412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 2. Въезд в Париж » Текст книги (страница 7)
Том 2. Въезд в Париж
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:18

Текст книги "Том 2. Въезд в Париж"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)

Возглашаю верующим с амвона: «Братие, как и в прежние годы, шествуем крестным ходом на Иордань и освятим воду, и… – туг я голосу припустил, – возревнуем о Господе и будем вкупе, да знамение Кресте Господне на нас!» И пошли. Все. И только тронулись с «Царю Небесный», в преднесении хоругвей, – народу, откуда только взялось! Столько никогда не видал на Иордани. А это через листочки по городу, что учитель новую веру принимает – ихнюю! Так и собрал весь город. Чувствую, что вызван на единоборство! Но только все – под хоругвями. Идем на подвиг. Говорю-шепчу: «Господи, да не постыдимся!» Подбегает ко мне Мишка-рыбак и шепчет: «Решили ему „крещение“ показать!» Говорю: «Не предпринимайте сами; а Господь укажет». Укорительно посмотрел на меня, сказал: «Эх, отец дьякон! А мыто думали…» Скрылся он от меня – и опять заявляется: «Должны мы перетянуть! Надо доказать приверженность, чтобы в море попрыгали массой!» А у нас, как вы знаете, есть обычай: когда погружаем крест в море, некоторые бросаются с мола и плывут. Одни кидают деревянные кресты, а плывущие их ловят и плывут с ними к берегу, во славу Креста Господня! И которые приплывут сами – тем всегда бывало от публики приношение. Температура в воде до нуля, а в это Крещение на берегу было до семи градусов мороза. А народ-то сильно отощал, на себя не надеются, до берега-то саженей двадцать! Мишка и шепчет: «Собрали мы призы: пять бутылок вина, пять пакетов листового табаку, два фунта муки и курицу – двенадцать призов. Надо им носы наломать, для славы веры!» Значит, передалось нашим-то, поняли! Но сердце мое смутилось: недостойно сие высоты веры и Света Разума! О вере рвение – и вдруг бутылки вина и табачишко! Веру деньгами укрепляем и дурманом?! А ревность во мне кипит: «Господи, – думаю, – не осуди, не вмени малым сим и мне, скудоумцу, во смертный грех! Как умеем… нет у нас иного инструмента для посрамления язычников! Для малых сих, для укрепления духа ратуем. Ты все видишь, и все Тебе ведомо, до самых грязных глубин, до сухой слезинки, выплаканной во тьме беззвучной! Ведь чисты сердцем, как дети. И хулиганы, и пьяницы, и воры, и убийцы даже, и мучители-гонители есть, а чисты перед Тобою, как стеклышко, перед сиянием Света Разума!» Не на них вина, а на мудрых земною мудростью: до чего довели народ! Со-бою его заслонили, подменили, сочли себе подобным, мудрым их скудельной мудростью! А ему высшая мудрость дарована. Свет Разума, но ключ у него украден, не открыта его сокровищница! И понял я тут внезапно, что такое Свет Разума! Вот, сие… – показал дьякон себе на сердце.

– Мятется во мне, и психологию я знаю, но это превыше всякой ученой психологии! Высший Разум – Господь в сердцах человеческих. И не в едином, а купно со всеми. Это и это, – показал он на голову и на сердце, – но в согласовании неисповедимом. Как у Христа. Ковыль только на целине растет. И укрепился я духом. Сказал Мише: «Ревнуйте, братики, Бог нам прибежище и сила!» Будто и нехорошо? Да червячок-то по-червячиному хвалу поет, а свинья хрюкает! Да будем же хоть и по-свиному возноситься! И до орла. И до истинного подобия Бога-Света… Да как посмотрел на паству-то на свою – страшно и скорбно стало. Рвань та-ка-я, лица у всех убитые, зеленые, в тоске предсмертной. И сколько голодом поморили, а поубивали ско-лько! И все, чувствую, устремлены в упованье на меня: «Подаждь, Господи!» И ропот во мне поднялся: «Куда же, Господи, ведешь нас?! Зачем испытуешь так?»

