412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 2. Въезд в Париж » Текст книги (страница 14)
Том 2. Въезд в Париж
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:18

Текст книги "Том 2. Въезд в Париж"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

Птицы

На песчаных холмах, у океана, я с удивлением встречал рыжие шалаши, из сосновых ветвей, очень похожие на наши, откуда-нибудь с Оки, – временное жилище плотогонов, маячников и луговых сторожей.

Идешь по сыпучему песку, поросшему кое-где колючкой и жесткой травкой, завидишь такой шалаш, – и грустью захватит сердце. Пусто на океане, глухо по побережью, и пуст шалаш; посвистывает в щелях тугим океанским ветром, звенит по сухой хвое. Иногда торчит над шалашом вешка, – и кажется, что высунется вот-вот лысая голова никому ненужного старика, состоящего при лугах, с Господней помощью охранителя многоверстной поймы, или выглянут лохмы калужского плотогона, прихваченные мочалочкой. И вспомнится ярко-ярко, как пахнет еловой гарью, махоркой и черным хлебом. Позванивает ветром, океан тяжело шлепает волною, взмыливает пустой песок, – а в памяти проступают – спокойные светлые глаза, мягкая русая бородка, тяжелая рубаха, скатавшаяся на вороте, загоревшая дочерна грудь, крестик на бечевке… Вспомнишь даже, как вякает назойливая собачонка, безродной русской породы, Жучка или Волчок, всегда голодная, но крепко преданная хозяину в его бездомовной жизни.

Нет, эти шалаши – не наши, не для жилья: это тайник-засада, для птицеловов. Здесь, побережьем океана, проходит невидимая дорога, извечный путь осеннего перелета птиц.

С севера и востока, с родимых мест, гонимые холодами и непогодой, тянут они за солнцем, обходят Пиренеи, к югу… И вот, тихие шалаши, знакомые бедным птицам, – быть может, нежданная, радостная встреча, уже забытое и вдруг восставшее на пути?.. Кто знает!.. Чужой и грозный, океан шумит глухо, пугает темнеющею далью. И вдруг, усталый птичий глазок приметит вдали знакомое: поле, кустики, шалаши…

Я никогда не думал, что их так много, далеких – близких, родимых птиц; что милые наши коноплянки, овсянки, славки, малиновки, соловьи, жаворонки… – эта веселая, звонкая птичья мелочь, которую наш народ пометил ласковыми словами, кому-то несет доход!..

– Подходит веселенькая пора, мосье… – говорит Ружэ, плотный немолодой француз, с горячими темными глазами, вправляя в штаны вылезшую рубашку.

На его крепком, словно налитом медью, лице крупные капли пота: он весь вспотел, яро выпалывая цапкой широкую площадку на луговине, но глаза его светятся азартом.

– Да, мосье Ружэ. Если осень погожая, чудесно. Собираетесь что-то сеять?..

– Не сеять, а собирать, мосье. Это получше будет, не правда ли?!.

Он плутовато подмигивает и крепче подтягивает ремешком штаны.

– Начинается пролет птичек. Летят миллионы их… кюблян, ортолян, линот, сипо… Но это все мелочишка. Вот когда полетит доход… десять су за штучку…!

– А это..?

– Алюэт, мосье! А по-вашему..? А, жа… вёрёнки… За них пла-тят! Бордо, Париж… Это очень тонкое кушанье… тррэ бон! Особенно головки. И грудки, и горлышки, но… головки..!

Когда полетят жаворонки..!

Я узнаю, что жаворонки, овсянки, коноплянки, трясогузки… – вся пернатая мелюзга миллионами тает по побережью, что птичками можно заработать на всю зиму.

– И это будет тянуться… два месяца! На это время я всегда бросаю свою штукатурную работу… – с радостным возбуждением говорит Ружэ. – Одною сеткой можно нахлопать их… тысячи на две франков! У меня две площадки… вы понимаете? О, это, я вам скажу, золотые птички! А когда вы попробуете головки… – он сочно щелкает языком, – тррэ бон!!.

Каждое утро теперь я слышу, как Ружэ хлопает.

На луговине, еще не застроенной дачами, стоит такой же шалаш, какие встречал я на побережье. Из окна я вижу гороховую блузу и серую каскетку мосье Ружэ. Он стоит перед шалашом, за рыжим щитом-забором, и вдумчиво смотрит в небо. Его руки сложены на груди крестом. Во рту у него поблескивает пищик Он смотрит в синее небо с верой и упованием, – на север, откуда летят птицы. Порой начинает насвистывать, журчать и пикать. Можно подумать, что Ружэ молится на небо. Может быть, он и молится, – кто знает!

Я выхожу и тоже смотрю на небо, но ничего не вижу. А Ружэ видит: он вертит шеей, подымает лицо к небу, трелит-журчит нежнее… Я жмурюсь, забываю мосье Ружэ… – жаворонок звенит в небе! Я вижу голые черные поля, еще не обсохшие дороги… светло зеленеющие овсы, росистые луга к ночи… жаворонки играют…

Открываю глаза. Ружэ – перестал молиться, его не видно; но над растянутыми сетями, на площадке, попрыгивают птички, привязанные за хвостики. Это мосье Ружэ начинает «играть птичками». Они выплясывают над сетью, вспархивают и вертятся. Можно подумать, что они счастливы: измученные дорогой, они что-то нашли на вылощенном току и радостно призывают новых! Глаз Ружэ остро видит: летит стайка. И стайка видит: порхают птички. Выводит трельки мосье Ружэ; но это, конечно, щебечут птички… Теперь уж и я вижу, как налетает стайка. Она летит низко, ныряет, мелко трепещет крыльями, с знакомым шорохом воробьев – пырр… пырр…

Кто они, в этой стайке? Они так трепетны, так мелки. Они пролетают мимо, завинчивают в полете и опускаются на площадку… Взлетают сетки и накрывают: хлоп-хлоп!

Удачно хлопнул мосье Ружэ.

Он выбегает из шалаша и принимается выдирать трепыхающиеся в сетях комочки. Он это делает мастерски: чуть прищипывает за горлышко и быстро сует в карман. Снова раскидывает сети и – на молитву.

А они все летят.

К вечеру Ружэ устает. Все реже налетают стайки. Я вижу бурые вороха перья, перепутанного проволочками ножек, коготками… Я едва различаю коноплянок, овсянок; но жаворонков я вижу ясно.

Каждый день, с раннего утра, я слышу, как хлопает на луговине. А они все летят… Гонит их с родины ненастье, ведет солнце.

Я встречаю всюду разбитые их стайки. Они пугливо таятся в жесткой траве холмов, по лесным опушкам, по виноградникам, по садам, на задворках, на бульварчике городка. Они замучены, запуганы и разбиты. И голодны. Но они все летят… Я нахожу их на лесных тропинках, на камне большой дороги. Они присаживаются на проволоках, на щебне, по кустам, в канавах… Я слышу, как пахнет ими, уже приготовленными для рынка.

На моей руке, свесив головку, лежит увядшая коноплянка, буренькая, с желтыми, словно только что из-под лака, ножками, тонкими, как иголки. За ней я вижу… темные конопли, задворки бедной русской деревни, кривые риги, лохматые ометы, желтеющие березы, ухабистые дороги, дождь… Все это было за беловатой пленкой, в бусинках живых глаз, недавно все это видевших и все донесших сюда, – до смерти.

Я стою на голых холмах песку, на океанском ветре и с щемящей тоской смотрю на знакомые шалаши. Чужая земля, чужие люди. Я хочу заглянуть вперед, но… зачем? Я почти знаю, что не увижу больше в родной земле по-детски ласкового, кроткого сердцем Касьяна с Красивой Мечи… не встречу мужиков перед шалашами, босых, сильных, в белых рубахах, широким крестом крестящихся на подымающееся солнце и с простодушной улыбкой, с наивно-радостными глазами прислушивающихся, подняв лицо, как высоко в светлом небе звонко играет жаворонок, чуемый только блеском…

Солнце опускается в океан. Оно перестало слепить – вот-вот коснется синеватой дали. Оно плавает матово-красным шаром, покачивается красным яйцом, тонет, вытягиваясь архиерейской шапкой, караваем лежит на зеленом поле, мигает далеким костром в степи, вспыхивает и гаснет искрой. Бежит по дали зеленой рябью, холодеет сталью, сереет, зыбится…

Шалаши уже опустели: охотники сняли сети, ушли. Я нахожу замятых в песке, чуть видных, застывших птиц. Но стайки еще перелетают робко. Тянут на дымные Пиренеи, в далекое… Так они близки мне, гонимые непогодой птицы!

Люди в каскетках запоздало бродят у шалаша, пьют из бутылки, передают друг другу.

– Добрый вечер. Ну, как… удачно?

– Не очень-то. Всюду бури, птицы теряют голову, все разбились. А жаворонков и совсем мало. Да вон, глядите…

Я вижу ворох перья, узнаю их и думаю: где вы, песни?..

Ланды,

октябрь 1924 г.

Тени дней

И в тихую область видений и снов

Врывалася пена ревущих валов.

