Текст книги "Яблоко Невтона"
Автор книги: Иван Кудинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
13
Остаток осени Ползунов потратил на обустройство черной избы, сопряженной со светлицей не только общей стеной, но и печным блезиром, выступающим в горницу заподлицо – скорее для пущего обогрева, чем для праздной красы. А измыслил шихтмейстер еще и кожух истопной, этакий хитро замкнутый горн, чертежом обозначив контуры… Зазвал двух ладных печников, Зеленцова да Вяткина, и те не столько по чертежу, сколько по его, шихтмейстера, подсказкам сотворили к зиме глинобитный чувал посреди комнаты; а для чего он понадобился шихтмейстеру, этот странный чувал, толком не знали да и дела им до того было мало, хотя Ползунов и говорил о каких-то медных, чугунных ли трубках, кои сбирался здесь выплавлять, в избяном горне…
Однако замысла своего не успел осуществить. Сбитый печниками кожух долго стоял бездельно, поскольку другие, более спешные и неотложные дела отвлекли шихтмейстера; теперь он целыми днями пропадал в гавани, где после навигации изрядно помятые и побитые коломенки подняты и поставлены на зимовку – и надо было тщательно их осмотреть да ощупать, прикинув и определив, какие справы нужны тому или другому судну и что можно сделать сейчас, не ожидая весны.
И только в конце февраля, немного освободившись, шихтмейстер вспомнил о вовсе пока неиспользованном, впусте торчавшем посреди черной избы глинобитном горне. Осмотрел его заново, велел денщику разом – одна нога здесь, другая там! – найти Парашку и принести воды.
– Да помоги девке, – кинул вдогонку, – а то ж не догадаешься…
Однако вскоре денщик вернулся и виновато доложил:
– Парашка, ваше благородие, как и велено, убегла за водой…
– А ты? – глянул на него шихтмейстер.
– А я?.. – помялся денщик, отводя глаза – Меня, ваше благородие, она отринула… обойдусь, говорит, без помоги.
– Ну, ну, – усмехнулся шихтмейстер и более ничего не сказал, а только подумал: и вправду, наверное, силой милому не быть! Такой вот расклад получается: солдат Бархатов души в ней не чает, глаз не спускает с нее, а Парашка, зная об этом, ноль внимания на него, лишь посмеивается, пресекая всякий шаг, любую с его стороны попытку так или иначе приблизиться, оказать ей какую-нибудь услугу… Куда там! И видеть того не желает. Отвергнутый Семен мучается, переживает, кусая губы от бессилия, а ей – хоть бы хны!
Вот и теперь, брякнув коромыслом за дверью, вошла с водою, поставила ведра, ни капли не расплескав, и глянула на шихтмейстера крушинно-черными глазами, Семена же, стоявшего рядом, и вовсе не замечала:
– А зачем вам сэстоль воды? – смотрела все так же прямо и весело. – Может, пол надо помыть? Дак я мигом.
– Не надо, – окоротил ее Ползунов. – А воду оставь. Горн будем топить.
– Ой, как интересно! – невесть чему обрадовалась Парашка, блеснув омутовою глубиной глаз. И попросила: – А можно побыть здесь, когда затопите?
– Ну, коли так любопытно, побудь, – разрешил Ползунов, посмеиваясь и невольно заражаясь ее настроением.
Вечером, еще засветло, явился Михайло Булатов, служивший в доме шихтмейстера истопником, принес беремя дров, нащепал от сухого полена лучин и первым делом затопил голландку, выходившую блезиром в светлицу, а потом и к стоявшему наособицу, посреди избы, горну подступился – и такой в нем огонь развел, что вскоре дощатый кожух начал потрескивать и опасно дымиться… Пришлось водой окатить его, остужая.