Вы знаете нашу пристань. Слева, где ресторанчик пустой на сваях, поближе к пристани, поставили они кресло под красным бархатом, и на том кресле, смотрю, сам окаянный сидит, Кребс-то наш, хозяин жизни и смерти, мальчишка, в лаковых сапогах и в офицерской папахе серой, и в светлом, офицерском, полушубке, с кармашками на груди. С убиенного снял себе! Сидит, как бес-Ирод, нога на ногу, развалясь, и курит. На позорище веры православной выехал! И свита его кругом, и трое за ним красных дураков наших, в шлыках и с ружьями. На позорище нашем угнездился. А у самой воды, на камушках, столик под розовой скатеркой, а на столике – бутылка для «причащения» и чурек татарский. И стоит идол тот, в хорошей шубе, с лисьим воротником, морда багровая, в громаднейшей лисьей шапке, как с протодьякона, Ворон-то окаянный, и красным кушаком подпоясан, как купчина, мясник с базара. А сбочку, гляжу: дурак-то наш, интеллигент-то наш скудоумный и скудосердый, учитель Иван Иваныч! Как червь, тощий, длинноногая оглобля согнутая, без шапчонки, плешивенький, ноги голенастые, голые, из-под горохового пальтишка видны. Стоит и дрожит скелетом, на грязное море смотрит, «крещения» дожидается. И татары возле него шумят, пальцами в него тычут, насмехаются. И все его шестеро ребятишек, босые, в пальтишках, жмутся! А его жена, гречанка, кричит на него источно, деток охраняет-вырывает, а он только ладошками взад отмахивается, ушел в себя. А Ворон из книги что-то вычитывает и рукой размахивает, как колдует. А Кребс покатывается на кресле и дым через папаху пускает, ногами сучит.

С пристани мне все видно. И такое во мне смятение!.. Возглашаю, а сам на трагедию взираю. Запели «Спаси, Господи, люди Твоя»… и иеромонах спустился по лесенке Крест в море погружать, и все на колени пали по моему знаку. И как в третий раз погрузили Крест, Ворон и приказал Ивану Иванычу в море погрузиться, а сам книгой на него, как опахалом. Тот скинул пальтишко – и бух по шейку! А Ворон руки воздел. Да хватился детишек, а мать их в народ запрятала! Тот, дурак-то, из моря машет, желтый скелет страшенный, и Ворон призывает зычно: «Идите в мой Вертоград!» – а народ сомкнулся. И бакланы, помню, над дураком-то нашим вместо голубя пронеслись, черные, как нечистые духи! Слышу – кричат в народе: «Зачем дозволяют позорить веру?! В море его скинуть, Кребса, нечистого!» А он – за ружьями! Покуривает себе. И потребовал от Воронова стакан вина. И, говорили, того дурака поздравил, селедку-то нашу скудоумную, скелета-то интеллигентного, учи-теля разумного! И тут во мне закипело… и я воздел руку с орарем и крикнул в ожесточении и скорби, себя не помня: «Богоотступнику и хулителю православной веры Христовой, учителю Малову – ана-фе-ма-а-а!..» – Не все слыхали за шумом, но ближе поддержали: «ана-фема!» Иеромонах меня за руку, и дрожит… И все смешалось… Забухали с пристани за крестами человек тридцать! Побили все рекорды! Крик, гам… Подбадривают, визжат, заклинают, умоляют! На лодках рыбаки стерегут, помощь подают, вылавливают: которые утопать стали, с ледяной воды, от слабосилия! А там саженками шпарят, гикают… Брызг летит! Народ «Спаси, Господи, люди Твоя» поет всеми голосами, иеромонах на все стороны Крестом Господним – на горы, и на море, и на подземное, и на демона-то того с Вороном… и я кистию окропляю – угрожаю, в гневе, и кругом плач и визг… А там – е-кстаз! Уж не для приза или молодечество показать, а веру укрепить! Три старика и хромой грек-сапожник ринулись. Бабы визжат: «Отцы родные, братики, покажите веру!» А я и кадилом, и орарем, и кистию… Кричу рыком: «Наша взяла! Во Имя Креста Господня, окажи рвение, ребятки!» И доказали! Прямо, скажу, стихия объявилась! Восемнадцать человек враз приплыли со крестами, семеро без крестов, но со знамением на челе радостным, остальных на лодке подобрали без чувств. Ни единого не утопло! Всех на подмерзлом камне сетями накрыли, вина притащили, – матрос с пункта пришел и сомкнулся с нами, и поздравлял за русскую победу! Праздников Праздник получился. И всем народом – «Спаси, Господи», – ко храму двинулись. А Кребс не выдержал, убежал. А дурака, говорили, жена домой сволокла, без чувств…

Вот… понимаю: язычество допустил в пресветлую нашу веру. Но… всему применение бывает?.. И тревога мутит меня… Хотя, с одной стороны, после позора дурацкого, ни одна душа не пойдет тому дураку вослед, но… не превысил ли? Не имею благодати ведь? Хотя, с другой стороны, или гордыня во мне это? Ведь поняли без слов! И в сем оказательстве… не мой, не мой!.. – всхлипнул от волнения и восторга дьякон и смазал ладонью по носу, снизу вверх. – А всего народа – Свет Разума?! По силе возможности душа сказала?..

– Конечно… и здесь – Свет Разума, – сказал я и почувствовал, что дубовая клепка с моей головы спадает.

– Согласны?!. – воскликнул радостный, как дитя, дьякон. – Ну, превышение… и тонкого духа нет… высоты-то! Но… что прикажете делать… на грошиках живем… последнюю нашу Св. Чашу отобрали… уж оловянную иеромонах привез, походную… Можно и горшок, думаю? Начерно все… но…

Он поднялся и поглядел на горы.

– Спою тропарек… петь хочется! Ах, чего-то душа хочет, интимного… С тем и шел. Пройдусь, думаю, на горы, воспою… И тревога во мне, и радость, покою нет…

Он пел на все четыре стороны – и на далекую белую зиму, и на мутные волны моря, и на грязный камень, и на дали. Дребезгом пел, восторженным.

– И вот, уж и победа! – воскликнул он, садясь и подхватывая колени. – Дурачок-то наш звал меня! В тот же вечер без памяти свалился. Сорок градусов! Три дня без памяти. Прибежала жена: «Идите, помирает!» Прихожу, а там уж Ворон сидит, как бес, за душой пришел. Лежит наш дурачок Иваныч, и свечка восковая при нем горит, у иконы Спасителя. Плачет: «Не даю ему, а велит тушить… Вот, помираю, отец дьякон. Хочу войти, а его отвергаюсь… Уйдите, господин Воронов, посланник сатаны! Я был православный – и останусь!» А тот погладил брюхо, и говорит: «Нет, вы уж отвергли капище, и жрец вас проклял! И приняли истинное крещение! Тайна сия нерасторжима!» – «Нет, – говорит, – я только искупался, как дурак, и все недействительно». Жена схватила ухват, да на того!.. «Уйди, окаянный демон, пропорю тебе чрево твое!» Ну, тот ослаб. «Духовная гниль и мразь вы все!» – прошипел и подался вперед ухватом. А я учителя успокоил. Говорю: «Собственно говоря, в совокупности обстоятельств моя анафема недействительна, а только сыграла роль для укрепления колеблющихся. И иеромонах так думает». – «В таком случае, дайте мне вашу руку!» И поцеловал мне, хотя и против правил. Дал слово всенародно исповедать веру. В регенты опять хочет. И через неделю оправился. Сводя итог, разумею, что… Но лучше уж вы скажите верное резюме!..

И мы хорошо поговорили, на высоте.

