412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 2. Въезд в Париж » Текст книги (страница 25)
Том 2. Въезд в Париж
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:18

Текст книги "Том 2. Въезд в Париж"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)

И так неожиданно – за землемера, собственный дом. Ну, домишка на огородах, в спарже там жулики ночуют… а, главное, с серебряным знаком ходит. И… де-сять тыщ чистоганом дает скорняк, на кошках под бобра капиталец какой накрасил!..

* * *

При мне и с Фирсановым рядились, с кондитером.

– …и амуровые чтобы канделябры, для молодых. Старик Фирсанов, высокий, в баках, похожий на лорда

Гленарвана, из «Детей капитана Гранта», загибает пальцы:

– Амуровые канделябры – самое первое, сахарные голубки на плите – второе-с… рог изобилия, с конфектами в ажуре, и с зеркальцами, и в кружевцах, четыре рубли фунт, «свадебные», не Кудрявцева-с, а Абрикосова-Сыновья, – три?..

– Английской горькой побольше, Болховитин – прасол будет, обещался.

– Бу-дет-будет – всё будет! – говорит Фирсанов скороговорочку, – и горькая, и хинная, и рябиновка… семи сортов. Буфет, холодное и горячее, соляночки на сковородке, снеточки белозерские, картофель пушкинский, свирепая каена, перехватывает глотку, – фирсановское открытие! Из рыбного закусона: семга императорская, балык осетровый, балык белужий, балычок севрюжий, хрящ уксусный, сигов трое, селедка королевская… икра свежая, икорка паюсная-ачуевская…

– Да уж пировать так пировать… событие такое… как исторический роман! за благородного отдаю, серебряный орел на груди!..

– Хорошо их знаю. Пешком не ходит, всё на извозчиках ездит в клуб, все городовые козыряют. И еще… буфет прохладительный, аршады-лимонады, ланинская вода, зельтер-ская для оттяжки… фруктовый сортимент…

– Пришлет золотую карету под невесту! Шафера от него – учитель рисования, при орденах во фраке, – во дворцах рисовал! и еще, тоже со знаком, ихний. И у меня не жиже: студент в мундире со шпагой, в пенсне ходит… и еще, тоже из образованных, экзекутор из суда, со шпагой тоже, и двое про запас, Болховитина сынки, в перчатках, учащие.

– Да уж бу-дет-будет – всё будет! – говорит Фирсанов, закуривая сигару: только сигары курит.

* * *

Пригласительный свадебный билет с золотым обрезом: «…пожаловать на бал и вечерний стол…» Вся Калужская перед домом: ноябрь, падает снежок. Подкатывают шафера в коляске. Перед ними картон с букетом. Оба в сияющих цилиндрах, в белых, как мел, перчатках, крылатые шинели, на груди что-то золотится. Лица румяные, с морозцу. В толпе говорят: ар-ти-сты! Я бегу к скорняку. Шафера отбивают каблуками, кричат с порога «жиних ожидает в церкви!» – и всем делается страшно. Трещат скорняковы канарейки. Шафера сбрасывают шинели, вынимают белый букет в путающихся атласных лентах и подают невесте. Феня похожа на царевну: беленькая, во флердоранжах, светится сквозь вуальку, щечки чуть-чуть алеют. Женька вздыхает сзади. Вспоминается, грустно-грустно – «ах-Фе-ня-Феня-я…» Скорняк схватывает образ, скорнячихе суют кулич, Феня опускается, в вуальке. Скорняк, в сюртуке, похож на старого барина; скорнячиха, в шумящем платье, вся обливается слезами. Женька шепчет: «нечего тут сыропиться». Вскрикивают за нами: «да Андрюша, образ-то кверх ногами!..»

Кричат шафера – «карету под невесту!» Ахают все – ка-ре-та!.. Атласная – золотая, окна – насквозь всё видно, в мелких, подушечках, атласных, – будто играет перламутром.

Двое лакеев, в белом, в цилиндрах с бантом. Шафера откидывают дверцу. Иван Глебыч – в мундире, с флердоранжем; светится рукоятка шпаги, перчатка откручена на пальцы, лицо в тревоге. Кричат – «Божье благословение, мальчика-то вперед пустите!» Андрюша, в бархатных панталончиках, вихрастый, с образом на груди, тычется на подножку, в страхе; под носом у него «малина», с медовых пряников. Тощий, высокий экзекутор, в мундире и со шпагой, держит невестин шлейф: студент нежно поддерживает Феню, словно она стеклянная. С треском захлопывают дверцу. Шафера прыгают в коляски, кричат – «с Богом!» Все крестятся. Скорняк корит Кологривова: «что ты мне под невесту подал! Бога у тебя нет, такое под невесту!..» Каретник, с заплывшими глазами, божится: «да… покойничков у меня эти не возят… а что Паленова вчерась возили, так это из уважения, не в счет». Скорняк уходит, махнув рукой. Говорят – «не к добру, покойницких лошадей прислал». Каретник ворчит: «приметил скорнячий глаз… лошади – не кошка, под бобрика не закрасишь».