– Все, Михайло, на сегодня хватит, – распорядился Ползунов. – Больше не подкладывай. А тесины с кожуха надо снять…
И ушел в дом. Удалился в свой закуток, вздув свечу. Пошуршал бумагами. Но что-то не работалось, мысли не шли в голову, и он решил отложить все до утра. Разделся, лег в постель. И, едва коснулся подушки, тотчас уснул… и увидел перед собою ярко пылающий горн, дверца которого настежь открыта и дышит в лицо жаром… А он, шихтмейстер, как будто присев на корточки, достает откуда-то из-за спины тонкие медные трубочки и бросает, бросает в этот пышущий жар, что дрова, и они тут же, охваченные багровым неистовым пламенем, начинают трещать и дымиться… И вся изба уже полна дыма, нечем дышать. «Гори-им! – кричит невесть откуда взявшийся денщик, толкая шихтмейстера изо всей силы в плечо. – Горим, ваше благородие, очнитесь!..»
Ползунов мигом подхватился, еще и глаз не успев разлепить и понять – сон ли это продолжается, наяву ли все происходит? Голос же денщика натуральный, слишком явственный и перепуганный, окончательно приводит его в чувство:
– Пожар, ваше благородие! Изба горит… Рятуйте! – срывается на визг, но этот отчаянный вопль уже не ему принадлежит, а Парашке, влетевшей белым приведением в тягучую дымовую завесу:
– Ой, матушка, ой, заступница, чо деется?!.. – не то от дыма густеющего, не то от испуга отчаянного задышливо причитала. И вскрикивала что есть мочи: – Рятуйте! Горим…
Ползунов ухватил ее за плечи и резко встряхнул, останавливая, хотя и самого колотун бил изнутри:
– Перестань вопить. Быстро одевайтесь! Помоги хозяйке…
– Что… что там стряслось? – доносится из дымного сумрака голос разбуженной Пелагеи. – Отчего столько чаду?
А за стеной, что отделяет светлицу от черной избы, уже вовсю трещит, полыхает и что-то рушится… Ползунов кидается в сени, распахивая дверь, и тут же горячей волной ударяет его в лицо, отбрасывая назад – сенки сплошь охвачены пламенем, выйти через них наружу теперь невозможно. Ползунов поспешно, рывком закрывает дверь, как будто этим можно отгородиться, спастись от огня, и тотчас возвращается в комнату, выкликая на ходу:
– Семен, где ты? Семен!..
– Тут я, ваше благородие, – выныривает навстречу денщик, весь расхристанный, в обутках на босу ногу, шапка задом наперед…
– Что же ты, как пень, торчишь? – накидывается на него шихтмейстер. – Окно… окно выставляй! Другого хода нет. Живо, живо! А где Яшутка с Ермолаем? Пусть в деревню бегут, мужиков поднимают… Пелагеша! – спохватывается в тот же миг и бросается в «будуар» жены, попутно срывая и отбрасывая в сторону легкие и ненужные теперь занавески. – Пелагеша! Одевайся… да потеплее. Некогда мешкать.
– Оделись уже, готовы, – отвечает Парашка, придерживая и ведя Пелагею под локоть. Ползунов подхватывает жену с другого бока, сердце частит, будто подталкивая: скорее, скорее! Дым забивает глотку, выедает глаза… А снаружи тянет холодом. Семен уже выставил раму – и в разверзнутом зеве окна видно, как сверху с горящей крыши падают, рассыпаясь фейерверком, трескучие искры и желто-оранжевые, красные сполохи плещутся на снегу… Ночь отодвинулась, будто враз истаяла, и все вокруг жарко озарено.
– О, Господи, что же это, что? – вздыхает со стоном Пелагея, придерживая руками живот. – Отчего загорелось-то, Ваня?