Декабрь, 1926 г

Севр

Прогулка

Ивану Александровичу Ильину


I

Жизнерадостный, полнокровный Поппер говорил, живописно откидывая падавшие на лоб пряди;

– Да, как будто бессмысленно. Но мы в ограниченных рамках, друзья мои! В рамках… я бы сказал, зде-чувствия, и Смысла мы осознать не можем. Жизнь, как некая онтологическая Сущность, начертывает свои проекции в невнятном для нас аспекте. Но можно как бы… под-чувствовать, уловить в какофонии Хаоса… таинственный шепот Бытия! Этот вёдомый всем Абсурд, этот срыв всех первичных смыслов… не отблеск ли это Вечности, таящей Великий Смысл?!.

Он умел тонко мыслить, любил смаковать слова, вслушиваясь в их музыку, и это умиряюще действовало на заходивших к нему но пятницам. Его стеснили, оставив всего две комнаты; но эти комнаты, в книгах до потолка, покойные кожаные кресла, тяжелый стол красного дерева, от наследников Огарева, просторные окна особняка, выходившие в старый сад, с видом на главки Успения на Могильцах, манили в прошлое. К нему любили заглядывать, вздохнуть от постылой жизни.

Это были хорошие русские интеллигенты. Они возмущались зверствами и клеймили насильников в газетах за поругание революции, за угнетение самоценной личности. Но когда задушили и газеты, даже высоким идеалистам, верившим безотчетно в человека, сделалось совершенно ясно, что здесь человеческие слова бессильны. Отвергая принципиально борьбу насилием, непоколебимо веря, что истина победит сама, они стали терпеть и ждать.

Заходил к Попперу Укропов, благородный его противник, человек пожилой и, несмотря на мытарства, все еще очень грузный. Под влиянием пережитого он пересмотрел свою философию и отверг, и теперь работал над капитальным трудом – «Категории Бесконечного: Добро и Зло». Когда-то спорщик, теперь он молчал и думал, жуя черные сухари, насыпанные по всем карманам.

Бывал математик Хмыров, высокий, замкнутый человек, произносивший за вечер десяток слов, но веских. Его матовое лицо и черная борода в проседи приносили спокойствие.

Захаживал еще Лишин, знаток кватроченто и чинквеченто, мечтавший уехать за границу. Он бродил теперь по церквам, открывая старинные иконы, и ставил свечки. Часто крестился и говорил: «Как Господь!..»

Забегал подкормиться Вадя, утиравший лицо кудрями, увлекавшийся Пушкиным и Маяковским, – поздняя поросль века. Он легко опрощался, ходил без шляпы и босиком, подсучив штаны, и недавно прославился, выпустив книжку «Вызов» – в одну страничку:

 
Небо – в окошко!
Луну – в сапог,
Как кошку!
Бог!
 

Его стыдили, а он хохотал восторженно:

– Поддел! «Бог»-то ведь с большой буквы!.. Начало стиха, не придерешься!..

Бывал хрупенький старичок, милейший Семен Семеныч, писатель из народа, с подмигивающим глазком, но скромный. Он притаскивал иногда кулечек, – «для поддержания философии», – и тогда услаждались салом и даже запеканкой.

Уже миновало время, когда не раздевались по месяцам, таскали ослизлую картошку, коптили вонючие селедки, меняли, хоронили… Стало легче, и обострялась потребность духа: осмыслить и подвести итоги.

– Миллионы трупов, людоедство, донельзя оскотинели… – говорил Хмыров в бороду.

– Четыре года – момент. Момент – не мерка! – чеканил Поппер. – Берите перспективы, углубите. Чекисты… – понижал Поппер голос, – гекатомбы. Верно. Но это воплощение смерти в жизни, это призрачность самой жизни, когда грани реального как бы стерты… этот пьяный разгул меча… не обращает ли это… к вечности??!..

– Естественно, обращает.

