Текст книги "Яблоко Невтона"
Автор книги: Иван Кудинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Михайло Васильевич попытался представить себе, каков он, этот сибирский механик: молодой, энергичный, полный сил…
Но далее мысли пошли в другом направлении.
* * *
Они могли встретиться, Ломоносов и Ползунов. Но не встретились – так угодно было судьбе.
И встреча Ломоносова с Екатериной, назначенная в промежутке между 23 февраля и 4 марта 1765 года, тоже не состоялась. Михайло Васильевич, как никогда, тщательно готовился к этой встрече, сам напросился на нее, план беседы с императрицею набросал – из одиннадцати пунктов. Однако предчувствием близкого конца дышит записка. А в предпоследнем, десятом пункте, и вовсе прямо сказано: «Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют».
Вскоре болезнь опять свалила Михайлу Васильевича, он уже не смог одолеть ее и четвертого апреля скончался.
27
Ползунов рассчитывал построить машину к осени, может, и до покрова поспеть, в худшем разе управиться к рождеству, чтобы новый, 1765 год, встречать в Петербурге… Пелагея, слушая мужа, тихонько посмеивалась и, ероша густую розвязь пшеничных его волос, говорила распевно-мягким и низким голосом: «Ох, Ваня, торопыга ты мой, да когда можно поспеть к новому-то году, коли машину свою ты не ранее рождества испытаешь?»
Он соглашался, что при таком повороте действительно к новому году мудрено поспеть; но уж в начале-то года, когда наладят обоз с блик-зильбером в Санкт-Петербург, они с тем обозом в свой новый путь беспременно отправятся…
Однако и эти расчеты не оправдались.
Излишне затянулись подготовительные работы. Хотя Ползунов и не сидел сложа руки. Весной, перебравшись на правый берег Барнаулки, к стекольному заводу, начали класть печь из горнового камня, коя предназначалась для выплавки меди с присадом свинца – из этого сплава и собирались делать цилиндры для огненной машины.
Имея горький опыт с глинобитным горном в старом (сгоревшем позднее) доме на Красноярской пристани, Ползунов смотрел теперь в оба. Мало того, что нынешняя печь – размерами, конечно же, несравнимая с красноярской! – делалась из прочного камня, так он еще и корпус железный измыслил, и мехи воздуходувные для нее сотворил…
И только в конце июля приступили к пробной отливке малых труб – да и то неудачно. Расплавленный металл не пошел, а разом захряс, застыл в желобах… Стали доискиваться – почему? Бывшие здесь, при опытной плавке, Порошин и Христиани вместе со всеми пытались найти причины. И генерал Порошин, опытный инженер, первым их углядел, указав отмычку: «Желоба слишком узки, надо их заменить. И печь лучше просушивать».
Вскоре дело поправили – и отлили первый цилиндр. Но тут Ползунов, найдя какой-то изъян, остался недоволен. И, сделав паузу в два или три дня, принял решение твердое: «Не годится».
– Да почему не годится, Иван Иванович? – удивился Дмитрий Левзин. – Сплав же хорош.
– Может, и хорош, но не для наших цилиндров. Слишком тяжел.
– И что же теперь?
– А что теперь? Будем творить новый сплав, – спокойно ответил Ползунов, улыбнулся, глянув на растерявшегося помощника, и дружески похлопал его по плечу. – Ничего, Митя, сделаем все, как надо. А присад из свинца не годится, будем делать из олова.
И никто не смог (да и не пытался) поколебать его, даже генерал Порошин, ибо главным ответчиком за постройку машины был он, механикус Ползунов, и не только по указу Канцелярии, но и по велению самой государыни – за ним и последнее слово оставалось. Он его и сказал: не годится, тяжеловато.
Время опять затягивалось. И цилиндры из нового сплава были отлиты лишь в октябре, ближе к дню покрова. Первый зазимок уже лег, притрусив землю белым снежком. Холодов натянуло, но реки еще не стали.