Ф. Тютчев

Будто я на Place de l'Etoile, в толпе. Вечер или ночь – не знаю. Черное, как копоть, небо – нависло, давит. Ни одной звезды не видно. Под смутной Аркой, на могиле Неизвестного Солдата, – ветер: неугасающее пламя рвется. Бледные огни такси тревожно убегают, оглядываясь красным глазом. Торопятся уйти трамваи. Все чего-то ждут, в тревоге. Лиц не видно, все головы да шляпы; и все – туда. А пламя уже полыхает, кидается под своды Арки. Валит дым, тяжелый, черный, как от нефти. Огни реклам мутнеют, светятся в дыму багрово, грязно, кто-то говорит, что нефтяные склады загорелись.

Я кого-то жду. Смотрю на пламя, – траурный огонь. Я знаю – склады где-то здесь, на Пресне. Там кладбище, и нефть – оттуда, из-под земли, густая. Пламя – от нее. Мне жутко, я хочу уйти, но – трудно. Гляжу в тоске: направо, книзу, – Champs-filysees, раздольные, пустые, в огоньках; свет бледный и печальный, мол очно-мутными шарами, как в Москве, в морозы. Туда мне нужно, но зачем – не знаю. Там – покой.

Кто-то кричит:

– Пусти-те..!

Голос истошный, трудный.

Я знаю: пробирается ко мне. И жду в тревоге.

Это старичок. Лицо знакомое, но кто он – не могу припомнить. Он низенький, в поповской шапке, щуплый, глаза слезятся, жидкая бородка, – как будто богаделыцик. Красный узелок под мышкой, словно – в баню; только не белье, а яблоки или просвирки, выпирает. Так ему я рад, родному, с нашей стороны. Хочу спросить о важном. Но он моргает:

– Идем, идем!..

Он что-то знает. Нам дают дорогу. Шепчет:

– С Place de la Concorde…Через Берлин, а там направо. Последний поезд…

Сердце у меня взмывает. Билеты, визы..? Не поспеем.

Он бежит, подхватывает полы. Я вижу, что это наш извозчик, «из хороших», только очень старый. За мной прислали… Но какой-то странный: армяк распущен сарафаном, без кушака, метет полою; серебряные «бубыри» под мышкой, в строчку; шапка под бобра, с подушечкой и уголками, выпушка на шее, лисья, – как у кучеров.

Иду в тревоге: не поспеем, последний поезд. Лучше бы в пролетке – через Берлин, а там направо, близко. И без визы можно.

Бежим по налощенному асфальту. Скользко. Ни души навстречу. Позади раскаты, взрывы. Оглядываюсь – пламя выше, мигает Арка, огненным и черным, дым клубами. Пожар?.. Ощупываю на бегу карманы, carte d'identitd. А деньги..? как же мы уедем?..

Старичок бежит, поматывает узелочком. Мне кажется, что все он знает. Визы продают на Place de la Concorde, в какой-то будке. Кто же он? Такой знакомый… Алексей, наш кучер? Но тот был выше, с черной бородой… и помер, когда я был студентом. Помер, а живет, – не странно.

Champs-Iilysees уходят бесконечно, книзу, в холодном свете матовых шаров, молочно-мутных. Странные огни, другие. Прежние ведеркой были, зеленоватые. А эти, беловатыми шарами, где я видел? В детстве, в сенях театра, у подъездов? Давние огни.

Вдали – как черная река, замерзло. Грязный лед переливается и светит сонно, накатанным асфальтом. Бледные огни навстречу: такси, тревожно убегают к Этуали, все – пустые. В соседних улицах огни погасли, там чернота. Я вспоминаю авеню огней, витрин, автомобилей и отелей, – где все это? Темные дома, слепые. Все прошло. Теперь одна дорога – прямо, в мертвенных огнях, холодных. Скоро и они погаснут.

Бегу в тоске. Champs-Iilysees, последняя моя дорога.

Я слышу, как за мной пустеет, лопаются тонко стекла. Шары погасли? Оглядываюсь на бегу. За матовым стеклом краснеет, гаснет. Слышу, как шары пустеют. Вот фонарь. Я добегаю – меркнет, красный уголек, погас. Но впереди еще мерцают. Я кричу, показываю на фонарь, – он меркнет.

– Гаснут!.. Почему гаснут?! От дыма, с Этуали..?

Старичок – мне кажется, что он священник, – кричит невнятно:

– Елисейские Поля..!.. конец!..