– Не знаю, Пелагеша, не знаю, – уклоняется он от лишнего разговора, когда всякая секунда дорога; быстро перемахивает через подоконник наружу, помогая Пелагее тем же путем выбраться из горящего дома, но ей это сделать не так-то просто, хотя и Парашка вовсю старается, придерживая ее с той стороны, задышливо приговаривая:
– Осторожно, Пелагея Ивановна, полегоньку, голубушка… Кто сам себя стережет, того и Бог бережет. Спускайся потихоньку, спускайся, а я подмогну…
Наконец, выбираются не без труда, и Ползунов, отведя женщин подальше в сторону, строго наказывает: «Отсюда – ни шагу! Не вздумайте к дому приближаться…» – последнее скорее к Парашке относится. Однако она и рта открыть не успевает, чтобы ответить, как шихтмейстер кидается обратно в дом и разом исчезает, теряясь в густом чаду. Семен тоже не отстает, орудует вовсю, то и дело возникая в проеме окна и прямо на снег выкидывая из дома, что под руку попадает: стулья, какую-то одежду, постель… Наволочка на одной подушке лопнула, разойдясь по шву, и белый пух взметнуло вверх и закружило в стылом воздухе, будто снежные хлопья.
Минуту спустя и Ползунов показался в том же проеме оконном, спрыгнул вниз, держа перед собою какой-то короб, наверное, с книгами и бумагами, отнес и поставил подальше от греха… А крыша дома уже почти вся занялась огнем, полыхала во-всю, и жердяные стропила, перегорая, с треском ломались и оседали, обрушивая на потолок тяжелые, накрепко спрессованные пласты дерна…
Наконец, подоспела подмога из деревни – кто с багром, ведром да лопатой, а кто и так, налегке, со всеми за компанию – впереди мужики, из коих выделялись Вяткин да Зеленцов, а следом бабы и пронырливая ребятня, что постарше… Как же такое зрелище пропустить! Шум, гам, толкотня… Яшутка же с Ермолаем, оповестив деревню о пожаре (хотя пожар и сам уже оповестил о себе), вернулись и того раньше – и теперь с испугом и удивлением смотрели на полыхающий дом.
А мужики подбежали, остановились и замерли, не зная, с чего начать и как подступиться к такому огню. Воды под рукой нет, а из Чарыша, от проруби, не натаскаешься, снегом пламя тоже не собьешь… Что делать?
– Эк полыхает, эко горит, язви его в душу! – восклицает Прокопий Бобков, выхватывая у кого-то багор и пытаясь дотянуться до крыши – что и удается ему, наконец. И он, победно оглядываясь, еще громче призывает: – Раскатывать надо, растаскивать по бревнышку избу-то, инако не погасить! – и тем же багром тянется снова, лезет в огонь, норовя железным крюком зацепить что-нибудь…
Ползунову же некогда выжидать, рассусоливать, и он, махнув рукой Вяткину и кинув взгляд на Зеленцова и Токорева, стоявших рядом, властно позвал, скомандовал:
– Пошли, мужики! Бочки надо спасать.
– Какие бочки, ваше благородие? Огонь же кругом… куда в такое пекло?!.. – остерег было кто-то. Но Ползунов так глянул и так повторил команду, что никто и не посмел возражать, а тем паче, ослушаться.
– Живо, живо, мужики! Бочки там, – уже на ходу пояснил, – две бочки с казной денежной… Вызволять надо! – и первым кинулся без оглядки в оконный проем, словно в пасть огнедышащего, ненасытного зверя… А там, внутри, в совсем еще недавно бывшей светлице, где так покойно жилось и сладко спалось, не только дым столбом, но и пламя гуляет по стенам, потолок прогорел и вот-вот обрушится… Но, слава Богу, никого не сожгло, не убило, все обернулось удачно – выволокли мужики эти ценные бочки с казною, откатили подальше от огня, поставили на попа… И сами встали, опираясь на них и с трудом отдыхиваясь, откашливаясь, хватая воздух открытыми ртами… Ползунов здесь же, рядом с мужиками, простоволосый, в одной исподней рубахе, весь в саже – и то ли дым, то ли пар от него валил… Семен, узрев это, подбежал с тулупчиком в руках, невесть откуда взявшимся, и накинул на плечи шихтмейстера:
– Оболокитесь, ваше благородие, не то простынете.
Дом в это время затрещал, оседая и брызгая во все стороны искрами, потолок рухнул всей тяжестью, приглушив на мгновенье пламя, но в следующий миг полыхнуло с еще большею силой – и стало понятно: с огнем нипочем не справиться, дом не спасти!
И остались к утру одни лишь черные головешки да куча золы, которую ветерок разносил по всей ограде и снег вокруг сплошь посерел…
14
Тяжкие выпали времена – хуже, казалось, и не бывает. Время – что бремя! – думал шихтмейстер. И понимал: тащить это бремя придется самому, ни на кого не перекладывая.
Сразу после пожара, дотла спалившего пристанскую светлицу, Ползунов перебрался всею семьей в деревню Красноярскую, до которой подать рукой, приютился в хате старого бобыля… И, ни дня не мешкая, выехал в Барнаул, имея при себе лишь письменный рапорт на имя асессора Христиани – и никаких оправданий случившегося. «24 февраля 1760 года, около полуночи, состоящий при Красноярской пристани казенный дом, крытый дерном, неведомо от чего, во время глубокого сна, загорелся», – тщательно подбирая слова, доносил шихтмейстер. Меж тем, казалось, и сама бумага вспыхнуть готова была от этих слов, обжигая изнутри, вызывая душевную боль и смятение: а каково посмотрит на это начальник заводов? И какие засим последуют выводы и указы? Вот чего опасался Ползунов, чувствуя за собой вину, но в чем она состоит – не ведал. Оттого и терзали смутные мысли, пока он, сидя в кошевке, ехал от Красноярской пристани до Барнаульского завода – более ста верст по февральской дороге.
А когда ближе к вечеру того же дня явился в горную Канцелярию, пред очи самого асессора Иоганна Христиани, известного саксонской своей пунктуальностью и въедливой строгостью, сердце екнуло и поджилки слегка затряслись: тут уж, с глазу-то на глаз, письменным рапортом не отделаешься – придется изустно докладывать о случившемся… Господи, помоги! Однако, вопреки опасениям, Христиани отнюдь «из себя не вышел», а терпеливо и даже невозмутимо выслушал доклад и спокойно поинтересовался, лишь слегка насупившись:
– Отчего же пожар приключился?
– Точно не ведаю, господин асессор, – искренне и поспешно отвечал Ползунов, чувствуя, что гроза миновала, и добавил предположительно, чего-то не договаривая: – Скорее виной тому глинобитная печь, коя примыкала к самой стене…
– Печь, говоришь? – пытливо глянул асессор и головой покачал. – А я полагаю, шихтмейстер, не печь тому виной, а недогляд хозяйский.
Ползунов и с тем согласился, хотя и промолчал. И правильно сделал: есть, есть и его в том вина, что пожар приключился! Дальнейший же разговор оказался и вовсе спокойным и деловым. Что ж теперь, сгоревшего не вернешь…
– Да и нет худа без добра, – неожиданно заявил Христиани уже под конец разговора. – Старая светлица тесна, некорыстна была, вот и давай новую ставить. Иного выхода, шихтмейстер, у нас нет.
Ползунов облегченно вздохнул – будто гора с плеч свалилась. Хорошо, что не голова! – подумалось весело. Христиани же проводил его, деловито и кратко напутствуя:
– И не откладывай. Завтра утром зайди в Комиссарское правление – там все и просчитайте: сколько надобно леса, кирпича, стекла… Кирпич же, полагаю, способнее из Колывани доставить, там его обжигают отменно. А печи надобно делать надежно, – не преминул, однако, упредить. – Так что в оба гляди, шихтмейстер.
Ползунов прямо-таки не вышел, а на крыльях вылетел из кабинета начальника заводов. И то сказать: ожидал самого наихудшего, а вышло наоборот – асессор не токмо большого разноса не учинил, а напротив, и выслушал с пониманием, и решение принял разумное: вместо погорелой светлицы – новую ставить! Да и что тут другое можно придумать?
И славно, что все так повернулось! – радовался шихтмейстер, споро шагая по льдистой дорожке в сторону хлопинского дома, что на Иркутской линии. К вечеру заметно похолодало. Но тихо было, безветрено. Мелкий летучий снежок, будто сквозь частое сито, сеялся, подбеливая тротуары. Стылый воздух свежил и покалывал горло. Легко было и на душе. Хотя предстояло еще и Хлопиным донести о пожаре. Да так донести, чтобы не напугать и не вызвать излишней паники, загодя упредив: с Яшуткой, мол, сынком вашим, все ладно, жив он, здоров, поклон вам передает, парнишка он доброхотный и головастый, такие нынче задачки решает, что завтра, небось, и самого Магницкого превзойдет… Так полагал шихтмейстер начать разговор. А уж потом, во вторую очередь, как бы вскользь, и о пожаре поведать…
Ползунов переночевал у Хлопиных, чувствуя себя здесь как дома. Хорошо отдохнул. А утром, на свежую голову, отправился в Комиссарское правление – все там дела решил, обо всем договорился. И ближе к полудню, еще раз облегченно вздохнув, отбыл домой, в Красноярскую.
Обратная дорога показалась короче. И, должно быть, не только потому, что отдохнувшие лошади резвее домой бежали, а еще и потому незаметно пролетело время, что, едучи с легким сердцем, шихтмейстер большую часть пути обдумывал план постройки, так и сяк прикидывая, мысленно рисуя и отчетливо представляя новый пристанский дом – как будто он уже стоял, крепко срубленный, просторный, глядя стеклянными (а не слюдяными, как в прежней светлице) оконницами с высокого крутояра на Чарыш. А что просторный – так это уместно! – остался доволен шихтмейстер. – Тем паче, что и семейство скоро прибудет… – подумал с улыбкой, и эта мысль теплом отдалась в душе.
Вернулся в Красноярскую потемну. Отпустил ямщика. И постоял, чуть помедлив, окутанный вязкою тишиной, лишь собаки в другом конце деревни лениво перебрехивались… Слабый свет из окна блеклым пятном падал на сугроб. Ползунов улыбнулся: ждут! И, слегка волнуясь, будто невесть сколько не был дома, пошел на этот манящий и чуть подрагивающий свет. Выпавший накануне мягкий снежок отзывчиво поскрипывал и проминался под ногами. Ползунов на крылечко поднялся, нашарил сыромятный конец шнура, продернутого другим концом через узкое дверное отверстие, потянул вниз, открывая внутри железную защелку и входя в сени… В тот же миг избяная дверь отворилась, и в тусклой полоске света, упавшей наискосок, появился денщик, увидел шихтмейстера и замер оторопело, руки по швам:
– Прибыли, ваше благородие? А мы и не слышали, как вы подъехали.
– Плохо слушали, – сказал Ползунов, направляясь к двери, но денщик с неожиданным проворством заступил ему дорогу:
– Погодите, ваше благородие…
– Что такое? – не понял и несколько опешил Ползунов.
– Там… это… дело такое.
– Какое? Чего ты мямлишь? Говори ясно. Ты выпил, что ли?
– Никак нет, ваше благородие! Там это… стало быть, Пелагея Ивановна…
– Что Пелагея Ивановна… что с ней? – весь напрягся Ползунов, ничего пока не понимая, но, чувствуя что-то неладное, ознобная дрожь охватила его изнутри. – Говори, что там? – ухватил и тряхнул денщика за плечи с такою силой, что воротник у того затрещал.
– Дак там, ваше благородие, повитуха… – растерялся и вовсе денщик, кивая на приоткрытую дверь, из-за которой тут же и донеслось:
– Кого там леший носит? Дверь запирайте! Чай, не лето.
Ползунов отстранил денщика и шагнул в узкий просвет, закрывая дверь за собою. И тотчас, едва сделав шаг, столкнулся глаза в глаза, с худой плоскогрудой старухой, вышедшей из глухого закутка встречь, лицо ее тоже какое-то плоское, в глубоких землисто-черных морщинах, но взгляд прямой и острый. Ползунов знал ее по обличью, видел не раз, но имени не запомнил – то ли Марья, то ли Дарья… Да это сейчас для него и не имело значения. Он смотрел ей в глаза, и она взгляда не отводила.
– Что? – тихо и с нетерпением он спросил, его трясло пуще прежнего. – Что с Пелагешей? Где она?
– Ничо, оклемается, – сухо и коротко отвечала старуха, глядя все так же прямо и строго. – А дитенок мертвенький народился… мальчик.
– Как мертвенький? – не поверил он и отшатнулся, будто горячим плеснули в лицо. – Почему?
Старая повитуха стояла, не меняя позы, холодно и сурово смотрела в упор:
– Дак потому, батюшко, мнится мне, что допрежь сроку явился… Пожар, надо быть, аукнулся, – добавила, словно приговор объявила. – Экие страхи пережить – не приведи Господь! А ты как думал? – уставилась, не мигая.
Ползунов не ответил и, более ничего не сказав, потрясенный, разбитый и враз опустошенный, обошел старуху – да она его и не задерживала – и, почти не помня себя, шагнул в горницу, где на широкой деревянной кровати лежала Пелагея, укрытая пестрым лоскутным одеялом. Он подошел осторожно, на цыпочках, склонился над нею, заглядывая в лицо, обескровленно-белое, снулое, с темными пятнами под глазами, слабо зажмуренными, ждал, когда она их откроет, но Пелагея лежала пластом, будто неживая, лишь изредка вздрагивая ресницами…
И Ползунова такая жалость охватила, так стиснуло и защемило внутри, что он готов был сейчас на все – только бы ей полегчало, помогло выбраться из этой провальной, черной пустоты… «А ему уже не помочь, – вдруг вспомнил, подумал о ребенке. – Где же он-то?» – захотелось взглянуть на него, коснуться руками, сын ведь, но и на это нужны силы… Он постоял еще минуту, не смея тревожить забывшуюся Пелагею, и так же неслышно, на цыпочках, вышел в прихожую.
Парашка стояла здесь уже начеку, поджидая его, глянула быстро и жалостливо, тихо, вполголоса проговорив:
– Да вы шибко-то не убивайтесь, Иван Иваныч, спит она… – кивнула в сторону горницы. – Куриного взвару попила и уснула. И вы ложитесь, – добавила еще тише, с какой-то пронзительной, материнской ноткою в голосе. – Поди, за день-то намытарились?
Ползунов посмотрел на нее внимательно:
– Да, да, в дороге мытарств хватает. А где он? – понизил голос до шепота. И Парашка шепотом же переспросила:
– Кто?
– Дитенок… мальчик.
– Там, – рукой она указала на дверь, – в чулане.
– Как… в чулане? – удивился он страшно. – Там же холод… и темнота. Почему не в избе?
– Бабка Дарья говорит – нельзя. Потому как мертвенький родился.
Ползунов ошарашенно помолчал, что-то обдумывая, вскинул глаза на Парашку:
– Ты вот что: ночью будь ближе к Пелагее Ивановне. Может, ей что понадобится…
Сам же в горницу спать не пошел. Долго сидел на низеньком голбце, подле печи, на которой похрапывал здешний хозяин, старый бобыль, а на широких полатях, под самым потолком, спали без задних ног, бормоча там что-то во сне Яшутка и Ермолай. Потом и он, протяжно зевнув – и впрямь намытарился за день! – влез туда же, устроившись рядом, и вскользь, мимоходом подумал: «Нынче-то погорельцам не до чинов».
Но спал вполглаза, урывками, то и дело подхватываясь.