Тем временем дел прибавлялось. И Ползунов, по обыкновению, вздел на себя не одну или две, а даже три лямки и тянул в полную силу. Приходилось не только расчеты вести, на ходу изменяя, а то и меняя иные узлы и детали машины, всеми работами управлять, но и самому нередко, засучив рукава, работать по-черному. И то сказать: занятые на постройке машины умельцы в чертежах путались, не могли разобраться, и Ползунов удумал и саморучно сделал для них модели, чтобы те могли копировать, а случалось, и сам вставал к ручному станку и показывал, как надо вытачивать.
«Художников же, знающих медное искусство, как литейщиков и паяльщиков, так токарей и шлифовальщиков… что вздуманное могли их рукоделием окончить… совсем нет», – запишет он позже. Ползунов хотел, чтобы каждый работник, всякий специалист был не просто умельцем и мастером, но искусником и художником в своем деле, ибо сам он дело свое почитал за искусство. Но искусников таковых, как он сам, инженерный капитан-поручик, было столь мало, что и по пальцам не надо считать – единицы. Потому и приходилось многое взваливать на себя.
Вечерами он часто задерживался. Приходил домой уже затемно, усталый и голодный, «аки зверь лесной». Но дом, как всегда, встречал его теплом и уютом. Пелагея скоренько накрывала стол, певуче и ласково приговаривая:
– Да, любый ты мой, ненаглядный, садись поскорее, проголодался небось, накормлю я тебя и утешу… – А на столе уже румянился свежий рыбный пирог, млели в горячем пару любимые колдуны. – Да, любый ты мой, – шутливо и ласково продолжала она причитывать, – измаялся со своею работой… И когда ей настанет конец? – смотрела с пытливой дотошливостью. Он ел с аппетитом и не спеша, изредка вскидывал глаза на жену. И вдруг сказал, впервые признавшись:
– Конец нашей работы, Пелагеша, еще далеко. – И вздохнул, отодвинув блюдо с недоеденным пирогом. – Похоже, я тебя обманул: не только к нынешнему рождеству, но и, дай Бог, к будущей бы весне управиться. И половина того, что надо, не сделана.
– Господи, Ваня, – шагнула к нему Пелагея, обе ладони свои на плечи ему положив, и утешительно мягко сказала, округляя слова, будто журчливой водой камушки окатывая, – да какой же то обман? Это ж работа. И не думай о том, не казнись. Разве я не понимаю? Главное, чтобы все хорошо обошлось да удачею обернулось. А я верю, – еще тише и мягче проговорила и прижалась горячей щекой к его колючей небритой щеке, – верю, что построишь ты машину, обротаешь к весне. Или ты сам не веришь?
– Верю, – улыбнулся он, благодарный жене за ее участливость. – Обротаем, Пелагеша, – пообещал, с удовольствием повторяя это крепкое и округлое словцо, – обротаем всенепременно! Куда ж мы денемся?..
Но построить, «обротать» машину ни к весне, ни даже к лету будущего, 1765 года, не удалось. Наверное, никто, в том числе и сам изобретатель, не предвидел столь затянувшихся, продолжительных сроков. И в какой-то момент многими, кто был в той машине заинтересован, овладело понятное беспокойство и нетерпение. Справлялись о том уральские рудознатцы из Екатеринбурга: ну, каково там наш земляк, Иван Ползунов, орудует со своею машиной, может, помощь нужна? Даже Нерчинская горная канцелярия – эвон откуда! – запрашивала: когда же огненная машина будет готова?
Напомнил и Петербург о себе. Пришла депеша из Кабинета. Да еще и с весьма значительною припиской Адама Олсуфьева: «Еще же повелеть изволила е.и.в. – истребовать от Канцелярии горного начальства немедленной присылки в Кабинет обстоятельного известия о успехах делания изобретенной механиком Ползуновым огнедействующей машины, окончена ли она, а буде еще нет, то когда отделается и каково в самой практике действо ее будет».
Казалось, вся Россия, затаив дыхание, ждала того мига, когда огненная машина «в самой практике действо» свое покажет.
И сама государыня равнодушной не оставалась, помнила, беспокоилась и как бы подталкивала Ползунова ускорить работу. А его и подталкивать не надо, он и без того тянет в три лямки. «Он и на малое время не перестает мыслить о приведении той машины к окончанию», – скажет о Ползунове в ответном рапорте Кабинету генерал Порошин. И не было в том ни малейшего преувеличения.
Лето выдалось в том году сухое, но не жаркое, и вода в заводском пруду, в верховьях которого, чуть на отшибе, и находился стекольный завод, не падала, а в прочие дни и выше нужного уровня поднималась. Вот Ползунов и придумал все детали, узлы и другое оборудование для сборки машины переправлять на плотах – лучшего транспорта и не надо! Тем же путем и материалы для постройки машинного здания доставлялись – брус деревянный, горбыльные доски, деготь, канат пеньковый.
Так и пошло равнобежно – сборка машины и строительство здания. И к зиме его возвели. Однако бревенчатым срублен был только первый этаж, остальные три этажа сколотили из досок, завершив столь громадное и причудливое строение шатровою крышей. Иные биографы и знатоки считали и поныне уверены в том, что-де Ползунов сделал бревенчатым не все здание лишь «из экономии материала». Но делал он так, «экономя» не материалы, а время – иначе строительство растянулось бы и до следующей весны.
Получилось же машинное здание и в самом деле весьма причудливым – каждый последующий этаж, начиная со второго, меньших размеров, чем нижний – и внушительным: этакая пирамида Хеопса! Таких сооружений Барнаульский завод не видывал! Четыре этажа снабжены шестью дверями, семь лестниц позволяли свободно перемещаться и перемещать грузы вверх и вниз, семнадцать застекленных окон, иные и железной решеткою забраны… И ни одной печки для обогрева. Ни одной! Зимой – хоть волков морозь. Там, на воле, холод не меньший, но воздух мягче и снег под ногами, а здесь, в машинном склепе, железо, железо и только железо, тяжелое, обжигающе-стылое, рукой прикоснешься – и кожа на нем остается.
Однако махину эту «железную», стиснув зубы, надо монтировать, сбирать по «крупицам», вздымая цилиндры на уровень второго этажа и ставя строго по вертикали – тут глаз Ползунова особенно нужен. И трубы паропроводные так подгонять, чтобы и комар носа не подточил, соединяя вверху с цилиндрами, а внизу, на первом этаже, с насосною установкой… А холод, холод, леденящий, жгучий – никуда от него не деться! Пока работает человек – и холод как будто бы отступает, а встал да замешкался, разгоряченный и потный – и знобью всего насквозь прохватывает. Брр! Рятуйте, братцы! – смеются сборщики, похлопывая стылыми верхонками друг друга по спинам.
Случалось, Ползунов и домой заявлялся с этим стыло-раскатистым «брр!», продрогший, одеревеневший от долгой стужи, с лицом потемневшим, серо-лиловым, как, наверное, и то «железо» в машинном зале. И первое время это «брр» не вызывало каких-либо опасений, звучало бодро и даже вызывающе: ничего, мол, стерпится, переможется! Но время шло – и это бодрое и веселое «брр» незаметно поникло, исчезло и вовсе, будто растворившись в студеном воздухе и уступив место надсадно-глубокому, затяжному кашлю… Теперь Пелагея по этому кашлю и узнавала еще издалека, что муж ее, инженерный капитан-поручик Иван Ползунов, со службы своей возвращается. Идти же неблизко – от стекольного завода до Тобольской улицы не рукой подать. Раньше-то Ползунов этого расстояния и не замечал – ходок он был искушенный. Однако с тех пор, как начал душить его кашель, изнурительный и неотступный, казалось, внутри все разрывающий, ходить становилось все тяжелее… И ночью кашель не давал ему спать. А утром чуть свет Иван поднимался – и снова спешил к своей машине.
Обеспокоенная Пелагея сама разыскала штаб-лекаря Якова Кизинга и обо всем ему рассказала.
– Что же он-то сам, страстотерпец наш, не появится? – удивился штаб-лекарь.
– А он, страстотерпец-то наш, – слезно молвила Пелагея, – от работы своей не может оторваться.
Кизинг не замедлил, а в тот же вечер явился на Тобольскую, застав дома и самого хозяина.
– Ну-с, дорогой Иван Иванович, докладывайте, что случилось? – поинтересовался Кизинг, пожимая влажно-горячую руку Ползунова. А тому и отвечать не надо – раздирающий кашель сам за себя сказал. – Э, батенька, так не годится! – покачал головой Кизинг. Велел снять рубашку, достал из баульчика деревянную трубочку-стетоскоп, долго выслушивал грудь, потом спину больного, простукал со всех сторон и сделал весьма осторожное и уклончивое заключение: – Что ж, простуда у вас, конечно, глубокая… И, надо сказать, запущенная. Советую вам, Иван Иванович, недельки две полежать, полечиться в гошпитале. Там вас и понаблюдаем, как следует.
– Не могу! – взмолился Ползунов. – Поверьте, доктор, и делайте, что хотите, – снадобья, лекарства любые, все буду принимать… Но лежать не могу. Работы в самом разгаре. Установка, отладка машины… Кто за меня будет делать?
Кизинг, неспешно застегивая свой баульчик, хмуро переспросил:
– Отладка машины, говорите? Знаем, знаем мы вашу машину, – буркнул не то одобряюще, не то осуждающе и глянул строго из-под очков. – А кто же, батенька, вас будет отлаживать?
Позже, сама не своя, Пелагея умоляла мужа:
– Ваня, любый мой, послушайся лекаря, он прав. Надо тебе в гошпиталь, надо! – настойчиво повторила. – Полечись, отдохни… Неужто машина дороже здоровья?
– Дороже, – сказал он тихо и раздумчиво после долгой паузы. – Да она мне, эта машина, дороже не только здоровья, но и самой жизни! – вырвалось у него вместе с трескучим кашлем, он зашелся в нем, багровея лицом досиня, а когда отпустило, вытер губы, поспешно скомкав и спрятав платок, и продолжал как ни в чем не бывало: – А я, Пелагеша, хотел поговорить с тобой о другом. Послушай, – взял ее за руку, глядя прямо в глаза. – Несподручно ходить мне от нашей светлицы до завода стекольного. А там, на стекольном, есть домики…
– И один из них пустует, – перебив его, подсказала Пелагея.
– Откуда ты знаешь? – удивился он.
– Знаю. Земля слухом полнится. А еще знаю, – чуть помешкав, добавила, – если переедем туда, на стекольный завод, будет тебе ходить до машины своей не далее тридцати шагов.
– Ну, Пелагеша, провидлива ты у меня! – восхитился он, весь как-то вскинувшись и воспылав. – Я только подумал, а ты уже все высказала. Да, да, об этом я и хотел с тобой поговорить. И ты согласна? – пристально посмотрел. – Там ведь домишко спроть нашей светлицы куда как мал, не разбежишься, – решил и припугнуть малость, сгустив краски, – всего одна комнатка да кухонный закуток… И баня по-черному топится.
– Так ведь и мы, надеюсь, не навечно туда переедем? – спокойно ответила Пелагея, как бы тем самым и готовность свою выражая хоть сейчас это сделать. И Ползунов, благодарный жене за столь решительную отзывчивость, поспешно заверил:
– Конечно, Пелагеша, не навечно, а только на то время, покуда машину строим. А потом… потом, полагаю, нам и в эти хоромы, – повел глазами по светлой просторной горнице, словно загодя с нею прощаясь, – не придется возвращаться. Испытаем, запустим в работу машину – и в Петербург! К весне, даст Бог, управимся и уедем.
И два дня спустя с этой надеждой покинули они свою «офицерскую» светлицу, оставив там добрую половину вещей, и перебрались на стекольный завод, в «крестьянский» домишко, поближе к той огненной машине, ради которой Иван и жизнь положить готов. И зажили тут, по старой присказке, в тесноте, да не в обиде.
Иногда забегал Эрик Лаксман, веселый и добрый чухонец, молодой ученый (будущий академик российский), три года назад приехавший «покорять» Сибирь – и теперь на стекольном заводе какие-то чудеса творил, придумав новый способ варки стекла… Ползунова Лаксман боготворил, считал его своим учителем в рудознатных делах, восхищался невиданной ползуновской машиной, извещая о том своих знакомых и друзей в Европе, писал крупнейшему шведскому ученому и почетному члену Петербургской Академии наук Карлу Линнею о чудесной сибирской природе, о достопримечательностях Барнаульского завода, но главной «достопримечательностью» считал своего друга. «…Есть тут горный механик Иван Ползунов, муж, делающий истинную честь своему Отечеству, – не скрывал восхищения. – Он строит теперь огненную машину, совсем отличную от Венгерской и Английской. Машина сия будет приводить в действие меха или цилиндры в плавильнях посредством огня: какая от того последует выгода! – восклицал, предвидя небывалый успех. – Со временем в России, если потребует надобность, можно будет строить заводы на высоких горах, – рисовал перспективы, – и в самых даже шахтах. От сей машины будет действовать 15 печей…»
Лаксман заглянул вечером, уже потемну, веселый, быстрый, румяный с мороза:
– Здравствуйте, Пелагея Ивановна! А где же наш труженик величайший? – осведомился еще с порога. И Пелагея только руками развела и вздохнула:
– Ох, Кирилл Густавович, – иначе теперь, с легкой руки Ползунова, Эрика Лаксмана и не называли, – ох, Кирилл Густавович, – вздохнула Пелагея, – да где ж ему быть, нашему труженику, как не у своей машины… Готов ночевать подле нее.
– Да, да – покивал Лаксман, – я его понимаю.
– Посидите, Кирилл Густавович, – предложила Пелагея. – Скоро, наверное, вернется наш труженик.
Но долго усидеть Лаксман не смог, сказал извиняясь:
– Нет, пожалуй, я пойду, посмотрю, как там Иван Иванович ладит свою машину.
– Да посылайте его поскорее, – попросила Пелагея. – И сами приходите, Кирилл Густавович. Ужинать будем.
Лаксман пообещал и стремительно вышел. Ходу же от домика до машинного здания и вправду не более тридцати шагов. Да еще Ермолай постарался и такую дорожку расчистил – хоть на боку по ней катись.
Одна только беда: болезнь цепко держала «эрмита» и труженика великого, кашель не отпускал, продолжая мучить его изо дня в день. Ползунов пил настойки, предписанные доктором Кизингом, глотал пилюли, но проку от них – никакого.
И трудно поверить, представить себе невозможно, что мучимый тяжелым, изнуряющим кашлем, неизлечимо больной, обреченный, можно сказать, человек нашел в себе силы не только перемочь свой недуг, пережить эту долгую и холодную зиму, но еще и работать, в три лямки тянуть, занимаясь отладкой, наконец-то, собранной машины, а потом и пробным пуском, устранением неполадок и недоделок… И так всю зиму до самой весны.
А точнее сказать, до конца апреля, когда он, измученный тяжким недугом, исхудавший до неузнаваемости и вконец обессилевший, впервые однажды не смог одолеть и этот последний для себя путь в тридцать шагов – от дома и до машинного здания. Силы покинули его, и Ползунов, наверное, свалился бы где-то на полдороги, но подоспевшие Дмитрий Левзин и Черницын Иван подхватили его и привели, если не сказать, принесли на руках домой. Пелагея, ни слова не говоря, приготовила постель, уложили его – отдохните, Иван Иванович. Он усмехнулся, скорее болезненно поморщился, отдышался и тихо сказал:
– Все, друзья мои, отдыхать теперь мне долго. Все!..
– Ну что вы, Иван Иванович… – начал было успокаивать его Левзин. Но Ползунов только слабо рукой махнул:
– Молчи, Митя. И слушай. Машину доводить придется вам, Ивану вот, – посмотрел на Черницына, – и тебе. Там и дел осталось не так много. Да-а, – отвернулся, скрывая волнение и одышку, – да-а, неужто не выпадет увидеть машину в работе? Неужто… – задохнулся вдруг, закашлялся, дрожа изнутри и сотрясаясь всем туловом, и долго бился в этом припадке. Наконец, отпустило. Он отдохнул, приходя в себя, и сказал еще: – Но вы заходите, когда какие вопросы возникнут. Вместе будем разбираться. Ноги мои отказали, но голова-то пока на месте, – добавил горестно. – А покуда идите, работайте. А я полежу, подумаю.
И слег с того дня окончательно. Однако нашел еще силы написать, вернее, продиктовать челобитную на имя государыни с просьбой освободить его от строительства и руководства сборщиками и доводчиками огненной машины… Это ж и в самом деле – какие силы и какое мужество надо иметь, чтобы не токмо подумать, а вслух произнесть и написать эти горькие и, может, самые что ни на есть вершинные в жизни слова!..
Ползунов лежал в кровати, скорее полусидел на двух подушках, взбитых перед тем и поправленных под головою добрыми и ласковыми руками Пелагеи, и видел за окном ослепительно синее, чистое небо, две молодые березки густо и яростно зеленели слева, а чуть одесную, справа, громадно высился корпус машинного здания, стены которого отливали на солнце золотисто-светлою, восковой желтизной. И там, за этими стенами, стояла его машина, почти готовая, с каждым днем, по словам Мити Левзина, набиравшая силы для полезной работы… А он, Ползунов, терял свои силы – и туда, к своему детищу, был уже не ходок.
«Целое есть то, что соединено из других вещей…» – вдруг вспомнил слова Михайлы Васильевича. И подумал о том, что целого в нем остается все меньше, а нужные вещи уже давно ушли от него… И он впервые так остро, почти физически ощутил и увидел, как сузился для него мир, как уходила от него сама жизнь… А может, это он, механикус Ползунов, уходил сам от себя?.. Он закрыл глаза – но все видел.
Отодвинулся и ушел Петербург, с его дворцами, прошпектами и маняще – недостижимой теперь (и присно во веки веков!) Академией наук, исчезнувшей, как обманчивое и зыбкое сновидение… Исчезли дороги, пути, по которым он столько ходил, прошел и мог бы немало еще пройти… Мир сузился до пределов кровати – и даже те тридцать шагов, отделявших его от машины, он более не может осилить.
Он лежал высоко на подушках – и не знал, сколько же времени прошло с тех пор, как он слег окончательно: день, два или целая вечность? Подле кровати, ближе всех к нему, стояла жена… Пелагеша, Пелагея Ивановна. Он глазами ее приласкал и поблагодарил за все заботы. Чуть поодаль, ближе к двери, застыли недвижно Дмитрий Левзин и Черницын Иван, помощники и ученики его, молодые, крепкие. Теперь их некому учить. Да и нечему – они и сами нынче кого хочешь научат. Он доволен ими: молодцы, хорошо потрудились, пусть дальше идут… Рядом с ними добрый и слишком печальный сегодня, задумчивый Эрик Лаксман… Кирилл Густавович. Но зачем они все собрались?
А может, он сам, Иван Ползунов, горячечным сознанием, не угасшим еще воображением и собрал их подле себя? Вот и штаб-лекарь Яков Кизинг стоит со своим баульчиком рядом с Пелагешей. Она его о чем-то спросила, он ей что-то ответил… О чем она спросила, что он ответил?..
Ползунов бессильно откинул голову на подушках, вминая податливый пух. Дышать стало нечем. И запах синели густой волной наплывал неведомо откуда. Ползунов глазами позвал жену. И Пелагея тотчас над ним склонилась. Он собрал последние силы, но сказал так тихо и невнятно, что и сам не услышал своего голоса. «Пелагеша, – сказал он, – синелью пахнет… Душно! Открой окно». Пелагея повернулась к доктору, Кизинг кивнул разрешающе. Она подошла к окну и отодвинула форточку, впуская свежий воздух. Ползунову показалось, что запах сирени и вовсе становится нестерпимым, и он закричал так, что никто его и не услышал – и сам своего голоса он тоже не распознал. «Закрой окно… не надо! – за-кричал он беззвучно. – Дышать нечем…» – и что-то оборвалось внутри, будто струна перенатуженная, кровь хлынула горлом, солнце в глаза ударило, раскололось – и все враз померкло…
Было около шести вечера 16 мая 1766 года. И откуда-то издалека, с левобережья реки Барнаулки, со стороны «офицерских» светлиц, что по Тобольской линии, наносило густой и горький запах синели… которой не было там и в помине.