– Не каламбурьте. Разве мы не шагнули за грани всего обычного, разве не выветрили из душ многую пыль и гниль перед всечасной проблемой смерти? Разве не засияли в нас лучезарными блесками благороднейшие алмазы духа?!. Разве не раскрылась в страданиях бесконечность духовных глыбей?..

– Зло… – говорил из угла Укропов, жуя сухарик, – в вашей концепции принимает функции блага. Разберемся. В аспекте безвременности. Зло как философская категория не есть то зло, которое, по чудесному и потрясающе точному слову Блаженного Августина…

– А если не из философии, а попросту?.. – подмигивая, вмешивался сбочку Семен Семеныч. – Сколько было философов и крови, а благородного блеска нет?.. Подешевле бы как-нибудь нельзя ли?..

– Вчитываясь, господа, в Пушкина… – вмешивался, волнуясь, Вадя, и кудри его плясали, – нахожу теперь величайшее в «Пире во время чумы»!.. Что-то… прозрение!.. Вот, позвольте… –

 
Что делать нам? и чем помочь?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зажжем огни, нальем бокалы,
Утопим весело умы –
И, заварив пиры да балы,
Восславим царствие Чумы!
 

– Аркадий Николаич… только в иной плоскости… – путался он словами, – что «мы обращаемся в Вечности»! Вот, Пушкин опять…

 
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог!
 

– Кто это говорит?! – вздыхал из угла Укропов. – Не Пушкин, а потрясенный, потерявший любимых! Пушкин предвосхищает Достоевского, дает «надрыв». А Аркадий Николаевич, здравый, через «чуму» – приближает к… Вечности! И, конечно, никакого «шепота Бытия» не слышит!

– Слышу! Представьте на один миг…

– Один мне писал, в начале «шепота»… – говорил веско Хмыров: – Почему возмущаетесь? Почему самому Пушкину не верите?! – «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю»! – Подошло мальчику под ребро. Неделю в погребе прятался. Полагаю: не до «упоения» было.

Так они шевелили душу.

II

«Ходили по краю смысла», как выражался Поппер, и в этом была даже красота. В кусочке хлеба, в его аромате и ноздреватости теперь открывался особый смысл. В розоватых прослойках сала, в просыпанной пшенице, которую подбирали, как святое, вскрывалась некая острота познания. Кристаллик сахара, выращенная в горшке редиска наливались особым смыслом. Даже ходить неряхой – и в этом было что-то несущее.

Открывались новые радости. Аксаков являл чудесное простотой: «Вода – красота природы»! Тургенев ласкал уютом. История России блистала грозами, светилась Откровением. Собрания «вечного искусства» томили сладчайшей грустью, сияли отблеском Божества. Мечталось уехать за границу.

– Да, хорошо бы за границу… – признался Поппер. Как-то Вадя принес «открытие»:

– Это что-то непостижимое!.. «К вельможе»!.. Вчера… всю ночь… десятки раз… весь мир!..

 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, . . . . . . . .
 

Он читал вдохновенно, прячась в своих кудрях. Да, удивительно. Поппер взял с полки книгу…

 
. . . . . . . . Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины,
Книгохранилище, кумиры, и картины,
и стройные сады . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я слушаю тебя, твой разговор свободный
Исполнен юности . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
 

Открыли тетради «Столица и Усадьба», томики – «Подмосковные». Сколько перлов! И не замечали как будто раньше? Поппер сознался, что не бывал ни в одной усадьбе. Лишин знал хорошо Европу, а «усадьбы откладывал». Укропов «все собирался, да так и не собрался».

– Остатки «варварства и крепостников»-с, – постучал пальцем Хмыров. – А вот при «шепоте Бытия»… на Театральной, пирамидку из досок видал, для собак удобно. И на ней Карла Маркса сидит.

Решили делать экскурсии.

III

Как-то сошлись на вокзале, с мешочками: хорошо закусить в парке, подле Дианы или Флоры. К ним подошел, в галифе, с кобурой, справился: кто, куда?

В вагоне говорили об искусстве, об Архангельском-Юсупове. Какой-то пьяненький пробовал задирать и обозвал «голопятыми».

– Все им гуля-нки!.. Зна-ю… Не переводются… есупы!.. Какии у вас… архангелы?.. Мало вам, что Господни… храмы… Я зна-ю!..

На остановке сошли. Потянулись поля картофеля, изрытые, в ворохах ботвы. Кое-где добирали бабы. Было начало сентября, сухая и ясная погода, припекало, сверкали паутинки. Приятно было идти по пыли, мягко. Вдали темнел плотной стеною бор, белела колокольня.

Поппер прочел накануне «Подмосковные» и объяснял подробно:

– Въездными воротами, – с барельефом Трубящей Славы, – вступаем в парк, где когда-то прогуливался Пушкин. Бор раздвигается, и в перспективе аллеи – величественная арка, сквозные колоннады, – подлинный «гимн колонне», «одна из лучших мелодий в тоне, которым звучала русская архитектура конца восемнадцатого века»! Дом с круглым бельведером. Дух Кваренги, Старова и дерзновенного, хотя отчасти и подражательного Казакова. Паоло Веронезе и Тьеполо, декоративная живопись барокко… Мы почувствуем Гюбера, Греза и Ротора в неувядающих полотнах, увидим былую прихоть – интимную комнату портретов прекрасных женщин – «привязанностей»… голуоую, под серебро, «спальню герцогини Курляндской»…

 
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я . . . . . . . .
 

Надвигавшийся бор синел; чувствовалось его дыхание. Томили поля изрытостью.

– Мы в грязном, разрытом поле… – рассуждал, проникаясь, Поппер, – но мы продвигаемся туда! Нет, в самом деле: серость, и – темно-зеленый бархат, укрывающий «светлый мир»! Дикое поле и тут же невидимое… близко-близко, – нетленное!.. Чудеснейшие возможности…

 
Смотри: вокруг тебя
Все новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быть вчерашнего паденья…
 

– Позволю себе перефразировать: Опомнятся младые поколенья!..

А Семен Семеныч пропел, мигнув на копавшую у дороги бабу:

 
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом с весть приход.
 

– А почем, матушка, картошка-то? – спросил он говорком бабу.

– Ну тебя, старый черт!.. – огрызнулась баба. – Скидай штаны – дам пригоршню!

– Скидать-то стыдно, красавица… – сказал старичок под хохот.

– Слопали нонче стыд-то!.. – швырнула баба.

Купили за полтораста тысяч с полподола картошки: хорошо будет спечь в золе! Попался солдатишка в разухом «шлеме», на кляче вскачь, гикнул на них – «това-рыщи-и!»… – Вадя пустил вдогонку:

 
Дурак на лошади,
Колпак на дураке,
Звезда на глупом колпаке!
 

– До этого надо довести, само не станется… – сказал Хмыров…

Вот он и бор. Ворота с Трубящей Славой. Оглядели, пошли аллеей, в высокой сухой траве. Было тоскливо, тихо. Пахло сухим застоем. Вкрапленные, кой-где золотились в бору березы.

– Едут…

Бежала буланая лошадка, с черной, под щетку, гривкой; звонили мелкие бубенцы на сбруе. В желтом кабриолетике сидела пара. Кругленький старичок, с острой седой бородкой, в бархатном картузе, в перчатках, почмокивал вожжами. Он внимательно поглядел и что-то сказал соседке. Она кивнула. В широкой шляпе, широкая, с букольками у щек, она была старичку под пару. Прокатили.

– Афанасий Иваныч и Пульхерия Ивановна, стиль-модерн! – подморгнул к ним Семен Семеныч.

– Должно быть, осматривали… тоже.

– Отражение прошлого! Мирно катят на станцию, из усадьбы…

– И на своей лошадке! Уцелели еще такие…

– Господи, какая удивительная встреча!.. – промолвил грустно всю дорогу молчавший Лишин. – Господи-Господи… где все?!.

– Смотрите… колонны в соснах! А вон бельведер!..

Они приостановились и смотрели.

– Прошлое…

– И говорит это прошлое: «Что!., панихидку пришли служить?..»

Величественная арка ворот. За нею сквозные колоннады, за ними дом – белая тишина у леса – проблескивает пустыми окнами. Холодный, слезливый блеск.

– Стай-ай!!.. – всполохнуло их сиплым ревом. – Вам говорят… назад! Ступай сюда…

И явственно звякнуло прикладом.

IV

Сбоку арки сидел на пеньке солдат, звезда на шапке. Они подошли покорно.

– В чем дело, товарищ?.. – небрежно спросил Поппер.

– А вот… уходите.

Это был белобровый парнишка, с слюнявыми губами. Он поставил винтовку к арке и стал колупать ладонь.

– Почему?! У нас ордер…

– Мало что, а… уходите, больше ничего.

– Да позвольте… почему мы должны уходить?!. – возмутился Поппер, обзывая мысленно сопляком.

Солдатишка отколупнул мозоль и стал раскусывать.

– Я энтих делов не знаю. Вам говорят, ступайте… а то начкара свистну сейчас. Он вам тогда скажет, почему…

– Товарищ, не будьте цербером! – сказал Вадя, протягивая солдату папироску. – Хоть покурить, что ли…

Парнишка взял папироску и положил за обшлаг, как должное.

– Видите, товарищ… Этот старинный дворец сохранен рабоче-крестьянской властью для всех граждан… и мы, как граждане…

– Энто я без вас знаю, что рабочая власть… Они закурили, ждали.

– Нечего мне вам объяснять. Не враз попали. Сама уехала, а без ее нельзя. То-лько вот со стариком отъехала… Небось она вам попалась?

– То есть как?.. При чем тут… Кто это она? – заговорили они все вместе.

– Живет тут со стариком, охраняет. От ее зависит. И ключи у ней… Поедет и запрет.

Они смотрели, не понимая, вглядываясь друг в друга.

– Может, к зятю поехали… тогда не скоро. А может, на Смоленской, купить чего. Она часто ездит, катается… – расколупывая ладонь, болтал парнишка. – Хотите – погодите… по лесу погуляйте. Этого она не воспрещает. А коль к самому поехали, до ночи не воротются. Он в Ильинском теперь живет.

– Кто он?.. – спросили они все вместе.

– Товарищ Тро-цкай… кто! – подтряхнул головой парнишка. – Евоная теща, полный полномочии! Троцкая теща… поняли теперь? При себе допускает, а так велит гнать. Боится, покрадут. Теща евоная, самого Троцкова! А то как ничего. С которыми и сама ходит, рассказывает, как у их там… о-ченно сильвировано!..

– Мммдаааа… – промычал Хмыров в бороду. – Были князья, теперь те-ща!..

– Понятно, все ее боятся… Троцкая теща! А об князей я не знаю, рязанской я. Каки-то, словно, жили, сказывали тут некоторые люди… что хорошего роду. Конешно, теперь все – народное. А старик ее вроде казначей, с сумкой ездит. Отвезет чего, а то привезет… дело-вой! Ну, она шибчей старика.

– Так-с. Строгая, выходит?

– Не шибко строгая, а… Надысь Артемова нашего на трои сутки запекла! А так. Сказал, про себя… несознательный он, конешно. Ну, она дослышала, враз в телехвон, самому! Нажалилась. На трои сутки, для дисциплины! Вы как… не партейные? Под копытом видит! Живот надысь у ей схватило, ночью… сметаны облопалась… Тут у их во-семь коров, молоком торгуют… Солдата в аптеку ночью погнала, за семь верст! Сво-лочь какая, погнала!.. – оглянулся с опаской солдатишка. – Разве энто порядки? Царица, вон говорят, у нас и то так не гоняла…

Он глубоко запустил руку под шинель, под мышку.

– Заели… все тело зудится, а мыльца нету. Они пожалели и дали ему на мыльце.

– Значит, никак нельзя без нее?

– Не, ни под каким видом.

– Мы бы недолго… Может быть, как-нибудь?..

– Да что вы, махонький, что ли… не понимаете! Говорят вам, ключи с собой увозит… никому не доверится! Наши-то бы пустили поглядеть… Жалко нам, что ли! Гляди, пожалуйста. Вот, глядите отседа… на воздухе-то и лучше даже. А то, может, дождетесь. Пообходчивей как с ней… шляпу ей сымете… она вас, может еще, и сама проводит, все вам расскажет. И со стариком, где спят, покажет. Надысь я видал… о-ченно сильвировано! Постеля у их голубая, и весь покой голубой, и серебряный… И спять под пологом, с бахромой… сказать, балдахон!..

– «Спальня герцогини Курляндской»! – сказал Хмыров. – Наследнички.

– Но это же… ужасно!.. – воскликнул Поппер.

– Спят-то что? – спросил, ухмыляясь, солдатишка. – Они супруги… уж это как полагается.

– Не то, а… Ждать-то долго.

– Видно, надо играть назад! – перебирая бороду, сказал Хмыров.

– А то погодьте. Враз попадете, она ничего, обходчива. Песни мы им надысь пели, сорок человек… гости были. Наши им песни ндравются, чтобы свист!.. Велела по стакану молока. . . . . . выдать!.. – выругался с оглядкой солдатишка. – Заместо водки!..

– Да к вам-то какое они отношение имеют?! – дернулся-крикнул Вадя.

– Мало что. Всякий отношении. Значит, такой закон, допущены до дела…

– Не-ет, он не дурак… – сказал Хмыров, когда, прощально взглянув на дом, потянулись они аллеей. – «Всякие отношения имеют»!..

Дошли до Трубящей Славы.

– Дотрубилась, голубушка! – сказал разговорившийся что-то математик.

Пошли картофельные поля. По взъерошенной дали их еще копались пригнувшиеся люди, добирали.

– До чего же все гну-сно!.. – воскликнул с тоскою Поппер.

Укропов жевал сухарь. Он всю дорогу молчал. Молчал и Лишин. Когда говорили с солдатишкой, он отошел под сосны, смотрел на дом и что-то шептал – крестился. Плохи были его дела. Хмыров шагал раздумчиво. Дошагал до Поппера и положил руку на плечо.

– Ну, как насчет… «шепота Бытия»?!.

– Отстаньте, Аркадий Николаич… – устало сказал Поппер. – Этот факт…

– …что нет никакого «шепота», а самая-то обыкновеннейшая теща. . . . . .! – выругался нежданно математик, что не шло уж к нему совсем.

– Куда вы… Вадя?!. – закричал Поппер, видя, как поэт побежал от дороги полем.

– Оставьте его… – шепнул в какой-то тревоге Лишин. – Опять это с ним. Недавно зашел ко мне… забился на диванчике… Ужасно, ужасно, ужасно!.. – Лишин потер у сердца. – Потише, господа… скоро очень идем…

Подковылял ослабевший Семен Семеныч: плохо он закусил в дорогу. Поморщился, подморгнул.

– «И пошли они, солнцем палимы»… – хрипленько рассмеялся он. – А то в деревне, бывало, плясовую пели. «Ах, теща моя… доморощенная! Ты такая, я такой… ты кривая, я косой!..»

– Нет, эта не кривая… и очень даже не кривая! – сказал через зубы Хмыров. – А вот насчет косины-то…

– Да что же мы, господа… – всплеснул неожиданно Укропов, – в лесу-то не закусили?!.

Возвращаться не стоило. Вон уж и полустанок, и Вадя выходит на дорогу. И минут через двадцать поезд.

Июль, 1927 г.

Ланды


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю