколько?
– Двенадцать метров. Восемь пар рук – три ходки.
– Восемь пар рук на открытом бетоне. – Он произносит это медленно, чтобы я услышал своё предложение чужим голосом. – Ты просишь меня поднять шестнадцать человек и погнать их туда, где сейчас ляжет следующая серия.
– Да.
Он поднимает голову, смотрит на стенку, на выступ, на расстояние – и я вижу по его лицу ту самую секунду, когда старшина считает не носилки, а людей, которых он выгонит на открытое место под второй заход. Секунда длинная. За неё в мире успевает произойти многое: где-то у другого берега бьёт зенитка, кто-то на стенке зовёт санитара, а тень от крыла проходит по воде между нами и городом.
– Носилочная команда – на стенку! За выступ! – Его окрик катится вдоль палубы от плеча к плечу. – Бегом и пригнувшись! Гуляев – у сходней, считаешь!
Восемь человек уходят по сходням вниз, пригибаясь, а я остаюсь у планширя, встав на одно колено: отсюда мне видно и палубу, и стенку, и небо над мысом, и я делаю то, чему меня учили двадцать лет, – считаю.
– Первая пара – крайние два, у самой воды! Вторая – от машины! Не бери с середины, разорвёшь ряд!
Они бегут. Носилки плывут на согнутых руках, низко, почти волоком, и первая пара достаёт до выступа за двенадцать секунд. Я считаю секунды вслух: счёт вслух – единственное, чем можно унять человека, который бежит по голому бетону.
– Восемь. Девять. Дошли. Обратно, не выпрямляясь!
Вторая ходка выходит хуже. У одной рамы соскальзывает лямка, задний ловит жердь незащищённой ладонью на самом ходу, ему рвёт кожу между большим и указательным, и он добегает уже с чёрным от крови кулаком, но раму не роняет и назад бежит тем же путём. Раненый на этой раме всю дорогу молчит, а за выступом вдруг принимается частить, торопливо и непонятно, и его перестают слушать: несут следующего.
После третьей ходки над бухтой становится пусто. Тройка ушла за мыс разворачиваться, зенитки бьют вразнобой и не по ней, и в эту дыру в звуке сразу вваливается всё, что до сих пор не было слышно: вода у стенки, кашель, кто-то считает рамы за выступом. Я схожу по сходням и сажусь на корточки в конце ряда, спиной к кладке. Минуты три. Может, четыре.
За выступом пахнет мокрым кирпичом, соляркой и карболкой; поверх всего висит тяжёлый жилой дух полусотни лежащих людей, от которого сразу тяжелеют веки. Кладка холодная, и я вжимаюсь в неё лопатками там, где вжиматься уже незачем: тело Гуляева ниже моего прежнего и до сих пор промахивается мимо углов в обе стороны.
Бондарь оказывается рядом на одном колене раньше, чем я успеваю его позвать. Таз он ставит прямо на бетон и придерживает сапогом, будто под ним всё ещё качает.
– Руки.
– Там носилки.
– Носилки за кирпичом, а ты – под ним. – Он уже разрезает мои бинты ножницами, заводя тупую браншу под марлю плашмя. – Пока они разворачиваются, у меня четыре минуты и одна пара рук на всю стенку. Терпи молча, я считаю не тебя.
Марля прилипла к ссадинам; когда санитар поднимает первый слой, кожа тянется следом, и вместе с нею тянется что-то глубже кожи, до самого запястья. Я втягиваю воздух через зубы и перевожу вес на другую ногу, потому что боль всегда просит куда-то деться.
– Вот теперь похоже, что больно. – Дейнека сидит в двух шагах, привалившись перевязью к кладке, и наконец находит, чем поквитаться. – А то с утра каменный ходит, будто ему чужие ладони прислали посылкой.
– На свою руку смотри.
– Я её уже видел. Ничего интересного. – Он всё-таки косится на мои и морщится, будто содрали ему. – А это интересно. Это не моё.
Бондарь льёт тёплую воду тонкой струёй, и первые секунды это почти хорошо: тепло входит в ободранное мясо, как в дом. Потом вода добирается туда, где кожи нет совсем, и хорошо кончается. Смола сходит серыми разводами. Из правой санитар вытаскивает три коротких волокна, каждое подхватывает кончиком пинцета и тянет медленно, чтобы не оборвать; на третьем я перестаю смотреть и упираюсь взглядом в верхний ряд кирпича. Напоследок он кладёт чистую марлю и обматывает обе, оставляя сгибы пальцев открытыми.
– До ночи не мочить. Марля потемнеет или пальцы начнут неметь – идёшь ко мне, а не к лебёдке.
– На корабле не мочить. – Я поднимаю руки и поворачиваю их так, чтобы он сам увидел, сколько на них сейчас держится работы. – Кругом вода, внизу вода, сверху брызги. Скажи, как.
– Придумай способ. Ты у нас на выдумку богатый. – Бондарь уводит концы к запястью и затягивает их там, подальше от раны. – Ночью же сообразил, как мину от борта отвести.
– Перчатки.
– Сухие найдёшь – надевай поверх. Вёсла и линь голой повязкой не трогать. – Он придерживает мою кисть ещё секунду, прежде чем отпустить, и отпускает не сразу, а сначала посмотрев вверх, на пустое пока небо. – И запомни, Гуляев: рука заживает, только пока ты ей ничего не доказываешь.
Ковтун сидит на корточках с той стороны таза, подтягивая злополучные штаны.
– Записать эти слова? Карандаша нет, но я запомню наизусть и буду напоминать.
– Лебёдка как?
– Собачка цела, край зуба слизан, но держит. Ночью проверял, при тебе же. – Он загибает пальцы, передразнивая боцмана, и на третьем сбивается, потому что за мысом снова набирает.
Тройка машин заходит на второй круг над бухтой, и по звуку я понимаю, что этот заход будет вдоль стенки, а не поперёк. Мотор тянет ровнее, ниже, без изменения тона – они не ищут цель, они уже её выбрали.
Я иду по сходням вверх, потому что снизу, из-за кирпича, не видно ничего, кроме кирпича, а сверху видно всё.
– Стоять! – Я перегибаюсь через планширь и бью по нему предплечьем, чтобы звук дошёл до тех, кто под гулом не слышит слов. – Всем лечь, где стоите! Не бежать!
Палуба и стенка ложатся. Кто-то у машины всё равно бежит. Человек в замасленной телогрейке, шофёр второй полуторки, бросается к кабине – не от страха, а потому, что там его машина, а в кузове уже лежат восемь человек и он их не оставит. Сверху он виден мне весь: немолодой, тяжёлый на ногу, бежит вразвалку, как бегают те, кто весь день сидит. На бегу он одной рукой придерживает картуз.
Он успевает добежать. Он даже успевает открыть дверцу.
Серия ложится вдоль стенки одной строчкой: вода, край бетона, склад, склад, дальше вверх по спуску.
Меня бьёт по груди воздухом через планширь, и на секунду в мире остаётся один белый звон. Он опадает, и сквозь него проступает всё остальное: сыплется что-то мелкое и твёрдое, кто-то кашляет, полуторка на прежнем месте, но у неё нет левого борта и нет стекла, и она горит не пламенем, а низким чадным огнём из-под капота.
В кузове восемь человек.
– Носилки к машине! – кричу я и слышу свой голос словно из соседнего отсека. – Из кузова принимать через задний борт! Не через кабину!
Первым туда добегает Ковтун. Он вскакивает на колесо, перекидывается через борт и начинает подавать. Второй принимает снизу. С верхней площадки сходней мне открыто то, чего им обоим снизу не разглядеть: огонь подбирается из-под капота к моторному щиту, а за щитом бак.
– Ковтун! Три человека и уходи! Больше не успеешь!
– Их восемь!
– Три! – Я вцепляюсь в планширь предплечьями, потому что ладонями не могу, и от этого голос выходит хриплым и злым. – Ковтун, я считаю! Три и вниз!
Он подаёт четвёртого. Пятого. Я считаю вслух, и счёт ложится ровно, тем самым голосом, которым столько лет отсчитывал дистанцию и время до поворота, – а внутри всё это время держится одна короткая мысль: если я ошибся в оценке огня на пять секунд, то смотрю сейчас на человека, которого через пять секунд не будет. На «шесть» у меня уже нет голоса на «семь». Горло сводит, как свело бы под той же марлей, что и ладони, и я понимаю, что сейчас впервые в этом теле отдам приказ, который человек не выполнит.
Ковтун подаёт седьмого и прыгает с борта сам. Восьмого он не подаёт: тот лежал у самой кабины, и его не стало ещё до того, как Ковтун вскочил на колесо.
Бак не взрывается. Огонь под капотом садится сам, съедает проводку и глохнет, оставив после себя чёрное вспученное железо и запах, который продержится в носу ещё двое суток. Так тоже бывает, и бывает чаще, чем закладывает человек, отмеряющий чужие секунды со стороны. От этого не легче ни на грамм. Я двадцать секунд говорил вслух числа, зная, что считаю не носилки, а то, сколько людей у меня после этого останется.
Самолёты уходят на юг. Зенитки бьют им вслед ещё с полминуты и замолкают одна за другой. Возвращается звук воды у бортов.



