* * *

В доме Клименкова горят окна. Мы с Женькой топчемся у ворот: рано, войти неловко. По двору пробегают поварята, тащат с саней корзины, звенят бутылки. Музыканты приехали: пробуют, слышно, трубы. На боковой подъезд, во дворе, выбегает Фирсанов, во фраке, с салфеткою под мышкой: «че-рти, куда заливное сунули?» Здороваемся с Фирсановым. – «Да что… опять, мошенник, нарезался, заливное никак не сыщем, а еще старший повар!» Поваренок кричит: «нашли заливно, в дрова засунута… а Семеныча снежком оттерли!» – «Ну, слава Богу… соли в мороженое бы не попало!» – кричит Фирсанов и приглашает заправиться: закусочные пирожки готовы. Это наш придворный кондитер, правит все свадьбы, поминки и именины, еще от дедушки. Подъезжают на своих и на лихачах. Прасол вываливается кулем из саночек. Бегут барышни в белых шальках, духами веют. Подкатывают – мясник Лощенков с семьей, в карете, краснотоварцы Архиповы, Головкин-рыбник, портной Хлобыстов, булочник с семейством: Ратниковы, Баталовы, Целиковы, бараночник Муравлятников с сынками, Сараев – башмачник с дочками… – какие-то все другие, в хороших шубах. Молодые сейчас приедут. Сумерки, плохо видно. Кто-то высокий столкнулся с Женькой и извиняется, идет на подъезд за всеми. Женька шепчет: «ты знаешь, это кто?.. он, ей-Богу! да „дикообразово-перо“-то подарил я, тот, писатель!» Я не верю… не может быть! И радостное во мне: будто знакомый голос, баском таким: «ах, простите, пожалуйста…» Надо сказать Фирсанову, угощали чтобы… и скорняку, что писатель у него на свадьбе. Всё хотел – «живого бы писателя посмотреть, Загоскина бы». Но тот уж помер, а это живой писатель.

* * *

Входим под фонари подъезда в большие сени, с зеленой куда-то дверью. Пахнет парено-сладковато, – осетриной, сдобными пирожками, сельдереем, – особенным, поварским духом. Идем по широкой лестнице по малиновому ковру. В высокой зеркальной зале, под мрамор с золотом, с хрустальными люстрами из свечей, – свадебный стол, «покоем». Белоснежные скатерти, тысячи огоньков хрустальных – от разноцветных пробок от бутылок лафитничков и рюмок, блеск от бронзы и серебра. Музыканты, на хорах, пробуют робко трубы, сияет медь. – «После „встречи“, – кричит Фирсанов, – „Дунайские Волны“ пустишь, а там скажу!» Потягивая бакенбарду, он оглядывает парад, что-то соображая пальцем. На «княжем месте» на серебре, – рог изобилия, из которого рушатся конфекты. «Амуровые канделябры» – по сторонам: золотые амурчики целуются под виноградом, выбросив в воздух ножки. Мы выискиваем по зале – где он. По стенам, сидят недвижимо гости, положив красные руки на колени или подпершись, самоваром, – все красноликие, в стесняющем крахмале, в тугих сюртуках, в манжетах. Белоногие барышни смирно сидят с мамашами. Официанты несут подносы, звенят бокальчики. Фирсанов кричит в фортку: «как завидишь, – бенгальский огонь, пунцовый!»

Нет его и в малиновой гостиной: старые дамы только, сонно сидят на креслах. Нет его и в ломберной – угловой, и в малой, где «прохладительное» для дам… нет и в буфетной, с «горячим» и «холодным», где разноцветные стенки из бутылок, в которых плавают язычки огней, где всякие соблазнительные яства: пулярды в перьях, заливные поросята, осыпанные крошкой прозрачнейшего желе, сочные розовые сиги, масляно-золотистые сардины, хрящи белужьи, бочоночки с зернистой, семги и балычки, салаты и всякие соленья, – хрусткая синяя капуста, огурчики – недоростки в перце, кисленькие гроздочки винограда, смородины красной венчики, «свирепая каена», похожая на кирпичный соус, соляночки, снеточки, румяный картофель пушкинский… – и здесь даже нет его! Женька шепчет – «в прохладительный заглянуть, кстати и ананасной хватим?» Толстый прасол сонно глядит на нас, будто хочет спросить, – «вы это… в котором классе?» Вьется официант с тарелочкой – «не при-кажете-с!» Прасол тычет в бутылку с перехватцем: «а ну, огорчи, любезный», – английской горькой. Мы вытаскиваем сардинку, и роняем… – в окнах вдруг полыхает красным, грохают медные тазы над нами, – играют «встречу»: приехали!

* * *

В дверях гостиной шелковые старухи спутались бахромой, толкаются локтями, сердито шипят – «успеете, пострелы». Мы проскальзываем у них под локтем. У входа в залу стоят новобрачные на розовом атласе. Фирсанов держит корзиночку, все бросают овсом и хмелем. Мы тоже бросаем, в Феню. Она – царевна, только ужасно бледная, – не ягодка уж, а ландышек. Новобрачный – какой-то неприятный, чернявый, глаза косые, бородка таким скребечком. Фирсанов кричит на хоры – давай! Официант с баками встряхивает салфеткой, и на молодых сыплются цветочки. Скорняк всплескивает руками, все расхватывают – на память. Иван Глебыч шепчет на ушко Фене, и она дает ему розу из букета. Начинают просить другие, но Фирсанов вежливо говорит, что букет теперь целомудренный, а к разъезду… тогда растрепим. Говорят и смеются: пра-вильно! Иван Глебыч как будто недоволен, всё поджимает губы. Он перед молодым, красавец: высокий, волосы так, назад – как Рославлев у Загоскина. Женька ворчит: «косоглазого выбрала!» Я говорю – «скорняк это, не пожалел дочери несчастной». Фирсанов просит пожаловать в гостиную, сейчас будут поздравлять шампанским. Мы идем с Феничкой, но какая-то старушенция в «головке», выпятив зуб, скрипит: «нечего вам тут», – даже скорнячиху оттолкнула, Женька ей нагрубил: «а вы чего щипитесь когтями?» Дамы шепчутся – шлейф уж больно задирают. Старушенция велит Ивану Глебычу опустить, но он не слышит. Лощенова говорит Аралихе: «убили бобра, днюет и ночует в картах, весь профершпилился». Молодых сажают на золотые кресла, Фирсанов разливает шампанское, все подходят. Мы чокаемся с Феней, она мило кивает нам, но я чувствую, что она несчастна. Говорит нам – «ах, милые». Вместе с горы катались. С косоглазым не чокались, давка очень. Скорняк спрашивает – «ндравится тебе, знак-то какой, ученый!» Говорю – видели тут писателя, только найти не можем. Он не верит: «вы, говорит, это с шампанского», – смеется. А его нет и нет.

Сейчас будет «вечерний стол», куда только нас посадят, не на задний же, с музыкантами? Старшая сестра ухватывает меня: «мамаша зовет… испортил тебя Женька, как уличный мальчишка себя ведешь!» Я убегаю в залу. Почему это уличный мальчишка! Сам Фирсанов подлил в бокальчик, из уважения, сказал – «скоро жениться будете, без Фирсанова уж не обойдетесь». И Горкин всё говорил: «не корыстный Фирсанов наш, провизия всегда свежая и не в обрез… играть твою свадьбу будем – его обязательно возьмем».

* * *

Фирсанов потягивает бакенбарду, оглядывает парад, – на сто на пятьдесят персон! Поправляет цветы под рогом изобилия, опять огладывает, – «еще букетик! на крылья бутылочек добавить!» Играют «Дунайские Волны», вальс. Фирсанов машет, велит: «Черноморов – марш» грохайте, кушать когда пойдут, а пока «Невозвратное» валяйте, поспокойней… Скорняк радуется – «какое же пышне богатство вида!» Для затравки, обносят пирожками, с икрой зернистой. За новобрачными, которые с утра говеют, – старушенции подают, косоглазого мать, оказывается! Говорят – коровница, молоком торгует, такая скря-га! Схватила, как когтями, три пирожка и зернистой икры черпнула… – официант даже закосился. Женька шипит: «карга, под шаль пирожок спустила, мешок у ней!» Фирсанов приглашает: «в буфетик для аппетиту… все мужские персоны там». Идем сардинки попробовать, а там и не подойти, такое звяканье: мясники, булочники, мучники… Прасолов голос слышно: «Глебыч… огорчимся?..» Иван Глебыч чокается со всеми, подергивает пенсне, и очень бледный. Хлобыстов сига гложет, пальцы все об портьеру обтирает. И Му-равлятников, и Баталов… – все с тарелочками, едят, на окошке буфет устроили, из графинчика наливают. Учитель рисования – подшофе, козлиной бородкой дергает, притоптывает всё ножкой. Протодиакон Примагентов в углу засел, все его ублажают надо ему загрунтоваться, многолетие будет возглашать. Огромный, страшно даже смотреть, как ест. Голосом лампы тушит! Женька просит какого-то: «пропустите, пожалуйста, закусить», а тот ему – «а в котором классе?» Фирсанов углядел – сиротами мы стоим – нам по килечке положили и балычка. Прасол манит Фирсанова: «видал, бычки-то мои, бодаться уж начинают», – на завитых пареньков из практической академии, запасные шафера которые, – «женить скоро тебя возьму». Слышим – «Черномора» тарахают, – и нет Фирсанова. Валят гуртом, притиснули нас в дверях. Иван Глебыч бежит вприпрыжку, прасол бухает в пол ногой – та… ра-ра… та… ра-ра… – под «Черномора», под барабан турецкий.

* * *

Отходит шумно «вечерний стол». Уже прочел по записочке Фирсанов – «за здоровье». За новобрачными – старушенцию: «за здоровье глубокоуважаемой родительницы…» какой-то… кажется, Епихерии Тарасьевны. Уже поднялся протодиакон, и всё покрывает рыком – многая… ле…т-та-а-а-а!.. Расхватывают на память «свадебные конфекгы». Старушенция так и вцепилась коршуном, цапнула полной горстью. Еще кричат молодым – го-рько!.. горь-ка-а!.. Молодые целуются. И вот «По улице мостовой» играют, танцы сейчас начнутся. Иван Глебыч раскатывается, придерживая пенсне, – «господа кавалеры… ангажируйте дам!» За ним ковыляет прасол, – плывет саженками. Фирсанов перехватывает мягко: «в стуколочку-с… отец протодьякон ожидают». В карточной уж трещат колоды.

«Невозвратное время»… – и вот, Иван Глебыч с Феней, – молодой танцевать не хочет, – «бычки» за ними, подхватили сестер Араповых; накручивает землемер Лощенову, экзекутор выписывает с Коровкиной, винтит с присядцем – фалдами подметает – козлоногий учитель рисования подцепил рыбничиху Головкину – не обхватишь, сшибает стулья.

«Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»… – кавалеры отводят дам в «прохладительное», к аршадам. Молодого утянули в стуколочку, по три рубля заклад. Иван Глебыч – без флердоранжа: нашли в буфете, Феня ему прикалывает. Он склоняется к ней и шепчет, она его ударяет веером. Обносят сливочным и фисташковым мороженым, несут подносы с мармеладом и пастилой – старушкам. Говорят – будут и пирожки с зернистой, протрясутся когда маленько. Старушенция задремала на диване. Женька шепчет: «на кресле мешок забыла, рябчики даже там… наплевал ей, и пепельницу еще… а не щипись!» Козлоногий зельтерской окатил кого-то, кричат – «платье изгадили!» Гремит – «ах, и сашки-канашки мои…» Иван Глебыч выносится на середину залы, мундир расстегнут… – «гран-ро-он!.. ле-кавалье, ф-фет-ляшен!..» Говорят – «шафер-то уж нагрелся». Козлоногий вырезывает вприсядку – «сени новые – кленовые – решетчатые!» Скорняк всплескивает – ух-ты-ы!.. Врываются вереницей из гостиной: Иван Глебыч, головой вниз, вытягивает Феню, за Феней, – вот разорвут ее, – головастый «бычок» с толстухой… «Тарелки» секут на хорах – «ах, вы, сени мои, сени…» – «бычки» скорняка подшибли, у каждого по две дамы, вниз головой несутся, – бодаются… – «ле-каввалье-э-… шерше-во-да-амм..!» Около козлоногого гогочут, – какие-то рожи строит – нашептывает: – «ах, вы, сени мои, сени… так при-ятель мой по-ет… и своей мо-рдашке Фене…» – за хохотом неслышно. – «Вью-шки-и!!..» Музыканты полы ломают, бухает барабан – «вери-вьюшки-вьюшки-вьюшки…» – стучат по паркету каблуками, – «на барышне башмачки… сафьяновые!..» Полугариха – сваха, в шали, ерзает на ноге – «ах и что ты, что ты, я сама четвертой роты…» Бежим за другими в «прохладительный», допиваем аршады-лимонады, официант даже удивляется – «и как вас только не разорвет!» Фе-ничка раскраснелась, откинулась на спинку, веером на себя, смеется… Иван Глебыч, зеленый, волосы на лоу слиплись, глаза рыбьи какие-то, галстух мотается, пенсне упало, – за руку всё ее, чего-то шепчет, качается. Дамы шушукаются – «страмота какая лезет, прямо, при публике… чего ж молодому-то скажут?» Экзекутор посмеивается: «клещами не оторвешь, сотенки скорняковы продувает, – в любви везет… протодьякон всем там намноголетил». Иван Глебыч совсем склоняется, а Феня веером его всё, хохочет… – с шампанского, говорят, от непривычки. Аралиха так и ахает – «до безобразия дойтить может!» Иван Глебыч дергает Феню за руку и кричит: «уйдем от них!., ту-да… где зреют апе…льси-ны… и л-ли…моны!»… Феня старается вырвать руку, прижалась к столу, а он всё – тянет. Козлоногий топает на него – «вы пья-ны!.. извольте оставить молодую… особу!» Иван Глебыч не отпускает Феню, качается, вскидывает пенсне… – «к черту… пьяней меня…» Кричат – «не выражайтесь при дамах!., позовите же молодого… безобразие!..» Фирсанов упрашивает – «прошу вас, ба-ла не страмите… вас ждут в буфете…» Иван Глебыч выхватывает шпагу… – «прочь, ха-мы!..» Молодой схватывает сзади, Фирсанов вырывает шпагу и отдает косоглазому. Косоглазый кричит официантам – «убрать пьяного нахала!» Феня… глаза такие, будто чего-то увидала, вся бледная, руками отстраняет… кричит – «да что же это?!» – ее подхватывают. Официанты тащат Ивана Глебыча. Он кричит – «хамы… мою шпагу!., погубили жизнь!..» Чтобы не слышно было, музыканты играют «Сени». Косоглазый размахивает шпагой… и – в форточку! – «Вот его место, на мостовой!» Мы проскальзываем на лестницу, сбегаем и смотрим кверху. Ивана Глебыча волокут с площадки, торчит манишка, пенсне разбили. Он вырывается и вопит – «молодую жизнь… ха-мы… на дуэль… темное царство!..» Косоглазый вверху кричит: «дайте ему, скотине!» Мне жалко Ивана Глебыча… И вот я слышу – будто знакомый голос, баском таким: «ве-селенькая свадьба!»

Возле зеленой двери – он, писатель! В сером пиджаке, в пенсне с грустно-усмешливой улыбкой. Кто-то еще за ним. Женька меня толкает – «там он… смотри…» – но дверь закрылась.

* * *

После, мы прочитали, на карточке: «Антон Павлович Чехов, врач». Он жил внизу, под вывеской – «для свадеб и балов». Он видел! Может быть, и нас он видел. Многое он видел. Думал ли я тогда, что многое и я увижу – «веселенького», – свадеб, похорон, всего. Думал ли я тогда, что многое узнаю, в душу свою приму, как все, обременяющее душу, – для чего?..

Сентябрь, 1934 г.

Алемон

Как я покорил немца
(Рассказ моего приятеля)

Раздавая нам бальники за 2-ю пересадку, «Воронья Головка» насмешливо закончил: «и 27-й, по-следний… родителям на утешение, решительно развратившийся лентяи…» – и пустил веером через весь класс, ко мне. Бальник метко попал мне в руки, и жирное «27» неотвратимо удостоверило, что я решительно развратился.

– Не всем, конечно, быть Соколовыми… сколько кому отпущено… – продолжал «Воронья Головка» долбить меня носом в голову, – но мог бы и постараться… хотя бы предпоследним!..

– Захотел бы – и первым был! – вызывающе крикнул я.

При общем смехе, надзиратель пригрозил вызвать меня на воскресенье.

Ничего удивительного не было: я не учил уроков, читал запоем и писал исторический роман из жизни XVI века. Роман начинался так:

«Зима 1567 г. выдалась лютая, какой не запомнят старожилы: на лету замерзали галки. В один из дней января, когда термометр показывал 40 гр. мороза, по сугрооам Замоскворечья пробирался вершник с притороченной у седла собачьей головой и метлой. Читатель догадывается, что это был опричник. Встречные шарахались в подворотни, а почуявшие запах собрата псы яростно завывали по дворам…»

Дома сестра сказала ужасным шепотом:

– Боже мой, ка-ак ты па-ал!..

И начала наставление о выработке характера, иначе я потеряю уважение окружающих и докачусь до Хитрова рынка, как Евтюхов, стоящий в опорках у Никиты Мученика, против Межевого института, который он кончил с золотой медалью! Я сказал, что вот же, и с золотой медалью… Но она не дала сказать:

– Да… но с тобой будет еще хуже! Ты превратишься в жулика и, может быть, даже в каторжника!..

Я представил себе, как меня гонят по Владимирке, в кандалах, и все грустно качают головами: «и за что пропал! из-за каких-то аористов и „пифагоровых штанов!“». В заключение, она велела мне прочесть книги, которые меня подымут, – знает по опыту: «Характер», «Самодеятельность» и «Труд» – Смайльса. Я прочитал их залпом. Она не поверила и стала спрашивать. Я отхватал ей примеры, как люди погибали, но, выработав волю и характер, поднимались на высоты славы. Она смягчилась:

– То-ник… если ты только захочешь, ты не только не погибнешь, а сделаешься человеком и полезным членом общества. Ну, постарайся за 3-ю пересадку… ну, хоть 15-м!..

Я сказал, что буду 10-м даже, только трудно по математике, и еще с этим проклятым немцем, который мне никогда не ставит больше двойки. Она сказала, что по математике мне наймут репетитора, а по-немецки займется она сама. Она, сама?!.. Она начнет с самого начала, по Кайзеру… с «рычание льва устрашает человека»!..

– Да, мы начнем с самого начала, за все классы, и ты увидишь! А это твое маранье… – и она показала мне тетрадку с моим романом, – помни: я изорву в клочки, если ты не поправишься.

Я поклялся, что буду даже 8-м, – «только, ради Бога, не разорви!..»

Зять, межевой, привез инженера Евтюхова, прямо от Никиты Мученика, велел сводить в баню, поприодеть, – «и за четвертной этот гений сделает из него самого Лобачевского!». Смущенный я смотрел на смущенного тоже Евтюхова: этот, низенький и широкий, в опорках, с клочьями ваты, вылезавшей из грязной кацавейки, с напухшими глазами, головастый, курносый, лысый, похожий на Сократа… – инженер с золотой медалью? ге-ний?!..

Начал он непонятно, с самого трудного: с «задачи о курьерах». Я взмолился, но он прохрипел мрачно: «это моя система! я потащу тебя в необъятные сферы мысли, и ты познаешь великое блаженство!»

Я смотрел на его необъятный лоб, на котором дышала жила, в виде алгебраического знака – радикала.

И он так потащил меня, что математика стала для меня блаженством.

– Жизнь… – хрипел он, обдавая меня застрявшим в нем духом перегара, – грязь и свинство. Уйдем из нее в необъятные сферы мысли! – тыкал он в воздух циркулем. – Какая красота, когда точка… мыслимая точка, проецируется в своем движении… пронзает бесконечность… молнией!.. Мы поднимаемся до геометрии в пространстве, через полгода – к Лобачевскому!..

За Святки я одолел все трудности. Евтюхов сказал: «ты наш брат! ты а-ри-хмед пока, но через месяц станешь и Архимедом!» Через месяц он пошел за папиросами в лавочку и пропал. Через месяц классный наставник сказал: «по-греческому… четверка?!» – и выставил за Овидия пятерку, математик выслушал доказательство «пифагоровых штанов» по Евтюхову, прищурился, погонял по всей геометрии, пожал плечами… погонял по всей алгебре, выслушал небывалый еще разбор «задачи о курьерах», по Евтюхову тоже, – и поставил решительно пятерку. Греку я отхватал, сверх заданного, двести стихов из Одиссеи, объяснил все тонкости «гар» и «ге», и костлявая рука «Васьки» вывела мне пятерку. Только Отто Федорыч, немец, ставил всё тройки с минусом. Как ни переводил ему любимые его каверзы – «он, казалось, был нездоров», «он, кажется, будет нездоров», «он, казалось бы, не был бы нездоров», даже – «он, не казалось бы, что будто бы будет нездоров»… как ни вычитывал Шиллера и Уланда, как ни жарил все эти фатер, гефеттер, бауэр и нахбар… – ничто не помогало. Он пучил стеклянные ясные глаза, и румяное, в пятнах, лицо его, похожее на святочную маску с рыжими бровями и бачками, сияло удовольствием: «ошень ка-ашо, драй!»

Но почему же – драй?!.

Руски ушенник не мошет полушайт фир, немецкий мо-шет.

Соколеф? Он каврит, ви айн Берлинер. Бу-лы-тшоф? Он полюшайт фир с минус: «нихьт айн ошипка ф-диктант». Мне нужен был не фир, а – фюнф; у меня выходило – на первое место в классе, я брал последний барьер с канавой, выходил уже на прямую, но… проклятое это драй! Круглая голова была неодолима: «руски ушеник не мо-шет!». Я ненавидел щегольской галстук немца – зеленый с клюковками, в розовых клеточках платочек, которым он вытирал потную лысину, тыкал в стеклянные ясные глаза, когда, растроганный, декламировал нам шиллеровскую «Лид фом Глокэр» или «Уранэ, Гросмуттер, Муттер унд Кинд ин думпфер Штубэ бейзаммен зинд»… – как накануне Троицы убило молнией четверых. «Жестокий, он притворяется добряком, он тычет в глаза платочком, чуть не рыдает даже: „Унд моэн ист… Файэртаг!..“ – у, фальшивый!» Я вычитывал ему с чувством «Дер Монд ист ауфгеганген, ди гольдене Штернэ пранген» – драй и драй! – только 2-е место. Вспоминал Евтюхова: «жизнь грязь и свинство!» На эту тему я написал стишки. А, плевать!.. Просил у сестры роман, но она сказала решительно: «когда докажешь что…» – «Но у меня же всё круглое – пять и пять!..» – «А по-немецки?..» Я поклялся сжечь Кайзера и хрестоматию Бертэ. Да, задано перевести из Бертэ «Ди Рахе дес Эреманнес». «Мщение честного человека», целых полторы страницы. Завтра последний урок перед пересадкой. Немец сказал: «это ушасни истори… сами пля-шевни… о, тяшоли!..» – и закатил ясные глаза. У, фальшивый!..

Я перевел, выписал слова. Правда, история была ужасная. И я начал переводить… стихами:

 
Настала ранняя весна,
Златое солнце сильно грело,
В прозрачных рощах не одна
Певица звонкая запела…
 

Жизнь – грязь и свинство, драй! А вот… –

 
На берегу глубокой речки
Стоит избушка лесника.
Я был недавно в том местечке…
Избушка та теперь ветха.
Она совсем уж развалилась…
 

Я вижу, чего совсем нет в Бертэ…

 
На крыше пять иль шесть жердей
Торчат, как руки великана,
Все мертво, только пеликана
Гнездо под крышею висит
И о минувшем говорит.
 

Лесник, по имени Ятамар… но как же рифма на Ятамар?..

 
В сторонке горестно лежит
Остаток старого амбара,
И речка быстрая бежит
Вблизи избушки Ятамара.
 

Я горел до зари, пока не затухла лампа. В слезах дописывал:

 
Теперь я понял, что за мщенье
Считает честный человек!
Молю, отец… молю прощенья,
Готов молить его весь век!..
 

Я уже не мог заснуть, я видел:

Ятамар встречает жалкого старика, набравшего хворосту, чтобы согреться, грозит ему, хватает вязанку и бросает в реку. Старик рыдает. Проходит пять лет. Весна, всё ликует, скоро ледоход. Сын лесника идет из школы. Лед трогается. Из леса выходит старик и кричит: «мост рухнет, остановись!» Лесник бранит старика и велит сыну переходить. Мост рушится, ребенок тонет. Старик бросается и после долгой борьбы со льдами спасает мальчика. Лесник падает в обморок. Старик… Боже, как хорошо!

 
«Твой сын здоров! очнись, лесник!»
Лесник вскочил и зарыдал:
«Благодарю, о, старец честный!
Теперь, теперь я увидал,
Что ты святой, что я бесчестный…»
 

Пора в гимназию. Немец на 4-м, как долго ждать!

* * *

Стихи – у сердца. Немец «выводит» за 3-ю пересадку…

– От-то Федрыч… позво-льте поправиться!..

– Я сказал, сажайтесь… кругли драй! ви нетофольни?!..

– Но я перевел стихами! Пусть драй… но я хочу прочитать, стихами!..

Он пучит стеклянные глаза. Я показываю листочки, они трепещут…

– Ну, ка-ашо. Будем стлюшайт… стики. Штилль! Шет-верть кончен.

А мне всё равно…

 
В руках он нес ветвей вязанку,
Их собирал он целый день,
Тащил к себе домой, в мазанку,
Устал и сел на старый пень.
 

– Ошень ка-ашо… сел на пень? Ка-ашо! – и удивленно оглянулся.

 
Вскипел лесник, увидя старца,
Схватил за шиворот рукой…
 

– За ши…ши-ворот? Этого нэт, но… ошень ка-ашо!

 
«Я задушу тебя, мерзавца!
Эй, говори, кто ты такой?» –
 «Я честный человек», – сказал
Старик несчастный Ятамару, –
«И топоров моих удару
Никто в лесу здесь не слыхал.
Сегодня рано я поднялся,
Бродил голодный целый день…»
 

– Та, та… голедни и холетни… – прошептал Отто Федо-рыч, и на его лице я уловил сострадание.

 
«Ты лжешь, старик, пустой бездельник!
Еще в запрошлый понедельник
Я липу старую срубил,
А ты, презренный лжец, обманщик,
Украдкой сучья обрубил?..»
 

Лицо немца всё больше напрягалось. Он прошептал – «ушасно!» – и посмотрел через мою голову, моргая.

 
«Охотник, Бог тебе судья!
Порубок ты нигде не видел,
Напрасно ты меня обидел…»
 

– Та, та… о, шю-стфо, шюстфо!

Немец моргал всё больше. По его доброму лицу я видел, что он жалеет несчастного старичка. Нет, он вовсе не фальшивый… и тогда… – «унд мо-эн ист Файер-таг»… – он вздыхал искренно… нет, он не фальшивый!

И я продолжал, с жаром:

 
Старик несчастный прослезился,
Рукой дрожащей шляпу снял
И на колени опустился…
И горько-горько зарыдал…
. . . . . . . . . . . . . . .
…Вязанку взял у старика,
Взмахнул рукой полоборота
И бросил в глубь водоворота.
И вмиг исчезло всё в волнах…
 

Немец прошептал – о!.. – и из ясного его глаза как будто выкатилась слеза: он вынул платочек в розовых клеточках и пснул у глаза. Вот никогда не думал… Но – дальше:

 
Прошло лет пять. Весна настала.
Вода на речке скрыла лед.
Семейство лесника уж ждало,
Что вот, наступит ледоход.
Сын лесника под вечер раз…
 

Начиналось самое страшное. Немец вытянул палец… – Ви… та писал драма… большой драма!

 
«Постой, постой!» – раздался крик,
Ребенок вздрогнул, обернулся,
Взглянул – и в страхе отшатнулся:
Из леса выходил старик.
«Меня не бойся, я не злой,
Не зла, добра тебе желаю», –
Сказал старик, – «и заклинаю:
По мосту не ходи домой!»
Мальчик колеблется, лесник… –
«Ага, тебе старик проклятый
Такие страсти насказал?
Ага, мошенник бородатый,
Опять ты здесь? – лесник вскричал».
 

– О, Поже мой… и малышне итет… и… – ужасно!..

 
Мост дрогнул, жутко заскрипел.
Взломался лед, погнулись балки,
С ребенком вместе рухнул мост…
. . . . . . кипит и пенится вода,
И шепчут волны, злобой полны:
Погиб твой сын, и навсегда!
 

Немец тычет в глаза платочком. Губы его скосились…

 
«Мой сын», – кричал отец несчастный, –
«Мой сын, мой сын… приди сюда!..»
Не слышен вопль под рев ужасный,
Гудит, кипит, шипит вода.
. . . . . . . . . . . . . . .
Но, вот и берег. Слава Богу!
Старик приплыл. Ребенок жив.
С тревогой в сердце, понемногу
Ребенку чувства возвратив,
Он на колени опустился
И молча, горячо молился…
«Твой сын здоров… очнись, лесник!»
 

Немец… закрылся платочком в розовых клеточках… и вдруг, взглянув на меня сияющими, влажными глазами:

– О, шю-ство, шюство! у тепья… руски душ… немецки душ, фесь душ! Тут… – ткнул он в Бертэ, – сукой слово… у тепья шюство, фесь!..

И тут… – мог ли я думать! – он схватил перышко, ткнул – проколол чернильницу, уронил огромнейшую, густую кляксу, чего никогда не случалось с ним, и всем своим плотным телом поставил мне… думаете. – фир? Нет: фюнф Мало того: соскочил с кафедры и крепко пожал мне руку. И взял у меня листочки, чтобы читать всем классам. Соколов, в крахмальном воротничке, с масляным хохолком, наклонил в книжку голову: я стал первым! Потом я, правда…

Сестра не поверила, когда я крикнул – «немец – фюнф!» Я перекрестился.

– Вот видишь, что значит воля! Мы все, с самого начала… Я кричал, что это стихи, мои… чего и в книжке-то не было!.. Она не верила. Однако, всё это правда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю