Текст книги "Яблоко Невтона"
Автор книги: Иван Кудинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
17
Однако весна, затем и лето 1760 года, сухое и жаркое, не принесли Ползунову желанных удач. Шлюз так и не удалось построить – проект затерялся где-то в нетях, среди канцелярских бумаг. И пришлось Ползунову, как и прежде, в былые весны, сбирать приписных мужиков да плотников со всей округи и вручную, с немалой надсадой, тягать, сталкивая на воду непомерно тяжелые и громоздкие дощанки да коломенки – четырнадцать старых посудин! А новых в последние годы так и не появилось. Старые же, все более изнашиваясь, теряли не только ходкость и устойчивость, но и грузоподъемность, о чем Ползунов упреждал Канцелярию, подавая рапорт со своими расчетами – как избечь этих потерь. Но и этот проект оказался под спудом, не найдя никакой поддержки.
А тут еще непонятный указ. И «цидулка» самого Христиани, как бы затверждающая этот указ: «Благородный и почтенный господин шихтмейстер! – рассыпался хитрый саксонец в казенных любезностях. – Понеже нынешним летом, по определению Канцелярии, отгрузка руды с Красноярской пристани на завод отменяется, вам, шихтмейстеру Ползунову, надлежит прогульное это время занять осмотром судов и устранением всякого рода неисправностей и дефектов, кои обнаружатся, дабы наилучшим образом подготовить флотилию к будущей навигации…»
«Как отменяется?» – вслух удивился шихтмейстер, трижды перечитав записку, и только одно уяснил: нынче судам стоять на приколе! И это в то время, когда руду с Колывани поставляют исправно, обоз за обозом – амбары и сейчас уже основательно ею забиты. А что будет к зиме? Более того, какие тут залежи образуются к будущей весне! И двух флотилий не хватит, чтобы все разгрузить и сплавить на завод за лето, в одну навигацию. Да и где их взять, эти «две флотилии», если и одна-то дышит на ладан… Неблагоразумство сие не на шутку смутило и возмутило шихтмейстера: «Это о чем же они там думали, члены Канцелярии во главе с Иоганном Христиани, сподобив такой указ?»
Вопрос чрезмеру серьезный. И Ползунов, не желая держать его втуне, что камень за пазухой, кинулся на завод, явившись однажды незваным гостем к самому Христиани: «Господин асессор, мне это непонятно». И стал убеждать асессора отменить указ либо снабдить его нужными поправками. Христиани сердито слушал, весьма недовольный неурочным приездом шихтмейстера (много берет на себя!), и, не дослушав, сухо и жестко пресек: «Какими поправками? Указ и без того ясен. И никаких поправок не жди! А возвращайся на свое место, – сделал нажим на последних словах, – да, да, господин шихтмейстер, на свое место… и занимайся тем, что тебе поручено».
Сказал – как отрезал. Переубедить же упрямого саксонца – все равно, что лбом стенку прошибить. С тем и воротился шихтмейстер на пристань, как тот сверчок, что знает свой шесток… И не более! И вдруг ожгла догадка, впервые возникло сомнение: а на своем ли он месте, шихтмейстер Ползунов? И не слишком ли долго держат его, горного офицера, на этой присяжной должности?
Ползунов не знал, что еще прошлой весной, год назад, об этом же говорил асессору один из самых опытных и уважаемых членов Канцелярии, управляющий Колыванским заводом Улих: «А я вот что хотел заметить, Иван Самойлович: негоже держать на пристани шихтмейстера, там и капрал управится. Ползунов же офицер и человек с большими задатками, зачем же держать его в черном теле?» Христиани вспыхнул и резко ответил: «Это я держу Ползунова в черном теле? Постыдитесь напраслину возводить… Да я же держу его там, на пристани, для пользы дела, бо лучше, чем он, шихтмейстер Ползунов, никто другой с отгрузкой руды не справится». Улих кивнул: «С этим и я согласен. Но сколько ж вы собираетесь там его держать?» – «А столько, сколько понадобится для дела», – отрезал Христиани, как бы ставя точку и прекращая ненужный разговор.
Однако разговор этот не ушел в нети, как хотелось того асессору, а возник снова совсем недавно, нынешнею весной, и вернулся к нему, прямо-таки огорошив асессора, все тот же Улих, управляющий Колыванским заводом. «А я вот, Иван Самойлович, для пользы делу прошу перевесть шихтмейстера Ползунова на Колыванский завод», – сказал таким тоном, будто разговор этот и вовсе не прерывался. Христиани дрогнул бровями, слегка растерявшись, не ожидал такого поворота, но тут же и взял себя в руки. «И кем же господин Улих намерен шихтмейстера утвердить?» – насмешливо глянул. «Комиссаром завода, – спокойно ответил Улих, похоже, и еще раз огорошив асессора. – Повытье там изрядное – дел на два года вперед». Христиани, явно задетый, сухо и едко переспросил: «Комиссаром? – догадываясь, впрочем, что Улих берет Ползунова своим заместителем. – Но для этого нужен указ Канцелярии», – напомнил излишне строптивому и самоуверенному колыванцу. «Знаю, – покладисто отвечал Улих. – И надеюсь, что с вашего одобрения такой указ последует».
Христиани глянул из-под бровей, бодливо голову наклонив: «Хотите выглядеть в глазах шихтмейстера слишком хорошим?» – «Нет, Иван Самойлович, – возразил Улих, – хочу, чтобы шихтмейстер Ползунов был занят как можно полнее – и в меру своих способностей. Надеюсь, и вы того хотите?» Асессор и здесь не остался в долгу, хотя и лукавил заметно: «А шихтмейстер Ползунов, куда его ни поставь, везде и всегда работает в полную меру. Тем и хорош», – добавил твердо.
И ясно было, что начальник заводов Иоган Самюэль Христиани так просто на перевод шихтмейстера не согласится. Однако и Улих не собирался отступать. Чем кончится эта «дуэль», сей странный и затянувшийся спор – оставалось загадкой.
Меж тем Ползунову скучать было некогда, паче того – копаться в своих обидах. Служба – есть служба. А дел на пристани всегда с избытком, особенно весною и летом. И коль суда нынче стояли на приколе, шихтмейстер самолично и тщательно осмотрел каждую коломенку – они и впрямь изрядно поизносились, пришлось основательно подлатать, держа на этих работах десяток плотников и солдат-водолеев. Да и сама гавань со всеми причальными устройствами нуждалась в поправке… А там еще и обозы шли с Колывани – руду принять, поместить в амбарах, учтя все до последнего фунта; добавь к тому каждодневные просьбы, обиды, с которыми обращались крестьяне… За день шихтмейстер так умотается, набегается, что к вечеру, кажется, дай Бог только до постели добраться – упадет замертво и проспит до утра.
Но вернется домой, поужинает, поговорит с женой, поэкзаменует Яшутку по рудознатным делам, снабдит его новыми задачками – и усталости как не бывало.
Вот и ловит момент шихтмейстер, уединяясь в своей боковушке. Вздует свечу и садится за стол, обложившись бумагами. Читает и перечитывает давно затверженное, жалея лишь об одном: книг маловато! А каких книг? Да разных. Небось, и Михайло Васильевич измыслил да сочинил что-нибудь новенькое – к Ломоносову отношение у него особое, можно сказать, трепетное, и шихтмейстер не просто читает, а слышит голос великого испытателя и поэта. «Рачения и трудов для сыскания металлов требует пространная и изобильная Россия», – напоминает ему Ломоносов.
Эх, заглянуть бы сейчас в академическую лавку, где три года назад побывал он с Семеном Порошиным! – тоскливо мечтает шихтмейстер. И что-то записывает, испещряя листки поспешными чертежами и цифрами.
А недавно Ползунов обнаружил, что даже рапорты и цидулки свои он зачал писать ломоносовским штилем, подчас и слова его, а то и целые обороты заимствуя. Гоже это или негоже? И тут же слышит голос неодобрительный, упреждающий: «Не такой требуется математик, который только в трудных выкладках искусен, но который, в изобретениях и в доказательствах привыкнув к математической строгости, в натуре сокровенную правду точным и непоползновенным порядком вывесть умеет».
Иногда, забывшись, шихтмейстер и вслух начинает разговаривать, а то и спорить неведомо с кем, горячо что-то свое отстаивая…
А когда поздней ночью, погасив огарок свечи, неслышно прокрадывается и ложится в кровать, Пелагея, повернувшись и прижавшись к нему, тихонько и нарочито строго спрашивает:
– А ну, мой любый, признавайся, с кем это ты там ночью шушукаешься, кому перечишь?
– Себе самому, Пелагеша, – смеется он, обнимая жену.
– Ой ли! Неужто можно… самому-то себе перечить?
– Отчего же нельзя: во мне ведь, почитай, два человека, два духа живут, – ласково он поясняет. – Вот и спорят они, когда не находят согласия.
– Это как же, – всерьез и не без интереса удивляется Пелагея, – в одном человеке – и два духа?
– А так, – отвечает и он серьезно. – Один говорит – делай то, а другой возражает, противится: нет, говорит, неможно то, а надобно это. Вот и нашла коса на камень!
– И как же они договариваются?
– Иногда легко. А бывает – с большими трудами. Знаешь, как Ломоносов об этом сказал: «Самые лучшие доказательства иногда столько силы не имеют, чтобы упрямого преклонить на свою сторону, когда другое мнение в уме его вскоренилось». Вот как! Прямо не в бровь, а в глаз угодил Михайло Васильевич, – восхищается Ползунов словами первостатейного российского академика. И шепотом поясняет, щекоча ухо жены теплым дыханием: – Истина всегда посередине. Вот там и надо сходиться, чтобы найти «сокровенную правду», как тому учит Михайло Васильевич.
– А если не сойдутся?
– Должны сойтись, – уверенно говорит Ползунов. И неожиданно предлагает: – Давай, Пелагеша, спать. Мудрено все это для ночных-то бесед. – Смеется и обнимает покрепче жену, шутливо напевая: – Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…
18
Отцвело, отгорело скоротечное лето сибирское, отпуржила осень золотым листопадом, дохнув первыми холодами… И вскоре после покрова, спустя неделю, снизошли снега, плотно и надолго упрятав землю. 1761 год начался затяжными морозами. Потом отпустило и потеплело…
А ближе к весне Пелагея родила девочку. «Господи, благослови!» – молвила бабка Дарья, держа голышку в одной руке, а другой ладошкой слегка шлепнула ее пониже спины, и новорожденная, хватив воздуха, завопила пронзительно, оглашая дом о своем приходе. – Во, голосистая! – похвалила бабка Дарья. – Пе-вуньей, должно, вырастет…»
Ползунов облегченно вздохнул – все страхи и опасения остались позади. Девочка родилась крепенькой, горластой. И все отныне завертелось вокруг нее – вроде и не было в доме других забот. Ходили на цыпочках. Парашка же, едва касаясь пола, носилась по комнатам, наводя порядок. И то и дело заглядывала в спаленку, где на широкой кровати лежала Пелагея, бледная и счастливая, а рядом, в зыбке, туго спеленатая дочурка – вздернутый носик, личико розовое, как после бани…
– Может, взвару тепленького попьете? – заботливо спрашивала Парашка. – Либо молочка топленого с каральками.
– Спасибо, Параша, – устало и просветленно улыбалась Пелагея. – Не знаю, что бы я и делала без тебя.
– Да ну, – отмахивалась Парашка. – Мне это не в тягость.
Наведывались и деревенские бабы, одна за другой, будто установив очередность, и не с пустыми руками, а с непременными по такому случаю подношениями – «на зубок» новорожденной: кто свежего творожка приносил, пирог рыбный (только что из печи!), а кто шанег румяных да постряпушек разных… А бабка Дарья и вовсе отличилась: принесла чашку вареного молозива, поделившись и своей радостью:
– Корова ночью отелилась. Вот и молозиво впору пришлось, – и строго советовала Пелагее: – А ты, милая, не гляди, глазами-то сыт не будешь, а ешь поболе, кушай да пей, чтобы молоко в титьках не пересыхало.
Когда же, заметно робея и не зная, как вести себя, вошел Ползунов, Дарья достала из люльки ребенка и передала ему, приговаривая:
– А ну, тятька, держи! Пусть дите привыкает к отцовским рукам.
Он взял эту кроху неловко, но бережно, почти и не чувствуя никакой тяжести, смотрел ей в лицо и потерянно улыбался – отец. Стыдно сказать, но каких-то особенных чувств он пока не испытывал, лишь умом сознавая свое отцовство. Потому и голос Парашки, стоявшей рядом, застал его вовсе врасплох:
– Ой, Иван Иваныч, – тихонько ойкнув, сказала она, – а дочурка-то, как две капли, похожа на вас.
– Неужто? – удивился он тронуто и более пристально посмотрел на девочку, потом повернулся к Парашке. – И что это значит?
– Баской будет, – улыбнулась она, хотела добавить: «как вы», но смешалась, густо покраснев, и сказала другое, – и счастливой.
– Типун тебе на язык! – укоротила ее бабка Дарья. – Стукни по дереву.
Парашка, еще больше зардевшись, трижды постучала казанками пальцев по столешнице и выметнулась вон из комнаты.
– Вот оглашенная, – бурчливо кинула вслед старуха и забрала из рук шихтмейстера забеспокоившуюся малышку, ласково приговаривая: – Проголодалась, миленькая, молочка захотела? А пойдем-ка мы к мамушке, пусть-ка мамушка титечку даст своей доченьке…
Ползунов глянул на Пелагею, сидевшую на кровати, улыбнулся и вышел. А дней через пять, когда Пелагея окрепла, собрались и поехали в Кособоково, где отец Кузьма окрестил малютку, сотворив над нею молитвенный обряд, и нарек Анастасией. Попутно и родителей благословил: храни вас Господь, дети мои!
И Ползунов всю обратную дорогу, радуясь безотчетно, то и дело твердил, мысленно повторяя на все лады имя дочери, нареченной отцом Кузьмою: «Настасья, Настенька, Настюша…» – будто хотел запомнить получше, привыкнуть к нему, испытав несравненное чувство отцовской привязанности. Но пока эти чувства лишь теплились в нем, не успев разгореться. Другое дело Пелагея – она под сердцем выносила дитя…
Весна принесла Ползунову немало привычных забот и хлопот, но поставила в непривычное и двусмысленное положение. Нет, нет, дома, в семье, все было спокойно и ладно. Пелагея, заметно подобрев и похорошев, кормила дочку своей грудью – молока было с избытком, и двухмесячная Настенька тоже округлилась, подрастая день ото дня и меняясь на глазах, даже излишняя краснота сошла с лица, остался лишь свежий и мягкий румянец. Менялось и настроение шихтмейстера – теперь он души не чаял в дочке, испытывая к ней такую нежность, такое чувство, что, кажется, большего и желать нельзя!..
А вот по службе – полная неопределенность. Командовать флотилией нынче шихтмейстера не назначили. Однако, вопреки всякому здравомыслию, возложили на него ответственность и за подготовку судов к навигации, и за погрузку руды на все четырнадцать коломенок и дощанок… А чем в это время должен заниматься командир флотилии – того не указали.
Впрочем, сам Иоганн Христиани, асессор и начальник заводов, никакой в том двусмысленности не находил и при первой же встрече сказал Ползунову, что вызвано это «смещение» исключительно в интересах дела, поскольку нынче Канцелярия горного начальства намерена откомандировать его, шихтмейстера Ползунова, на Колыванский завод. И уточнил: «То личная просьба самого Улиха. Надеюсь, поладите с ним? – спросил не без умысла и с ревнивою подковыркой. Ползунов лишь плечами пожал: что ж, мол, Колывань так Колывань. Асессор брови свел, построжев. – А пока, господин шихтмейстер, оставайся на пристани, занимайся делами, кои тебе поручены, и жди указа», – поставил точку.
И Ползунов ждал. Где этот указ? Прошло с тех пор немало времени, а из Канцелярии – ни гугу. Март кончился, отшумел половодьем апрель. Спустили суда на воду. И начали погрузку… А указа все не было.
Ползунов не знал, что и думать. Неужто хитрый саксонец измыслил в утеху своим амбициям какой-нибудь новый крючок? Да как бы и сам не угодил на него!..
Девятнадцатого мая погрузку закончили – и флотилия готова была отчалить и тронуться в первый рейс. Погода стояла парусная. Слабый ветерок лишь слегка рябил воду, тепло, ясно – ничто не предвещало беды.
И вдруг все повернулось. Часу в одиннадцатом, когда Ползунов, пошабашив и рассчитав команду старателей, загрузивших последнюю, четырнадцатую, коломенку, собрался и сам уходить, одною ногой ступив уже на трап, сержант Бархундаев окликнул его:
– Ваше благородие… господин шихтмейстер! Посмотрите, что это? – слегка задохнувшись от скорой ходьбы, прерывисто говорил сержант, указывая рукой куда-то на запад. – Вроде туча, но больно черна… Таких я еще не видывал. Посмотрите.
Ползунов приостановился и глянул туда, куда рукою указывал сержант, поражаясь и впрямь непонятным явлением: тяжелая аспидно-черная полоса, отделившись от горизонта, зловеще клубясь и разрастаясь, двигалась прямо на них. И теперь стало ясно – грозы не миновать. Хотя большая часть неба все еще оставалась чистой, сияло солнце и чарышские воды текли спокойно, лишь на излуке, под кручей обрывистого берега, завихряясь и отливая гелиотропной зеленью…
– Может, пронесет? – глянул с надеждою Бархундаев. Шихтмейстер покачал головой:
– Похоже, не пронесет. Проверь-ка, сержант, крепления, – тотчас распорядился, явно превышая свои полномочия – забыл, что не он командует ныне флотилией. – И кормщикам не дремать! Похоже, не пронесет, – повторил, с опаской поглядывая на небо. И в это время на флагманской коломенке тревожно и гулко пробил барабан, упреждая суда о возможной опасности: смотреть в оба!
Сержант приказал двум солдатам завести дополнительный чал – и кинулся вниз, в нутро посудины. Черная наволочь все ширилась и грузно накатывала, приближаясь и не оставляя за собой никаких просветов. Подул низовик, пробежав осторожно вдоль гавани, точно пробуя силы, и вода за бортом плеснулась и зашуршала у берега. И тут же ударило сверху тугим накатом, как бы схлестываясь двумя потоками, враз потемнело, только где-то на стреже реки взлетали и прыгали над водою белые барашки… Ползунов отослал денщика домой, велев и там смотреть в оба, и, проводив взглядом бежавшего по откосу Семена, быстро прошел в нос коломенки, где трое брашпильных уже стояли начеку.
– Будьте внимательны, – скорее для порядка сказал он, проходя мимо. Солдаты что-то ответили, но ветер подхватил, смял их слова и отбросил в сторону.
Потом на мгновенье ветер стих, улегся, аки зверь громадный, дыша глубоко и прерывисто, и вдруг поднялся, взмыл и рванул с такою силой, что вмиг все вокруг смешалось и затряслось в ураганной пляске. Тяжелые волны, одна за другой, накатывали, словно тут была не река, а море соленое – коломенку подхватило, как щепку, и потащило куда-то вбок, потом рвануло в обратную сторону, затрещали борта, ударило днищем о что-то острое…
И в тот же миг откуда-то снизу, как будто из преисподней, донеслось: «Пробоина! Камнем задело… Вода… вода хлещет!» – отчаянно кто-то вопил. Ползунов быстро спустился вниз – и буквально в считанные секунды оказался на месте случившегося. Там уже был и сержант Бархундаев, и трое кормщиков, пытавшихся заделать пробоину.
– Упорами, упорами зажимайте! – командовал сержант. Солдаты изо всех сил старались, но вода была сильнее, не поддавалась, хлестала из-под доски.
– Неровная доска, – оправдывался кто-то из кормщиков, кряхтя и дыша тяжело от больших усилий.
– Так держите ровнее! – горячился сержант и сам пытался поставить упор. Ползунов, мигом оценив обстановку, вмешался:
– Пластырь наложить надо! А потом – доски. Сержант, есть у тебя пластырь? Быстро неси! Или вы хотите потопить судно?
Сержант сам побежал и вскоре вернулся, держа в руках несколько лоскутов хорошо просмоленной парусины.
– Накладывайте! – приказал Ползунов. – Да не одну, а две пластины! – четко распоряжался, незаметно и для себя войдя в раж командира.
Двумя лоскутами, наложив один на другой, накрыли пробоину и зажали доской, быстро и основательно поставив упоры. Течь прекратилась. Кормщики, мокрые с головы до пят, тяжко отдыхивались, прислушиваясь к шуму наружному и с опаскою, выжидающе смотрели на серую заплатку «пластыря» – выдержит, не выдержит?
– Добро! – сказал шихтмейстер. – Вовремя усекли. Но глаз не спускать, пока совсем не утихнет.
А снаружи, на воле, гудело и бушевало неистово, казалось, все на пути круша и сметая. Измочаленные и потемневшие от воды коломенки содрогались и ходили ходуном, грозя сорваться с якорных цепей и, не выдержав шквальных ударов, развалиться на части – по всем шпангоутам.
Однако устояли. Более того, все до единой, четырнадцать посудин, остались на плаву.
Ураган кончился далеко за полдень. Стихло внезапно, как и началось, прояснилось – как будто и не было ничего, а привиделся лишь сон кошмарный. Часу в пятом флотилия подняла якоря и двинулась вниз по Чарышу, пользуясь парусною погодой.
Опустевшая гавань затихла. Но следы урагана виднелись повсюду. Поднимаясь по склону, шихтмейстер увидел вывернутую с корнями распластанную поперек дороги старую, неведомо сколь простоявшую здесь, на пологом угоре, березу, обошел ее, трогая пальцами влажновато-липкие и живые еще листья, невольно глянул влево, на деревню, и тотчас заметил несколько обезглавленных изб, крыши которых напрочь были порушены и снесены… Тревога внезапно его охватила, и он почти бегом кинулся к своему дому, не обращая уже никакого внимания на поваленную изгородь, шагнул через жерди, забыв о калитке и думая лишь об одном: как там Пелагея с Настенькой… что с домом?
Но тревога оказалась напрасной. Новый дом стоял прочно – и крыша была на месте. Пелагея, увидев мужа, кинулась навстречу, прижалась лицом к мокрому и помятому его сюртуку: «Господи, Ваня, где ты был? А мы тут таких страхов натерпелись!..»
Вечером Ползунов разгорнул «Журнал о всяких в пути случившихся обстоятельствах» и записал, как бы заново все пережив: «Нынеча, на исходе мая, зделалась прежестокая буря, каковой видеть мне прежде не случалось, что продолжалось часов около пяти, – писал он разгонистым крупным почерком. – Удивлению было достойно, откуд такая пространная река в коротком времени воздухом пролилась. И так было пресильно, что, поднимая волну на воздух, чрез суда метало на берег».
Отложил перо, написанное перечитал и улыбнулся, обнаружив близкое сходство слов «откуд такая пространная река в коротком времени воздухом пролилась» с ломоносовской фразой, читанной не однажды: «Откуду ж толикая река воздуху происхождение такое имеет?» Однако менять ничего не стал, решив, что все ураганы сходны – и ничего тут не переиначишь. Да и ломоносовский стиль был ему по душе.