* * *

Стучит за нами по асфальту, попрыгивает, как кузнечик. Вижу – на костылях какой-то, темный, догоняет. Я слышу, как он тяжко дышит, хочу вглядеться, но лица не видно. Фуражка ™ к носу, голова пригнута, шинелька надувается от бега, хлещет палки. Я знаю, что это наш, бедняга. Так его мне жаль, хочу окликнуть…

Из темноты – воз с сеном, огромный, смутный. Прет на нас, колышется, шипит… закрыл дорогу, – сразу потемнело. Голос мужика, из-под земли:

– Держи-ись..!

Валится на нас горою, завалило. Я продираюсь, разбрасываю вороха… – дорога, тихая, пустая, в огоньках. На костылях – за нами.

– Гляньте, гляньте..!

Мужик под сеном?!.

Авеню забита ворохами, – сеновал. Вороха трясутся, ходят: копышится мужик под сеном. За сеновалом полыхает небо, там – пожар. На небе вздрагивает Арка. Черный столб, клубами; над ним оранжевая снизу туча, сползает вправо. Это нефть горит. Я вижу, как валятся на сено искры. Вспыхнет!.. Вот, дурак, привез… погибнет!

Прыгает мужик на сене, машет.

Мы бежим. От черных улиц – голоса, раскаты. Началось?.. Огни погасли, зарево нам светит.

* * *

Смутная, пустая площадь. Дома без окон. Во тьме свистят и гикают мальчишки, бегут – топочут. Черные деревья. Кривые, путаные сучья, на красном небе, как сбитые вороньи гнезда. За мутною горою Grand-Palais пылает небо, – Инвалиды?..

Пролет, направо полыхает. За мостом, за крылатыми конями, на пламени, – чугунный купол. Над ним – блистанье. На раскаленном небе – вихри, дым. Я вижу – Инвалиды загорелись.

На костылях – за мною. Показывает костылем на купол:

– Чугун-то… подкоптился!..

Я слышу – окликает:

– Поспеша-ай!..

Знакомый голос. Чуть видно, от пожара, – машет. Я знаю: он меня уводит. И радостно, и жутко. Тамя встречу… Прошлое туда уходит. Там – покой. Но надо выйти.

Place de la Concorde, последний поезд. Там что-то…? Я вижу – как багровое пятно, пылает. Костры? Доносит шумом.

Я тороплюсь, боюсь остаться. Он знает это. Ласково так смотрит:

– Ничего… не бойся, милый.

Моргает. Я хочу припомнить, кто же он?

– На, возьми-ка…

И вынимает из платка просвирку.

Я узнаю ее, копеечную, детскую просвирку, – просвирку бедных. Столбиком она, как храмик. На куполочке отрумянен крестик. Радостно беру, и в ней – далекое, что было, светлое, святое, детство. Заглядываю в узелок. Там яблоки-грушевка, мелочь! Смотрю в глаза. Знакомые, мигают лаской. Морщинки, изможденное лицо, бородка клином… Боже мой! Я вспомнил… Это же псаломщик старый, нашей богадельной церкви! Николай Арсентич, с нашей стороны, псаломщик. За мной приехал.

Он шепчет:

– Скорей, последний… с Place de la Concorde…

* * *

И радость, и тоска утраты, – проходят в озарении, как миг.

Я чувствую, как он мне нужен. Я его люблю, как в детстве, – за морщинки, за ласковую руку, за тоненькие свечки, которые он ставит образам, за странные слова, – я их не знаю, но они ласкают, – за то, что он похож на образ.

За мной приехал!

Проходит в озарении, как миг.

Бывало, гладит по головке, даст просвирку, храмиком, как эту, ведет в алтарь, показывает книгу в воске, пахнущую Богом, моргает, ласково. На Спаса – яблочков наложит, в красных жилках, святою кистью пощекочет…

Во мне взмывает сладко, как во сне.

Я вспоминаю милые иконы, мои. Они бывают только в детстве, у каждого – свои, живые. Покачивает головой, читает… Дремлет свечка, проснется-вздрогнет, закапает на пальцы воском, на старенькую книжку. С иконы смотрит старичок, такой же, ласково моргает. Я вспоминаю дребезжащий голос, я слышу непонятные слова, святые, – «… и уны во мне дух… весь день сетуя хождах..» – загадочною грустью льется. А на душе так ясно, так покойно.

За окнами – сугробы, звезды. Вот уже он читает – «Иже на всякое время и на всякий час…» – сонные слова, ночные. Гаснут свечи. Ночная улица синеет. Сугробы завиваются горбами, – тонешь. Весь день валило. Снежными рядами копны. Так тихо в нашей уличке, так глухо: все забито снегом. Как хрупают лопаты, слышно; как сгребают, как тукаются комья… Воз проползает пухом, снеговой, стойком лопата. Извозчик проплывет бесшумно, фыркает лошадка за углом, – довольна, – снежком праховым из-под ног взрывает. На тумбах, на заборах – стопки. Мягко, рыхло. Фонарики под снегом, светят сонно, собаки зарываются носами. За гвоздяным забором, на березах, ворона каркнет густо, к снегу, – не проснется. От окон на снегу сиянье, на окнах розовое от лампадок. Придешь – тепло, уютно, топится лежанка к ночи. На ней, под лампочкой с зеленым колпаком, – заветный, новый «Вокруг Света», черный хлеб горбушкой. Читаешь долго, петухи взывают. В намерзших окнах – звездное мерцанье, серебреный Угодник в уголку, лампадка усиками водит…

Все воскрешает милое лицо, в морщинках. Радости, утраты, – проходят в озарении, как миг.

За мной прислали…

Но он же умер?.. Как же он… в Париже? вместе мы?..

И умер, а живет. Не странно.

Идет, поматывает узелочком. Я – за ним.

* * *

Зарево закрылось тенью: дворец какой-то, темный. Чуть розовеет небо, где пожар. Чернеют крыши.

Лес, черные деревья. За чащей, в глубине, – пунцово-дымно, светится полоской. Загородный дом? Зеленоватый свет в деревьях. Странно. Кругом погасло, а..?

Деревья отступают, я вижу огненные буквы – Restaurant.

Зеркальная стена. Сияют люстры, кристальные гирлянды, звезды. Сияет серебром, сверкает хрусталями звонко, мерцает матом. Жаркие цветы в вазонах…

Ресторан?.. Не знают, что огни погасли..?

Я вижу в блеске розовое тело – плечи, груди, крахмально-белоснежные плястроны, блики лысин, извивы голых рук, мерцанье фраков. Я слышу теплый, пьяный аромат вина и пудры, тела и цветов. Смотрю, как плавают в огнях в истоме, льнут, откинув лица. Лежат с бокалами на спинках кресел, нюхают сигары. Движутся гарсоны, пристойно замирают по стенам. Но музыки не слышно. Странно. Мне кажется – они – другие, с другого света, – не живые будто. Какие-то… американцы?..

Странный ресторан.

* * *

В деревьях – красноватое сиянье. Я вижу обгорелые колонки, кровавый отблеск стекол в фонарях. Высокий Обелиск мерцает.

Place de la Concorde, последний поезд…

Накатывает гулом. Воза, колеса, кони, сундуки горами, – сбродный стан?..

Пылает небо, купол Инвалидов. Две башенки, как две монашки, в остреньких шлычках, стоят на небе, одна к другой, тревожно. Деревья за Concorde, палаты, Обелиск – в кровавом свете.

Как же мы пройдем?..

На постаментах – бешеные кони. Их гривы развеваются, как пламя, оскаленные зубы красны. Ров за ними… Перебегаю, вижу: ноги в пряжках, чулки, камзолы, вздувшиеся лица, парики… Кричат:

– Народу подавили… I

Ходынка, Пресня?.. Задавленные люди в ямах… здесь?!

Я один, мне страшно.

* * *

Дымят костры. Бьют по тазам цыганы, играют в карты. Клубят котлы, мотают головами кони. Бухает как будто в бубен… – балаганы? Какие-то, в фуфайках, с закатанными воротами, – воры? – волочат шубы. Вихлявый, плисовые шаровары внапуск, с обсосанным лицом, как заяц в кепке, – жулик, – идет за мною. Мне гадливо-жутко. С фулярами на шеях, рвань, – ведут молоденькую даму, непристойно. Она в ротонде голубого плюша, выламывает руки, бьется; ротонда распахнулась, вздувшийся живот бессилен, часики на золотой цепочке вьются. Затаскивают в угол, лезут…

Кричат – дорогу! Везут кого-то, стоя. Люди на конях, грозятся. Я где-то видел..? В кровавом свете, что-то – стояками… Казни?.. На новых балаганах, в глубине, – черно народом. Мальчишки зацепились на деревьях, ждут.

Высокий Обелиск – над всеми. Красный камень. Его тысячелетия проснулись, моргают на огонь, струятся. Угрюмые палаты, окна, колонны, фонари на арках, – все мигает. С балконов балаганщики вопят над станом.

Я вглядываюсь: где же поезд? К садам, должно быть. Прямо – не пройти. Я вижу сундуки, над ними свалка. С волчьими глазами, в рваных шарфах; апаши, в крагах, с тайными ножами; усатые толстухи, девки, сброд… – выхватывают, тащат шубы…

Я пробираюсь. Снежные плястроны, фраки… ресторан..? При фраках – дамы, с голыми плечами, жмутся. Их окружили, грабят. Сдирают фраки, жемчуга, браслеты. Затрепанные девки лезут, дамы бьются. Развесив губы, косоглазый гладит… Вихлявый, с мордой зайца, играет с толстяком, щекочет мышки. Толстяк, с сигарой, преет, смотрит мутно. Рыластый рвет его за фалды как мешок, вытряхивает вон из фрака. Бьют длинного американца: йок!

Я – вне. Мне нужно на последний поезд.

С балконов машут. Лица этажами, как галерка. Вопят:

– Побе-да!..

Передний – маленького роста, гном. Головка черненькая, клином. Он в шубе, похоже на салоп просвирни, с блеском. Лисий воротник по локти. Глазки сверлят. Пасть у него щурячья, он пищит; но писк – как шило, продирает кожу.

Другой – тяжелый. Шапка башней, енотовая шуба, как гора, – слоновьи уши. Протодиаконова шуба, а усы… – румынский цимбалист: усы винтами.

Еще – жукастый. Усики обвисли, нос гвоздем, кислый: нюхает как будто. И – краденая шуба, на хорю. За ним – безлобый, с пастью; ус, «для пикана», в стрелку; шинель с бобрами – на одном плече, подбита красным; блуза в масле.

За ними, стаей, – картузы из выдры, собачьи шапки, волчьи балахоны, хорьки, верблюжина, крылатки, полушубки, пледы, башлыки… Пыряют кулаками к Обелиску, взывают – волочить куда-то дальше. Мне чудится, что этот камень – ихний, тысячелетнее кропило сброда, бог кочевни. Его таскают по земле извечно.

Внизу переминаются смущенно: с книжками, одеты бедно, лица нервны. Доказывают, шепчут, спорят. Движения нерешительны, бессильны. Одни – согласны; другие протестуют, молча. Шуршание бумаги, блеск очков…

Я знаю: их сейчас потащут. За ними, за решеткой, – лязги рыластые, в звериных шкурах ждут: вот, спустят…

Кровь на всем: на Обелиске, в небе. Она пылает в стеклах фонарей, струит по камню, льется на деревья.

Не пройти. Я пробираюсь к Обелиску. Мужик с мешком, глазеет. Брюхатая лошадка, санки; под ордой сено: кормит. Я спрашиваю, где же поезд. Он не слышит, высматривает впереди, к балконам: швыряют на толпу одежу, шубы… Я понимаю: за добром приехал.

У камня, за решеткой, – старички: в халатах и тюрбанах, пестрые, – волхвы, как будто. Лиц не видно; все на коленях, головами вместе: разглядывают что-то на земле. Я вижу, с жутью: огонечек желтый, язычком. Неугасающее пламя?.. Нефть и здесь?!.. Колдуют, раздувают… Маги? Пожары раздувают… или – свет? В молчанье, головами вместе.

* * *

Бьют по тазам Цыганы. Ржут кони. Бухает как будто бубен. Котлы дымятся чадно, тянет мясом. Пар прелый, тошный.

Лестница под землю. Метро, там поезд. Дверочка, чуть светит. Визы?.. Женщина за стойкой, пачки. Бистро, а будто визы. Женщина бросает «maryland», три франка сдачи, наши золотые. Бегу, рожок мерцает угол, сдвинуты столы, до потолка, как загородка. В углу – замученные лица, молодые, смертная тоска во взгляде. Мученики, наши! Кричу – «последний поезд, уходите!..» Молчат, как дремлют. Не добраться к ним. Бросаю золотые, слышу звон. Бегу – пройти к ним, сзади. Стены. Стучу, как в пустоту. Где двери? Все доски, новое, и пахнет елкой. Лестницы, пролеты, дырья. Ползу по скрепам, в крестовинах, в брусьях. Вижу в дырья – глубоко внизу – все огоньки, костры, дымится. Мне страшно: полечу в провалы. Ступеньки провалились, нет перил. И слышу: костыли, за мною. Оглядываюсь – тот, на костылях. Шагает в брусьях.

Я вылезаю на площадку. Ходу нет: последняя площадка, с доску. Не за что схватиться, упаду… Синеет небо, звезды. На страшной глубине – краснеют точки, – огоньки, костры. На дали – зарево, и купол, с пятачок. Две башенки, как две монашки, в остреньких шлычках, – две палочки, на страшной дали.

Знакомый голос слышу:

– Поспеша-ай..!

Сбегаю по дощечкам, в ветре. Свежо, морозно. Белыми клубами паровозы. Платформа, ящики. Снежок как будто. Поезд, странный: скамейки на вагонах, по стенам. Я вижу: старичок мне машет. Так я рад, бегу к вагонам, схватываюсь… – шляпа?!. Потерял. Багаж..? Не помню. Все мое там было… Сейчас отходит, поздно. В вагоне, подо мной, оркестр играет. С нами Бисмарк едет, на конгресс.

Свисток. Я вижу: далеко, как птица, машет, на костылях, шинелька надувается от ветра. Догоняет, прыгнул! Я рад, кричу от счастья. Кто он мне, родной? Лица не вижу.

Едем. Звезды, хрустальные, так ярки! Охлестывает ноги ёлкой. Снег, леса. А музыка играет, нежно.

– Берлин проехали-и..!

Мужичий голос: будто бы – Бя-рлин!

* * *

Березы, в звездах. Будто бы – Кусково. Длинная казарма под бугром. Окошки в клетках, запотели; свет банный, мутноватый. Старичок бежит по снегу в баню. Я-то как же?..

Валит снег, платформа. Я – один. Теперь, куда же? Без шляпы стыдно. Приглядываюсь за окно – желтеет лампа. Вижу… я – здесь?!тот ужас? Стою. Из темноты плывет онарик. В окно мне виден станционный зал, пустая стойка, то-то, у дверей… Голос из темноты, осипший: – Входите, запираем!

Снегу намело к дверям. Я вижу колокол, корявую веревку. На колоколе снег полоской. Стою и стыну. Все хочу вглядеться. Стойка, человек какой-то, спит. За дверью кто-то ждет…

Сейчас войду…

II

Я из Парижа, – где-то под Москвой, в дороге.

Ночь, валит снег. Глухая станция, пустая, ни одного вагона. Даже путей не видно, все под снегом. Платформа – ни 192

следка, все гладко, чисто, полное безлюдье. Снег не живой какой-то, не хрустит, – как вата. А все обычно: сараи, палисадники, березки. На станции в окошках огоньки.

Осматриваюсь. Как я одинок!.. Куда мне и зачем, – не знаю. Я без шляпы, без багажа. Снег лепит, будто в марте. От фонарей, за снегом, – мутный свет. За станцией сооака лает, неспокойно: послушает – полает, в пустоту. Опять послушает. Там – темень.

Как мне выйти? Через вокзал, без шляпы, – неудобно. Садиком, извозчик где-то… – все решетки. Острая тоска. Зачем я здесь? Припоминаю: что-то… баня?… Сколько лет без бани! Все – в бане, никого не видно. Праздник завтра.

Вокзальчик невысокой, длинный, дощаной, заляпан снегом. Стараюсь разобрать над входом – «Москва» как будто? Окошки клеточками, запотели, светят постно. Приглядываюсь… – Боже мой, я здесь..? да как же я… приехал?!. Мне тошно, я хочу назад, а ноги мнутся. Лепит снегом, собака лает, – безысходность.

Смотрю гадливо: темноватый зал, чернеет печка, сушатся портянки… в мохнатой шапке, спит… зеленоватый чад махорки, лампочка косая в фонаре, струится ниточкою копоть. За дверью кто-то… Не могу войти, так гадко.

Слышу – человек..? Отхаркивает вязко, как больной. Мотается фонарик, решеткой мызгает по снегу.

Раб, опять… Вертеться, путать, гнусные анкеты… Так мне гадко!

Голос из сумрака, осипший, скучный: – Входите, запираем.

Соображаю: надо закурить… сказать, что здешний, так, гуляю..? Нащупываю папиросы – Maryland, увидят… Спичек нет.

Иду, как здешний. Пробую свистать, а губы смякли. Carte d'identite в кармане!.. Снег вязкий, намело к дверям, давно не ходят. Дергаю за ручку, не могу… Фонарик наплывает. Я вижу колокол, замерзшую веревку с узелком, на колоколе снег полоской. Стою и стыну, все хочу вглядеться. Стойка, человек какой-то… спит? За дверью – кто-то. В ногах зудливая истома – убежать?..

Сейчас войду.

* * *

Высокая казарма, на столбах, – лабаз как будто. Темная стена, в потеках, свод на балках. Лампочка желтеет в пустоте. Ступить противно, – пол осклизлый, липкий. Бьет острой вонью бычьего загона, тошнит от сладковатой прели. Не могу…

Осматриваюсь, где же выход? Там…

Я вижу загородку в глубине, рогатку. Ходят тени. И мерзь, и жуткое хотенье – увидать. Они таятся.

Я знаю: здесь не могут, здесь «европа», особенное место – вне.

Пустые столики в перегородках, будто – ложи. Мужик какой-то. Он лежит на лавке, под окном. Окно глухое. Поддевка на барашке, малиновый кушак, подковки, шапка колпаком, кулак в кармане… нос ястребиный, смуглое лицо. Цыган-барышник? Мне тревожно: проснется – пропадет «европа».

Оглядываю стойку. Корытце, студень в нем, какой-то страшный, – желтенькое сальце. За стойкой – смотрит на меня, берет мутовку, лезет в студень. Я узнаю гарсона с Motte-Picquet, отмахиваюсь с ужасом – не надо! Он черпает, несет на столик. Показывает пальцем: ешь!

За мной перегородка, там другие. Гремит посуда, шумно, – будто ресторан. Лакей с салфеткой, смотрит. Есть, такое?!. Мне тошно, я хочу задобрить… Похоже – итальянец, в эспаньолке, выглядывает из-за стенки: здесь ли я. Я притворяюсь иностранцем, – здесь «европа» – и говорю гарсону с Motte-Picquet, хочу задобрить:

– Voila, monsieur…

Даю пятифранковую бумажку.

– Вот, валюта… Я из Парижа, и сейчас в Париж… Он смотрит нагло, говорит по-русски:

– Все равно, а надо подписаться. Все анкеты, четырнадцать анкетов-с! Я сейчас…

Идет куда-то. Я в тревоге. Выглядывает голова над стенкой, здесь ли я. Я понимаю, отхожу подальше, где «европа». Прохаживаюсь иностранцем. Там – лакей, показывает на меня бумажкой. Вижу дверь, чуть приоткрыта щелью…

Я узнаю вокзал – Виндавский. Красное сукно, стаканы, люстры, чемоданы. Зал I–II класса. Там – они.

Все ряженые, в шубах. Отходит поезд в Ригу, на Париж. Я вижу низенького, голова торчком, в салопе, лисий воротник по локти. С ним другие, поддерживают, водят, все – с почтеньем. Он тычет пальцем к двери, на меня. Мне жутко, но держусь за ручку: здесь – «европа». Все – иностранцами, и все – в Европу. Я вижу, что на них – до чемоданов – все чужое. И все они – чужие, в русских шубах. У выхода – в суконных колпаках, при красных звездах, – наши дураками. Подобострастно тычутся глазами, сторожат.

Смотрю я – лисий воротник, ко мне!.. Захлопываю дверь, бегу куда-то…

* * *

Платформа, пустота. Огромный поезд. Вижу человека:

– На Париж?

Копается в какой-то сумке.

– Не пойдет.

Мне кто-то машет. Смазчик, – пахнет маслом. Ведет куда-то. Поезда уже нет, а поле. Шепчет:

– Прямо, прямо…

Знакомый голос, а лица не видно, темнота. Идем глубоким коридором, доски гнутся. Мигают – золотятся щели, под ногой: под нами освещенный зал, и гомон. Ступаю осторожно, вижу в щели: толкутся, хлопают дверями, ищут… Я знаю: самый тот, где в шубах.

– Вот выход…

Это друг, родной мне, – может быть, отец покойный. Хочу обнять…

Один я. Дверь на блоке, кирпич рокочет. Вижу чистый снег, глотаю воздух.

Длинная казарма, баня. Мокрые окошки, тени там. Вода в канаве, пахнет банным. Бревенчатые стены, как труха: пропрела баня. Склизкое окошко. Приглядываюсь – все набито: тела, стойком, друг к дружке, плотно. Лопатки, ребра, шеи, – все костляво. Пар стоит, шипучий банный шум, гул шаек. Набито – не войти. Отыскиваю двери, – нет дверей. Мне жутко: как сдавились, трутся!.. Мне кажется, что пар идет от них, там холод. Я кричу:

– Пусти-те!..

Колышутся и жмутся, головы – как зыбь. Мне страшно: баня расползется, лопнут стены…

* * *

Ночь, снег. Я – в переулках. Снег белесый, – луна, должно быть. Мертвые дома, закрытые ворота. Я путаю, не знаю, где мое… Вот перекресток, некого спросить. Какой же это город? Тупики, фонарики-маслянки. Клин… Рязань?..

Извозчик поперек, из переулка в переулок, тенью. Я слышу санки на зарубах, глухо. Навоз чернеет, огороды. Где я?..

Как будто, Сухарева башня, глаз часов. Мещанская, конечно. Без четверти… 7! А почему же никого не видно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю