444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Светлов » Севастополь 1941 (СИ) » Текст книги (страница 12)
Севастополь 1941 (СИ)
  • Текст добавлен: 28 августа 2026, 19:00

Текст книги "Севастополь 1941 (СИ)"


Автор книги: Иван Светлов


Соавторы: Евгений Миров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

– Ты меня сегодня три раза перебивал. И два раза был прав. А третий раз ты был прав тоже, но не по делу. Когда ты сказал «мимо – не страшно». Ты был прав по смыслу. Но у пушки так говорить нельзя, потому что расчёт услышит и начнёт мазать спокойно. Понял разницу?

Я киваю в темноте. Он ждёт. Тогда я веду подбородком глубже, до скрипа мокрого воротника: теперь услышит.

– Тогда впредь говори: «работаем на отвлечение».

Я проговариваю это про себя губами, без звука, дважды, как повторяют пеленг, чтобы он лёг в память не смыслом, а звуком. Старшина видит по губам, что я вывожу его формулу второй раз, и ждёт, не перебивая, пока я не дойду до конца.

Потом он хмыкает.

– Ты, наверное, был старшиной где-нибудь.

– Разжаловали.

– И разжаловали?

– Вроде того.

– Ну, бывает, – он уходит к орудию, не дослушав, без всякого интереса.

Ковтун ждёт, пока он отойдёт, и подсаживается ко мне спиной к переборке, плечом в плечо, так, чтобы говорить в палубу, а не в сторону расчёта.

– Ты ему сейчас чуть правду не сказал, – Ковтун сдвигает пяткой гильзу, чтобы она не перекатывалась между нами.

Я не отвечаю, и в этом молчании он слышит ровно то, что я думаю: сказал. Он двигает плечом, отталкиваясь от переборки, чтобы заглянуть мне в лицо сбоку.

– «Вроде того» – это не правда.

– Это то, что можно сказать, – я прижимаю локти к бокам, пряча белые бинты в тени бушлата.

– Мне тоже только это можно? – он упирается затылком в переборку и не отводит глаз. Он не требует рассказа целиком; хочет понять, оставили ли его снаружи вместе со всеми.

Кисет достаётся из-за пазухи, один раз мнётся в кулаке и уходит обратно: огонь выдаст нас берегу. Потом Ковтун кладёт руки на колени раскрытыми вверх и разглядывает линии, будто по ним можно вычитать мою дату.

– Когда сам пойму, – я накрываю его раскрытую ладонь своей забинтованной; махорочная крошка перекатывается крупинками между слоями мокрой марли, и я убираю руку. – Тебе первому. Но чужую догадку за свою память выдавать не стану.

Ковтун сжимает пальцы, сминая крошку внутри кулака.

– Первому, значит. Это я запомню лучше тебя.

Затишье начинается без команды. Берег перестаёт вспыхивать, кормовая сорокапятка остывает, а вместо выстрелов по железной палубе слышны капли с лееров и тяжёлое дыхание расчёта.

Берег молчит восемь минут. Мы молчим столько же.

За эти восемь минут на «Взрывателе» происходит больше дел, чем за предыдущий час.

Сначала двое из расчёта приносят снаряды.

Они идут, как велено, вдоль правого борта, по два патрона в руках, и я слышу шаги раньше, чем различаю людей. Человек, несущий два унитарных выстрела к сорокапятке, шагает коротко и ставит ногу всей подошвой: мокрая палуба уходит из-под каблука, а подхватить падающую латунь занятыми руками нечем.

Первый укладывает свои в кранец и показывает старшине пять пальцев, потом три.

– Мало, – Пантелеев заглядывает в кранец поверх его плеча и пересчитывает уложенное сам.

Подносчик тычет большим пальцем себе за спину, в сторону люка, и сводит руки, показывая, какой он узкий, и поднимает два пальца: там ещё двое.

– Пусть поднимают. Ты назад.

– Третий раз хожу, – он показывает три пальца и опускает руки вдоль тела. – Ещё двое у люка встали, я за них тоже не сбегаю.

В ответ ему показывают четыре. Он дважды переносит вес с ноги на ногу. Вода в правом сапоге хлюпает так отчётливо, что старшина поворачивает к нему ухо.

– Четвёртый дойду – назад уже босиком, – он выставляет мокрый сапог, требуя хотя бы взглянуть на него, а не на пустой кранец.

– У тебя ноги, а у шлюпки – вода под килем, – Пантелеев разворачивает его за плечо к люку, но на первом скользком шаге не отпускает. Носком прижимает к сапогу отставший край подошвы, пока подносчик переносит вес на другую ногу. – Донесёшь – снимешь. Сейчас иди.

Он уходит, и по палубе слышно, что он и правда идёт четвёртый раз: подошва больше не поднимается, она едет.

– Видал, – старшина показывает подбородком ему вслед и не даёт мне отвернуться, пока звук не пропадает за надстройкой. – Что скажешь про свою цепочку?

– Скажу, что она бы сейчас пригодилась. Четверо в цепь – и этот бы за всю ночь ни разу не прошёл весь путь с полными руками. Передавал бы с рук на руки, стоя на месте, и сапог был бы цел.

– Только людей на неё у меня всё равно нет, – Пантелеев перечёркивает ребром ладони пустой проход от люка до кранца, – потому что все на носилках. Вот тебе твоя мысль в чистом виде: правильная и бесполезная.

– Значит, надо, чтобы люди были.

– Значит, надо, чтобы война была поменьше, – он подбирает с настила выпавший из кранца патрон и ставит его донцем вниз, к своим. – Ты мне скажи вот что. За ночь ты мне выдал пять таких мыслей. Одна легла, четыре пустые. Сам-то различаешь заранее, какая какая?

– Заранее – нет.

– Вот и я нет, – он отходит от кранца, и по тому, как это сказано, слышно, что он не упрекает, а расписывается: слушать будет все пять.

У затвора принимается за работу замковый.

Он раскрывает затвор, вынимает из-за пазухи отогретую маслёнку, и густой запах машинного масла перебивает пороховую гарь. Носик касается по очереди трёх точек; замковый каждый раз ждёт, пока капля вытянется и уйдёт в зазор.

– Три капли, – замковый прижимает носик маслёнки к третьему зазору и сразу убирает. – Не больше. Больше нальёшь – на морозе загустеет.

Я присаживаюсь рядом и смотрю, откуда у него это. Он замечает взгляд, тычет носиком маслёнки в сторону Пантелеева, потом ведёт носиком дальше, в темноту за борт, и там нет никого, и я жду.

– Курносов на «Червонной Украине», – голос приходит от прицела, и говорящий не оборачивается. – Двенадцатого ноября, в Южной бухте.

Он больше ничего не добавляет, и я не спрашиваю. Замковый обтирает носик маслёнки о рукав дольше, чем нужно, и прячет её обратно за пазуху, к телу, – не в карман.

Мошкино место занимает новый наводчик. Перед тем как сесть, он три секунды стоит над кожаной подушкой, уперев руки в колени, а потом медленно, по четверти оборота, вращает маховик горизонтальной наводки и слушает каждый зубец.

Из кожаной подушки под его весом проступает вода. Он проводит по ней рукавом, получает широкое тёмное пятно от локтя до манжеты и растирает его о штанину.

Пантелеев останавливается у него за спиной и ждёт, не подсказывая.

– Мёртвый ход растёт. Было полоборота. Сейчас три четверти. За тридцать семь выстрелов.

Старшина кладёт руку на маховик поверх чужой и сам проворачивает его вперёд-назад. Он делает это дважды, закрыв глаза, – так слушают не ухом, а ладонью.

– Люфт в червяке, – он открывает глаза и отпускает маховик. – Тут не подтянешь. Тут разбирать надо.

– Подтянуть? – наводчик поднимает лицо и уже ищет глазами ключ. – Пока тихо, успеем.

– В базе. Тут полезешь – оставишь нас не с люфтом, а вовсе без наводки, – рука на маховике не убирается, пока чужая под ней не перестаёт тянуть. Потом он обводит ют, чёрную воду за бортом и светлеющую кромку берега: база лежит за всем этим. – А до базы будешь помнить: три четверти оборота – это твоя ошибка. Всегда доводи в одну сторону. В ту, откуда пришёл. Если крутишь влево – доводи влево. Перекрутил – откати назад целый и подойди снова.

– Дольше, – наводчик обводит в воздухе лишний путь маховика: полный оборот вместо половины. Палец зависает там, где цель за это время успеет уйти.

– Точнее, – Пантелеев сдвигает его палец обратно к исходной точке. – Быстрое «рядом» мне от тебя не нужно.

Наводчик пробует. Маховик идёт, щёлкает и встаёт. Он проходит тот же угол ещё раз, от начала, и на этот раз рука уже не тянет обратно.

Пока он это делает, я замечаю, что вижу его руку. Всю ночь у меня были только тёмное на тёмном и вспышки; теперь между пальцами и насечкой маховика есть просвет, и в нём различима заклёпка. Ночь кончилась не громко и не сразу – просто вещи начали иметь края.

Для моих забинтованных рук работы у затвора больше нет. Мне дают работу глазами и головой.

– Гуляев, – Пантелеев берёт меня за плечо и разворачивает вдоль правого борта, к баку. – Иди к Гнездилову. Затем, что он всю ночь простоял без единого выстрела и сейчас злой, как собака. А через полчаса светло, и его сектор откроется. И если он в первую же минуту даст по своим, виноват буду я. Я старший на артиллерии, а он мальчишка.

– И что мне ему сказать? – я выворачиваю плечо из-под его хватки, чтобы посмотреть на дорогу к баку: открытый борт, леер, обломки у первого кнехта.

– То же, что говорил мне. Про то, где стоит пулемёт и почему он там стоит. Пусть у него в голове будет картинка, а не злость.

– Тебя он быстрее услышит.

– Меня он услышит как старшего, который пришёл запретить стрелять, – хватка на плече возвращается и держит, пока я не перестаю выкручиваться. – Тебя – как того, кто только что подавал патроны и сам лежал под этой точкой. Мне нужна не покорность на полчаса. Мне нужно, чтобы он сам не дёрнул спуск раньше времени.

Кромка берега на востоке уже отделилась от воды, и по ней тянется серое, чего десять минут назад не было. Мы оба на неё смотрим, и оба считаем одно и то же.

– У тебя полчаса, Гуляев. Потом его сектор откроется.

Глава 15

Я выхожу к правому борту и иду на бак. Железо под сапогами уже сереет, хотя за надстройкой ещё держится ночь. У сходней приходится развернуться боком и пропустить двоих с патронами; у люка – переступить через вытянутую ногу раненого, пока санитар разрезает на ней сапог от голенища к носку. Нож скребёт по коже, раненый вцепился в комингс и молчит. За надстройкой ветер бьёт в мокрый бушлат, и только там я замечаю: всю дорогу шёл во весь рост.

Восемь минут тишины уже распрямили мне спину. На открытом проходе я подбираю плечи и пригибаюсь под линию фальшборта, но тело сперва не слушается, будто за эти несколько минут отвыкло от берега.

Носовая сорокапятка, вторая из двух старых пушек «Взрывателя», стоит на баке прямо перед надстройкой, на такой же тумбе и с таким же щитом. Ствол развёрнут в сторону мола и опущен к линии воды; при каждом клевке носа мушка проваливается в чёрную зыбь и снова поднимается к берегу.

Возле него стоят четверо. Один держит ладонь на маховике, второй притиснул коленом крышку кранца, двое греют пальцы под мышками, не отходя от своих мест. Старший – высокий, худой, в бушлате не по росту – стоит боком к берегу, прикрыв левый глаз, и правым меряет что-то на склоне; на мои шаги он открывает второй глаз, не сходя с места и не меняя разворота плеч. Никто не спрашивает, зачем к ним прислали человека от стрелявшей пушки: ждут, когда я назову причину сам.

– Гуляев, минно-тральная. От Пантелеева, – я останавливаюсь за щитом, не заходя между расчётом и орудием, и оставляю руки на виду.

– А, – он оглядывает меня сверху вниз и проводит костяшкой по белому бинту на моей левой руке, проверяя, настоящий ли. – Руки Пантелеев оставил себе, а мне прислал глаза. Становись, глаза.

Я жду имени. Имени нет: он уже отмерил меня и убрал, как убирают отработанную веху. Заряжающий за его спиной шевелит губами – «Гнездилов», без звука, одними губами, чтобы старший не услышал подсказки, – и я киваю обоим сразу.

– Ну и как оно там, у кормовой? – Гнездилов проводит пальцем по внутренней стороне чистого щита; на коже остаётся только вода, и он показывает мне чистую подушечку. – Весело было? У вас хоть железо после ночи тёплое.

Я покачиваю забинтованной кистью: так. У них тут за ночь ни одной стреляной гильзы под ногами; настил блестит водой, чистый от копоти и латунных царапин. По этой нетронутой палубе уже видно всё, что он мне сейчас выложит.

– А нам тут совсем не весело, – он упирается бедром в холодный щит, на котором не осталось ни одного порохового пятна, и оттесняет наводчика от маховика, чтобы самому держать орудие. – Мы всю ночь простояли. Четыре человека, исправная пушка – и всё мимо нас.

Я дёргаю подбородком на пустой кранец у его ноги: вижу.

– Ничего ты не видишь, – Гнездилов поддевает носком сапога пустой кранец, и тот отзывается гулко. – Ты стоял и говорил, куда бить. А я стоял и смотрел, как по нашим шлюпкам работают, и каждому здесь велел держать руки при себе. Они на меня смотрели, а я им снова: стоять. Вот и вся моя ночная стрельба.

На слове «стоял» Гнездилов каждый раз стискивает зубы и растягивает гласную. Так он тянет это слово вслед шлюпке, в которую его самого не взяли.

Мол лежит перед нами длинной чёрной полосой, по которой всю ночь шли люди. Я вытягиваю руку и держу её так, чтобы бинт лёг вдоль этой полосы во всю её длину, от корня до оконечности. Вот через что прошёл бы его снаряд. Удержать огонь было правильно.

– Я знаю, что правильно, – Гнездилов прижимает пустой кранец носком к настилу сильнее; металл проминается с глухим щелчком, и заряжающий рядом отводит от крышки колено. – Только расчёту от моего «правильно» не легче. Они видели вспышки, слышали воду у борта и ждали, когда я наконец дам им работу.

– Смотри, раз за этим пришёл, – он ведёт стволом медленно, и там, где сектор кончается, останавливает его так резко, что маховик щёлкает. – Вот мой сектор. От этой мачты до вон той точки на берегу. Всё, что левее, я не достаю – там надстройка. Всё, что правее, я достаю, но через мол. Мне каждую вспышку было видно, а ствол за нею вести нельзя.

– Через мол – это через людей, – я ставлю забинтованное ребро поперёк ствола, перечёркивая чёрную полосу.

– Я это понимаю, – он отдёргивает руку от маховика и растирает ладонью костяшки. – Я третий месяц это понимаю. Через двадцать минут станет светло, я увижу берег глазами. Увижу его, того, кто по нам стрелял. И тогда у меня будет выбор.

Он показывает рукой полукруг: мол кончится, шлюпок больше нет, ход, разворот. Ладонь на развороте раскрывается – вот здесь сектор открывается весь.

– И командир скажет «отбой», потому что мы будем уходить, – Гнездилов замыкает полукруг кулаком на нашем будущем курсе и не раскрывает пальцы. – Цель впервые выйдет из-за людей, а мне прикажут отвернуть от неё ствол.

Полукруг его ладони кончается на нашем курсе отхода. Теперь ясно, зачем Пантелеев послал меня именно сюда.

– Гнездилов, ты уже решил, что будешь стрелять без приказа? – я кладу забинтованную ладонь поверх его руки на маховике; мокрое железо ходит под нами вместе с носом, и край бинта сразу тянет холодом. – Пантелеев меня сюда не глаза тебе одолжить послал. Ему надо знать, чья рука встретит команду на этом маховике – твоя или злости.

Гнездилов снимает руку с маховика, оставляя мою ладонь на холодном железе, и медленно берётся обеими руками за казённик.

– Нет, – пальцы у него белеют на рукоятке, а пушка всё равно качается вместе с кораблём. Он размыкает хват по одному пальцу, но ладони с казённика не убирает. – Не решил. Я приказа не ломал. Но думал: рассветёт, мол останется за кормой, и один выстрел больше не уйдёт без ответа.

– Я тоже думал, – я убираю руку с маховика на щит, чтобы между нами не осталось ни моей повязки, ни права судить его сверху.

Он не отвечает сразу. Слышно, как под скулой у него ходит челюсть; потом он бросает берег и первый раз за разговор смотрит мне в лицо, а не сквозь.

– Я всю ночь стоял в трёх шагах от кормовой пушки, – я показываю вдоль палубы, туда, где за надстройкой спрятана сорокапятка, – и следил за человеком, убившим одного нашего. Думал про него постоянно. А когда он ушёл вниз к воде, предложил Пантелееву огонь прекратить.

Гнездилов отступает на полшага и оглядывает меня заново, снизу вверх, потом сверху вниз. Так смотрят на прибор после невозможного показания: сверяют стрелку с нулём и уже заносят палец над стеклом.

– Не вру, – нос проваливается в волну, палуба уходит из-под сапог, и я принимаю толчок коленями, чтобы не сойти с места и не отвести от него глаз. – Снизу он не доставал мол. Живой внизу был для шлюпок безопаснее, чем мёртвый наверху, потому что вместо мёртвого прислали бы другого и посадили бы обратно на верх. Мне тоже хотелось нажать, только это желание не делало выстрел правильным.

– Понимаю, – он выслушивает до конца и качает головой прежде, чем я успеваю посчитать это согласием. – Ты его считал, как… как задачу. А он человек. У задачи нет лица, а я его вспышку всю ночь видел и всё равно должен был держать руки.

– Он человек с пулемётом, – я поворачиваю к нему обе забинтованные ладони, серые от железа и смазки, и свожу их в одну линию с берегом. – Потому я и считал его очереди: чтобы ненависть не считала за меня и не подставила мол под удобную поправку. Ненависть – плохой прибор. Она всегда даёт перелёт, а отвечает за него не она.

Он молчит дольше, чем нужно на ответ. На казённике блестит масляное пятно; он смотрит на него так, будто там что-то написано, и решает, читать вслух или нет.

– Землемер я, – выговаривает он наконец и тут же отворачивается к берегу, будто признался не в довоенной профессии, а в слабости.

Я уже слышал это от Пантелеева. Он ловит мой взгляд и криво усмехается: старшина успел разнести его довоенную профессию по обеим пушкам.

– Так вот, я тебе как землемер скажу, – Гнездилов прижимает палец к мокрому щиту и ведёт по нему короткую воображаемую линию. – У меня в техникуме учили: если снял точку с ошибкой, вся съёмка кривая, и переделывать надо с начала, а не подгонять последний угол. Выстрелю без приказа – испорчу не одну точку. Всю съёмку: расчёт, командира и людей на молу себе под ответ подставлю.

– Правильно понял, – я стираю его мокрую линию краем рукава и оставляю маховик открытым перед ним. – Теперь сам удержи эту точку, когда берег станет виден.

– За этим и пришёл? – он выпрямляется от прицела так резко, что затылком задевает кромку щита, и не показывает, что задел. – Проверить, не сорвусь ли при свете?

– Пантелеев прислал меня за другим, – я встаю рядом с прицелом и освобождаю ему место у щита. – Не караулить твою руку. Дать тебе картинку, чтобы при свете в голове была она, а не одна вспышка, на которую ты злишься.

Наводчик садится к прицелу быстрее, чем надо, – при слове «картинка» весь расчёт понял то же, что и я: раз начали смотреть на берег всерьёз, значит скоро дадут работу. Заряжающий перестаёт подпирать коленом кранец, ставит оба сапога на настил и поднимает крышку. Никто ничего не сказал, а орудие уже стоит так, будто команда прошла.

– Крышку опусти, – не оборачиваясь, роняет Гнездилов, и крышка ложится обратно.

– Дай картинку, – Гнездилов убирает руки с орудия, сцепляет за спиной пальцы до хруста и сам отходит на полшага от казённика. – Только всю. Где он был, куда уходил и чего ты не знаешь – тоже давай.

Я нахожу на склоне обломок стенки – единственное, что уже читается в темноте, – и беру его за исходную точку, как берут репер.

– Первая вспышка была на ширину ладони выше обломка, – левую я кладу на край щита, чтобы качка не сбивала счёт, а правой отмеряю от камня вверх. – После третьей серии он ушёл вниз и вправо: там складка грунта выводит к воде, а мол оттуда лежит вдоль линии огня. Бил настильно, почти не переносил ствол. Через пятнадцать минут вернулся наверх – ниже я его потерял, возврат увидел уже по вспышке.

Верхняя, потом нижняя: между ними на светлеющем берегу укладываются две ширины. Гнездилов прикрывает один глаз и молча переводит мою меру в свои деления – губы шевелятся, счёт идёт про себя.

– До девятой очереди берёг патроны, – я отбиваю указательным пальцем одинаковые промежутки по щиту и на девятом сбиваю ритм. – Короткие серии, ровная пауза. Потом паузы поплыли, серии стали длиннее. С одной лентой он бы уже замолчал. Значит, принёс запас или получает его с тыла. Как получает и сколько у него осталось, я не видел.

Гнездилов проходит взглядом мой путь от верхней точки к воде и обратно, потом ещё раз, уже быстрее, – проверяет по своей мерке то, что я отмерил по своей.

– Почему он не сменил позицию третий раз? – он ловит меня на паузе и не даёт закрыть пробел очередной догадкой. – Две точки ты показал. Что держало его на них всю ночь?

Хороший вопрос.

– Потому что подходящих мест мало, – я отгибаю три пальца и показываю их ему на фоне светлеющего склона; марля тянет ссадины, и четвёртый палец разгибается не до конца. – Ему нужен обзор на всю воду перед молом, укрытие от неба и подход с тыла. Таких мест на этом склоне три-четыре. Два он использовал. Третье, наверное, хуже.

– Или занято, – Гнездилов ставит свой палец рядом с моими тремя и тут же накрывает его кулаком, оставляя перед склоном три свободные точки вместо четырёх. – Не местом занято. Другим расчётом.

Слово застревает вместе с воздухом. Рука сама уходит в сторону склона, показать, кем занято, и повисает на полпути: там пока только темнота.

Гнездилов прослеживает направление моей руки до склона и медленно качает головой: назвать того, кто мог занять место, он тоже не может.

– Я бы на его месте не один пулемёт туда поставил, – Гнездилов вынимает руки из-за спины и снова берётся за маховик, но теперь ведёт ствол не к ночной вспышке, а в соседнюю темноту. – Первый всю ночь держит шлюпки и заставляет нас смотреть на себя. Второй молчит, пока ему не покажут цель дороже.

Я вжимаю плечо в край щита и смотрю на светлеющий берег. Склон отделяется от неба, и на нём проступают три или четыре тёмных места; час назад темнота сливала их в одно.

Всю ночь я держал глазами одну точку и оставил остальной склон за краями собственного внимания.

Я нахожу глазами второе из этих тёмных мест – то, что правее и ниже первого, с хорошим обзором на всю воду и с прикрытым тылом, – и держу его столько, сколько держал всю ночь первое. Гнездилов прослеживает мой взгляд и ведёт стволом туда же, на два деления вправо. Маховик идёт легко, без единого щелчка; тёмная выемка садится над мушкой, как заранее выбранная цель. И тут он тянется к стопору.

– Не закрепляй, – я накрываю стопор раньше, чем он доводит руку; железный выступ давит прямо в ссадину, и под марлей сразу становится горячо и мокро. – Я не прав, я предполагаю. Мы там ни вспышки, ни ствола не видели. Запомни место, а орудию не выдавай догадку за цель.

– Стрелять я не собираюсь, – он не спорит словами, а просто давит своей рукой на мою сверху, пробуя, сколько я выдержу. – Если там второй, при команде я потеряю время, пока снова его найду.

Бинт скользит по мокрому железу, и я упираюсь плотнее. Сквозь марлю проступает тёмное; он видит это раньше меня, но руку не отпускает – теперь мы уже оба знаем, что спор идёт не про стопор.

– А если там никого, потеряешь настоящую точку ещё до команды, – я не даю стопору открыться и свободной показываю назад, на место ночных вспышек. – Первая точка подтверждена. Вторая годится для наблюдения. В голове держи обе, ствол оставь на той, которую видел.

– Значит, первая – прицелу, вторая – глазам, – давление сверху сходит; он возвращает ствол на два деления влево и только там закрепляет. – Ты прав в одном: я о втором месте не подумал. Ты всю ночь одного считал, тебе некогда было; я всю ночь не стрелял, мне было когда. Это не оправдание, а объяснение. Мой преподаватель говорил: не путай.

– Мокрушин, – не поворачивая головы, зовёт он наводчика. – Правее два деления, ниже гребня. Выемка. Стрелять туда не будем. Смотреть будешь ты, вслух.

Наводчик находит выемку, называет её приметы своими словами – «где осыпь и куст» – и остаётся при ней. Теперь расчёт держит две точки разными способами: одну железом, вторую голосом. Догадка не стала целью, зато больше не лежит вне карты.

На корму я возвращаюсь тем же правым бортом, но теперь каждая тёмная щель между леерами просится стать второй позицией. У люка носилки уже унесли; санитар сворачивает разрезанный сапог, и я переступаю через мокрый след от него. За надстройкой снова видна кормовая сорокапятка, щит и одна изученная нами точка берега. Остальной склон раньше словно лежал за обрезом карты.

Пантелеев поднимает на меня глаза от казённика и ждёт.

– Он не выстрелит без приказа, – я захожу так, чтобы он смотрел на меня, а не через меня на берег. – Сам это закрепил вслух и вернул ствол на подтверждённую точку. Ещё он увидел то, до чего я не дошёл: на склоне есть место для второго пулемёта.

Показывать приходится так же, как мне показывали на баке: обе руки на светлеющий склон, одна на верхней точке, вторая правее и ниже, а между ними на берегу – две ширины.

– Землемер сказал? – Пантелеев переводит взгляд с первой на вторую, правую и нижнюю, и там задерживается.

Я один раз стучу костяшкой по щиту.

– Ну надо же, – Пантелеев упирается обеими руками в щит и разворачивается к берегу; плечи у него на один вдох опускаются. – Всю ночь зубами маховик держал, а под утро сам отвёл от догадки. Живём. Только слова теперь держи так же: вспышку со второй точки видел?

– Не видел, – правую я не опускаю: пока она держит направление, точка есть. – Вижу подход к ней, укрытие и воду перед молом. Этого достаточно, чтобы наблюдать. Недостаточно, чтобы назвать там пулемёт.

– Тогда на мостик понесём эту отметку, – Пантелеев накрывает мою руку своей и прижимает к щиту, закрепляя формулировку вместо цели. – Второй пулемёт оставь до вспышки. Пусть расчёт сначала себя покажет.

– Место под возможную позицию, – одна остаётся под его рукой, второй я прокладываю от тёмной выемки линию к молу. – Но себе мы обязаны договорить: если он не один, пока мы всю ночь давили первую точку, вторая нас изучала и молчала.

– Зачем ей молчать? – Пантелеев снимает мою руку с линии к молу и сам продолжает её дальше, за корму, по нашему будущему курсу.

– Затем, что она не для шлюпок, – я вдавливаю ногти в мокрую марлю, когда его палец выходит на чистую воду за молом. – Шлюпки уже показали первую позицию и заставили нас отвечать. Второй расчёт мог беречь себя для того, что будет утром.

Между лопатками стягивает мокрую рубаху. Так уже было, когда первая очередь начала шлёпать по воде между молом и бортом: тело поняло направление огня раньше головы.

– Вторая точка стоит на нашем отходе? – Пантелеев ведёт пальцем от мола по курсу, которым «Взрывателю» уходить утром.

– Я бы выбрал для неё это место, – под бинтом чувствуется каждый сварной шов щита, и я не схожу с точки. – С прострелом курса после мола и с первой позицией перед глазами у всей нашей кормовой пушки.

– «Я бы выбрал», – повторяет он за мной, и повторяет не как согласие. Прицел, берег, наводчик – всё это перестаёт для него существовать; между нами остаётся полшага и его голос. – Гуляев, я тебя сегодня третий раз спрашиваю и последний: ты кто?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю