355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Бойко » Смотрю, слушаю... » Текст книги (страница 3)
Смотрю, слушаю...
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 11:00

Текст книги "Смотрю, слушаю..."


Автор книги: Иван Бойко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

А я, в своей радости и переполненности, почти никого не слушал, говорил:

– Вот Преграденская! Об условиях заговорила! А помните, как я у вас, Преграденских, таскал огурцы и горох?

– А то не помню? – тотчас откликнулась Пащенчиха с такой радостью, точно бы я не воровал у нее горох и огурцы, а приносил ей подарки. – Я помню, Ванюшка, как ты и кургу у нас крал!

– Ну, это вы уже приплетаете. Кургу я у вас не воровал.

– Ей-богу, воровал! Это ты забыл!

– Не наговаривайте лишку, Пелагея Евсеевна, – смеялся я, и все вокруг так же смеялись. – Как бы я крал у вас кургу, если у бабушки было этой курги сколько угодно?

– У бабушки твоей хороший был сад, – грубым голосом сказала Мошичка, все так же грустно подпирая рукой подбородок, – а курга у ней была лучше всех.

– Вот, – кричал я, – слышали, Пелагея Евсеевна?

– У бабушки твоей хорошая была курга, я помню. А все равно таскали вы, детвора, – не сдавалась Преграденская. – Вот как на страшном суду клянусь: было! Лазили! Васька Краткин, Николай Катемиров, Манютин Ванька, Захарка Калужный. А ты всеми коноводил. Ей-богу, было!

– Ну было, так было, чего там? Такая мода была! – защищала меня Мошичка; и все это говорили, счастливые:

– Тогда мода была – по садам лазить.

Верно, такая мода была; мы лазили в сад даже к моей бабушке, и она нас не ругала, когда заставала, а угощала и наставляла, чтобы мы ходили через калитку, а не лазили под плетень, она нам сама натрусит. Но я не помнил, чтобы мы воровали кургу у Преграденских. Однако, обнимая ее и Величиху, согласился в счастливой переполненности:

– Так чего же было не красть вашу кургу, когда вы даже из хаты боялись выглянуть? Вот таких карапузов боялись! А сейчас, – я радовался на кипевшую в Преграденской жизнь, на блеск разбегающихся ее глаз, – действительно, как на свет народилась!

– Мы все теперь как на свет народились! – вставало вокруг.

– И глазастая же стала! В такой пыли угадала!

– Мы теперь все глазастые, Ванюшка! – откликнулась вместе со всеми Преграденская. И радостно оглядывалась на окружающих и подступающих земляков – синеглазую Лизу Коровомойцеву, Марию Колодезную, размерами с Харитину Липченок, но еще сравнительно молодую, ровесницу нашего Володи, с которым она и ходила на одну улицу, Нину Гусеву и на других, которых я угадывал среди новых труболетовцев. А Преграденская кричала больше всех: – Мы все читаем, где про нас. Это мы сказали Ермолаевичу. – И, вспомнив, опять вскинулась на дверь: – Ты видишь, в каких условиях мы работаем?

– А что тут у вас, в самом деле, такая пыль? – только теперь опомнился я. – Вы прямо как шахтеры.

– Да что? – вскинулась Пащенчиха; и все так же вскинулись и замахали руками. – Вентиляторы забыли поставить – вот что!.. Ничего не скрывайте, девчата! Все рассказывайте! – кричала Пащенчиха, перекрывая удары пневматического молота, бульдозерный рев, рык траншеекопателей, дырканье асфальтоукладчика, скрип и скрежет подъемных кранов, команды строителей на лесах.

10

Но вдруг над всеми этими звуками и криками белым облачком взвился натруженно-хриплый свист; на лицах у всех блеснула перемена: «Хватит вам! Потом! Идемте! Обед!». Пневматический молот чихнул, кашлянул в бьющем своем беге, сорвался на холостой ход, кхакнув, тяжко, разгоряченно отходя, вздохнул и, чихнув и прокашлявшись еще, начал затихающе-тяжко ахать: «Ах! А-ах! А-ааах!» и замирать, дыша так, как дышал бы крепко поработавший человек, затем прерывисто, по-человечески, всхрапнул, размягчаясь и затормаживаясь всеми своими натрудившимися, скрипящими членами, и вдруг точно уснул, засвистев и засопев всеми отверстиями. Из лощины, где тоже виднелись какие-то стройки, в конце сгорбленной, уткнувшейся в Ставропольское плато Иногородней, где яркими пятнами горели всевозможно раскрашенные машины, тракторы, подборщики, прессовальщики, комбайны, косилки, бульдозеры и прочая известная мне техника, и из катавалов, казавшихся поразительно яркими в наряде различных посевов, садов и виноградников, потянулись парни, девчата, мужчины, женщины – кто в комбинезонах, кто в газосварочных спецовках, кто в своем, и все на них и сами они казались празднично яркими. Лиза Коровомойцева останавливала Пащенчиху:

– Хватит тебе про пыль, гля! Умывайся давай да пойдем обедать! Гля, Вань, у нас на хуторе теперь своя столовая.

– На Труболете столовая? – воскликнул я. Хотя тут же и думал: «А как же иначе? Такая стройка!» – А где?

– Вон, Вань. Где был приемный пункт МТФ. Там еще отара стояла. Вы там с горки катались.

– На Иногородней?

– Это теперь наша столовая.

– Там же твой дядя чабановал, дядя Федя. Его разом с моим взяли на фронт; они разом и погибли, – грубым голосом гудела Мошичка и все смотрела из горюнящегося своего положения. Я вспомнил, как дядя Федя, младший брат отца, гонял отару в катавалы, как потом прибегали, зимой, в сугробы, к бабушке Ирине и скулили под окнами рыжие волкодавы Кучман и Кучум и рябый Сатрап и я им выносил что-нибудь. Я потом и сам пас ту отару, когда приезжал к бабушке. Уже с другими чабанами. Пас и другие отары. Я вспоминал и чуть не задыхался от восторга: «Столовая на Труболете! На Труболете, который, как говорили и писали, вылетел в трубу!» Пащенчиха наспех, чтобы не отстать, умылась под висевшим на стене склада умывальником.

– У нас теперь, Ванюшка, лучше, чем в Отрадной. – Она старалась перекричать всех. – И рядом вот, и за обед – двадцать копеек. Пойдем, попробуешь, как у нас готовят. Не хочется и дома возиться. Теперь же я одна. Слышь, Ванюшка? Теперь я одна. Мой же Ванюшка учится. Так я часто в столовой ем. Вот пойдем, попробуешь.

– Еще бы не пойти!

– А хочешь, ко мне пойдем. Я курицу зарублю. У меня газ свой. Я, Ванюшка, теперь на газе готовлю. Идем, глянешь, как я живу.

– Прямо уж, к тебе, – грубым голосом перебивала тетя Настя Мошичка. – Он лучше к нам пойдет. Его бабушка напротив нас жила.

Мы поднимались по Иногородней, растекаясь меж куч нарытой земли, труб и перекрытий, перепрыгивая через траншеи. Тихая и застенчивая Лида Коровомойцева остановилась впереди меня, держа голубой, как ее глаза, цветочек.

– Гля, Вань. Это у нас временная столовая, ты не думай. У нас вон будет столовая, гля, – показала она, радостно-взволнованная, на почти уже построенное здание, от которого шли заляпанные известью и цементом строители, и один, с белым, курпейчатым чубом, только еще пробивающимися усиками, похожий на Алешу Поповича, нес, качая из стороны в сторону, ту самую черноглазую пичужку, которая раскатывала асфальт. – Кирпичная будет столовая. С залом из стекла. И клуб у нас будет, гля.

«Да! Не вылетел в трубу мой Труболет!»

Черноглазая пичужка стукала маленьким своим кулачком белочубого красавца, чтобы он ее отпустил, однако другой рукой цепко держалась за крепкую его, кирпичного цвета шею и зыркала по сторонам озорно-счастливыми глазами.

– И клуб будет?

– С кинозалом и со сценой, Вань. И библиотека будет, гля, – тихо говорила Лида Коровомойцева, блестя синими своими глазами и гладя цветочек, на который посматривала с тихой своей улыбкой. – Мы уже книжки и журналы собираем.

– У нас, Ванюшка, и Черемушки свои будут! Труболетовские Черемушки! – кричала Пащенчиха. – Вон, смотри, уже фундамент под дома залили. Это наши Черемушки будут! – громче всех кричала Пащенчиха, показывая главную улицу Иногородней (как у нас называли эту сторону хутора), по которой, я помню, ходили под руки парубки и девчата в венках и с ветками, запруживая улицу в несколько рядов, пели песни, водили хороводы и, чтобы вызвать дождик, обливались на троицу из ведер, доставая воду в колодце, который был около Исаевых. – Эти хаты снесут, большие дома будут!

– Да, – ликовал я, – родину мою теперь никакая сила не возьмет!

Пащенчиха дергала меня, кричала:

– Уже и песня есть про Труболет! Слышь, Ванюшка?

– Какая песня?

– Я не пою. У меня нету голоса. А слова такие: «Как не любить наш Труболет? Он в сердце отзовется! Наш Труболет теперь растет и в книгах остается!..» А песню знаешь кто сочинил? Ванюшка Бортников, который живет на том месте, где вы жили. Наш Труболет теперь никакая буря не возьмет! Никакой град не разобьет!

– Да, – вспомнил я, – дядя писал: здесь страшный град был…

11

– Ой, что тут было, если бы ты видел! – взлетело сразу несколько голосов. – Тут все смешало с землей! Вот эти катавалы были как одна снеговая гора! – И я не успевал схватить, кто это кричал. Слышал и слушал их всех, удивляясь и радуясь той силе, которая воскресила к жизни моих земляков.

Елена Михайловна Колодезная, сияя среди хуторян расцветшей своей красотой и возвышаясь над всеми, показала могучими оголенными руками:

– Вот здесь река образовалась. Тут была страсть господняя! Как зашли тучи от Спокойной, полосой, скрежещут, как танки гусеницами. Летели не градины – снаряды. Что ты! Крыши шиферные посыпались, как стекло. А грохотало – точно это пушки садили. Сначала тьма кромешная. А как прошумело, прогрохотало, глянули на гору – бело все, точно это ледник с Эльбруса сполз. А тут солнце. Как двинула вода, вот эту походку, – она показала оголенной рукой на техмашину с фургоном, – как щепку, понесло в овраг, вон там уткнулась. Два овчарника смыло. А овец погибло сколько! Как подхватило – только мелькают!

Лида Коровомойцева пригладила, улыбаясь, голубой свой цветок, глядя на него своими нежными голубыми глазами, сказала:

– Пятнадцатого мая это было, никогда не забудем.

– Разве такое забудешь?

Лида продолжала, вертя в пальцах цветок:

– Град прошел перед обедом, часа два шел, а потом как взяло солнце! Как начало таять – из каждой балки река…

И опять отовсюду засверкали голоса и глаза:

– Да что ты! Птичник, что был за Казачьей, ты его должен помнить, так и слизало. Надвинулась гора льда. Смяло, затопило, обломки в Уруп снесло. Две кошары смыло. А овец как подхватило. И с катавалов, где паслись, и с база, к бонитировке и стрижке готовили. Как понесло. В волнах, среди сбившихся, как масло, льдин, лезут друг на дружку. Давят, топят, барахтаются. А которые уже и вздулись; как подушки, плывут. Да что ты! Мы кинулись спасать. Все, кто тут был. И стар и мал.

– Внук мой, ему восемь исполнится вот, и тот спасал, – грубым голосом протрубила Мошичка.

– Все кинулись?

– Да что ты, Ваня! Наши ж овцы, нашего хозяйства. Начальство понаехало… Новый секретарь райкома, Червонов, и тот вытаскивал.

– Да тут все были героями, Ванюшка! Все как один совершали героизм! – кричала Пащенчиха, стараясь быть на виду. А кругом кипели, сверкали, взлетали голоса:

– Что тут было, если бы ты видел! Вот тут, внизу, день и ночь костры горели. Вода ледяная, вперемешку с градинами. Вылезешь, вытащишь какую, отогреешься и – опять в воду.

– Да и овец отогревали, – могучим голосом сказал подошедший кузнец-богатырь Иван Колодезный. Мы обнялись. А Пащенчиха, чтобы я обращал на нее внимание, дергала меня и кричала:

– Если будешь писать, то всех подряд пиши! Никого не пропускай! Все героями были, и ты всех указывай, чтобы нас все знали. И вот Лиду. И Лену вот. И Ивана Михайловича. И Ивана Павловича. И Нину Гусеву. И Шуру вот. Всех подряд пиши!

– Она правильно говорит, – гулким красивым голосом произнес кузнец-богатырь. И Пащенчиха аж взвилась:

– Я правильно говорю! Меня слушай, больш никого!

– Да что ты! Тут кругом черно было после града. Поля перепахивали и пересевали. А Сема и Кожемяка Иван, приезжий, ты его не знаешь, в больнице лежат.

– Сема – в больнице?

– До сих пор! Его, бедолажку, как ударило балкой, а потом – бортом машины!.. Он сделался прямо шальной: так и кидается в буруны! Больше десяти, должно, вытащил. Зуб на зуб не попадает, а все рвется. Полез за одной, вон туда, к Исаихину огороду прибилась, а его – балкой!

– Бревном, Ванюшка! Никого не слушай, только меня! Бревном с овчарника! Я сама видела!

– Как раз плыло и во что-то уперлось. – Это Лена Колодезная.

– Да вон за тот камень.

– Ее перевернуло, как спичку, балку, и Сему – по голове.

– Думали, все. Конец. А он вынырнул, плывет к машине, которую несло к нему, вцепился в борт одной рукой, а овечку не отпускает. А тут как прорвет в Сурихином огороде, в Сурихином огороде затор был, вон там, как хлынет, машину перевернуло волной, и Сему – бортом. А Кожемяка, шофер, кинулся его спасать. Нырнул с разгона, долго не было, вынырнул с Семой, должно, метров за сто. А машину опять перевернуло да на Кожемяку. Кинулись обоих спасать. Иван Михайлович вот. Николай Гусаков, Серега Безменов. Вытащили. А Семина рука как прикипела к овечке.

– Сема и Кожемяка до сих пор в больнице. Кожемяка очумался.

– Он же здоровенный! – засмеялся кто-то.

– Да по нему хоть трактором проедь – ничего не сделается, – кричала Пащенчиха. – Он вот как Иван Михайлович.

– Меньше, – ревниво сказал сам кузнец красивым голосом. И ее одернули, подражая могучему кузнецу:

– Меньше, чего ты? До Ивана Михайловича ему далеко.

– Пускай меньше, а все равно уже за медсестрами ухаживает, – не сдавалась Пащенчиха.

– Он нигде не проморгает, – сказал сверху Колодезный. И все засмеялись:

– Такой нигде не пропадет! Верно!

– А Сема и так жалкий, – сказала, приглаживая цветок, Лида Коровомойцева, – а тут его бревном да еще бортом! – И в глазах ее раскрылись голубые слезы. – То, было, про овчарку рассказывал и всех утешал балалайкой, а теперь все про град, про овечек и про машину, которая на него перевернулась.

– Бывает, и то вспоминает, я был у него, – мощным красивым голосом бархатил сверху кузнец-богатырь. – И балалайка всегда в руке.

– А Ефим Иванович как? – спросил я.

– Ефим Иванович все время возле него. Или в парке, напротив. Сядет – весь как из снега – и на Вечный огонь смотрит. Ефим Иванович дюже загоревал.

– Да такого еще жалчей, – выделился грубый голос Мошички.

12

Мы поднялись на Иногороднюю, и глазам предстала другая половина Труболета, та, где когда-то жила бабушка Ирина, где жили Липченок, Сугонякин. Эта сторона хутора нисколько не изменилась: те же бурьяны, колюче кучерявящиеся от кладбищенского отрога, на котором, позванивая колокольчиком, паслась комолая корова с теленком; те же залопушевшие бугры на месте былых подворий. Эта сторона, красиво и гордо называвшаяся Казачьей, где мы, детвора, подражая взрослым парубкам и девчатам, выпевали в лунные ночи только еще завязывающуюся в нас любовь возле чьего-нибудь двора, на лавочке, эта сторона нисколько не изменилась с тех пор, как я приезжал. Только прошедшее время вырвало еще несколько хат. Нет хаты Пезиных – вон жирно разлопушился и хозяйственно поднял уже наиглившиеся, но еще нераскрывшиеся головки, набирающий злую силу дурман. Нет хаты Вари Хачунской, которая была замужем за дядей Федей и выехала с хутора, как только получила «бумагу». Нет хаты Шемигона – вон только ряд вишен, как давно несменяемые караульные. Вон еще глядят ранами кирпичи. Это от печки бабушки Поляковой, потерявшей в войну двоих сыновей и воспитавшей троих беспризорников.

Вспомнив о Поляковой, я подумал о Сгарских, оглянулся. Дома Сгарских, стоявшего на круче, лицом к Урупу, не было: за кирпичными строениями в лесах и подъемных кранах я не тотчас разглядел, не тотчас даже нашел то место, где жили Сгарские. Опять повернулся к бабушкиной стороне: после невольного взгляда на новый Труболет с горы Казачья сторона произвела еще более удручающее впечатление. Даже голубой, увитый виноградником и повителью терем Сугонякина с петушками и рыбками на гребне, с расписными резными ставнями, наличниками, фронтонами, крылечком, даже сказочное подворье Сугонякина выглядело на этой стороне как-то жалко и сиро. А приткнувшаяся к Казачьей хата Липченка вовсе казалась заброшенной и голой: ни клетушек, ни сада, ни плетня, ни калитки. Только цветы в окнах и под окнами да одинокий курник, из которого выглядывали сокорящие куры.

– А Липченок как тут?

– О, Липченок живет! Липченок теперь – куда! – отвечало несколько голосов. – Филипп Иванович наш зажил!

Даже пищала что-то радостное про Липченка черноглазая пичужка, которую поставил на землю впереди себя наш Алеша Попович; но тот ее сейчас же взревновал, взял за руку и повел к столовой. Ну, она ж и была! Издали привораживает глазами, а вблизи – ну, боже ты мой! Белолицая, яркогубая, с огненными черными глазами, вся как выточенная! Ух ты черт! Бывает же!

– Он же квартиру себе в новом доме наметил! – кричала и лезла в глаза Преграденская. – Слышь, Ванюшка? Он же себе квартиру в новом доме облюбовал!

За перелесицей голосов я не сразу понял, какую себе квартиру облюбовал Липченок, спросил:

– А с Харитиной Ивановной как?

– Живу-ут! – кричали. – Еще бы им не жить!

А Преграденская лезла вперед, чтобы выделиться:

– Их, Ванюшка, водой не разольешь! Он же сторожует на стройке. Ночью сторожует, а днем на делянках ученых – воробьев гоняет. У него деньги кругом сыплются. Харитина теперь за ним – куда!

– Тьфу на тебя! Ты и скажешь! – недовольно перебила ее грубым голосом Мошичка, все так же держась одной рукой за подбородок и поддерживая эту руку другою. – Они всегда жили хорошо и без твоих денег. Ты не знаешь, из-за чего они ссорились, а я знаю, мы соседями были.

– Всегда жили! – согласно и радостно кивнула Преграденская. – А теперь и вовсе. Он, Ванюшка, теперь и пенсию будет получать большую. Теперь Харитина за него обеими руками держится!

– Тьфу на тебя! Обеими руками держится! Из-за того что пенсию будет получать большую, да? Ты ж и скажешь! – грубым голосом отчитывала ее недовольная Мошичка. – Тебя послухать, так и жить не захочешь. Да я сколько помню, они всегда жили душа в душу. («Как кошка с собакой», – отпустил кто-то, но тетя Настя на это не обратила внимания.) Ты же не знаешь, а я знаю: ссорились они из-за того, что приложиться любил. Да из-за Швеца. Ивановна всегда воевала за него. А ты наговоришь бог знает чего!

– Вот это правильно, – красивым голосом сказал сверху кузнец Колодезный.

– Я согласна! – крутнулась в его сторону Пащенчиха. – Мы все знаем, из-за чего у них были ссоры. Но где клад, там и лад!

– Где лад, там и клад, – поправил ее кузнец, возвышаясь над всеми в величавом и могучем спокойствии.

– И я то ж говорю, где клад, там и лад, – кивнула в его сторону Пащенчиха и повернулась ко мне: – Теперь и у меня, Ванюшка, пенсия будет восемьдесят рублей, а то и все сто. Слышь, Ванюшка? И у всех такая будет.

– Да теперь у некоторых будет и большая, – сказал кузнец, давая кому-то из строителей прикурить от своей папиросы.

– Теперь мы будем получать пенсию, как в городе. Слышь, Ванюшка? Не уехали бы вы, и твоя мать получала бы столько…

– Было бы здоровье! – вздохнула Мошичка. И с ширящимся вопросом в глазах посмотрела на меня: – А мать же как там?

– Да еще бегает.

– Ну, слава богу. Детей подняла, вон вы какие, и еще бегает, – с ласковым вздохом говорила Мошичка; и теперь я понимал ее взгляд. «Вон как оно получается: бегали здесь без штанов, а теперь вон какие, выучились. Вот как оно получается!» – как бы говорили грустные ее глаза.

– Бегает и даже строится.

– Ну, вы хоть помогайте ей.

– Помогаем.

– А пенсию получает?

– Сорок пять рублей.

– Слава богу. Она у нас ударницей была. С нее нормы брали, – говорила тетя Настя. – Слава богу, хоть вас подняла. Ты там ей привет передавай.

– Передам, тетя Настя.

– От всех привет, – сияющими голосами говорила родина, – мы все ее любили. Вот она пела!

А Преграденская так и лезла в глаза:

– От меня привет отдельно! Слышь, Ванюшка? Скажи, мы зажили! Все расскажи!

– Передам. И расскажу.

– Да пусть в гости приедет, – все так же глядя на меня, сказала Мошичка. – Мы хоть песни поспиваем. А то мы уже и песни разучились петь.

А почему ж разучились?

– Кто зна? – отвечала Мошичка. – Не поем, да и все. Молодежь, бывает, поет.

– Скиглят, а не поют, – махнула рукой женщина, которую, я не узнавал, но Мошичка на ее замечание не обратила внимания, продолжала грубым своим голосом:

– Вот и эту поют, про Труболет.

– Скиглят, а не поют, – возражала женщина, которую я не узнавал, – транзисторы за них поют!

Чтобы переменить разговор, я опять повернулся к Липченковой хате:

– А как же вы говорите, что Филиппу Ивановичу деньги кругом сыплются, а у него даже плетня нет, голо.

– Град! Все град, Ваня! Все смыло! Стихия…

– А чего не огораживается?

– Так ему ж квартиру дадут! Ему ж квартиру наметили! Он того и не огораживается!

Кто-то посмеивался:

– Да он не очень разгонится, если и не будет квартиры.

– Ему будет квартира! – кричала, не поняв, Преграденская. – Ему первому решили дать! Он сам выбрал, в каком месте. Я ж тебе говорила, Ванюшка! Он сам себе облюбовал, в каком доме. Вон столовая новая строится, а дальше фундамент. Так это будет его дом, и в нем будет его квартира!

А великанша Лена Колодезная – по себе выбрал кузнец! – взяла меня за плечо и повела оголенной рукой по Труболету, говоря спокойно и величаво, как и ее муж:

– Вон фундамент. Для трех домов. Это и будут начинаться наши Черемушки. Это будет главная улица. А эти хаты все поломают. И нашу сломают.

– А если кто захочет жить в собственном доме? – спросил я.

– Пожалуйста. Пусть строится на здоровье, – за всех отвечал кузнец-богатырь.

А Преграденская кричала, захлебываясь:

– А матери своей так и передай: зажили труболетовцы! Пускай приедет и увидит!

В душе моей не укладывалось свершившееся, я его еще не в силах был осмыслить как следует и почти задыхался в восторге, оглядывая новостройки родины: «Да-ааа!»

13

Парни и девчата занимали столы под пластиковым навесом, неся перед собой от окошка столовой тарелки и чашки. Лена и Иван Колодезные, Гусевы, Мошичка, другие труболетовцы расходились по домам. Я наотрез отказался от приглашений: «Нет, дорогие-хорошие, буду обедать только в столовой!» И, хотя не так давно ел у тети Мани, тут же взял талончик у однорукого, с потертой кожаной сумкой кассира, стоявшего на виду за маленьким столиком, – решил попробовать, какой он тут, обед из возобновившегося труболетовского котла. Русявая, с оплывшими, соединенными одна с другой конопушками кухарочка отвалила мне баранины на второе этак человек на десять по городским нормам. Я намерился уже ругаться: «Что это вы, дорогая-хорошая? Рады, что в град побило овец, и набиваетесь, чтоб я вас пропесочил?» Но тут увидел, что «дорогая-хорошая» тоже в «интересном положении», и воздержался ругаться. Когда глянул в другие чашки – в каждой столько же, а то и больше. «Ох ты! Хоть бы справиться, а то скажут, что и работник такой, как едок».

Я вспомнил, что когда-то здесь в колхозе кашеварила моя мать, и сказал:

– Ну, дай бог!

– На бога надейся, а сам не плошай!

Справа от меня села Лида Коровомойцева. Она долго мешала в чашке, держа голубой свой василек в свободной руке, и, улучив минуту, наконец решилась спросить, задрожав и застеснявшись так, что у нее выпал цветок:

– А Володя ж как там?

– Володя? Живет – черт крюком не достанет! – отвечал я весело и точно бы не зная о давней, первой ее любви. – Таксист! – Так же, как и тете Мане, я хотел сказать, что он купил «Жигули», но промолчал.

Она взяла цветок, повертела, глядя на него, а видя, наверное, жившее в ней прошлое: то, как они гуляли на улице на Казачьей, как плясали и пели, еще стесняясь целоваться, и, улыбаясь этому светлому прошлому, забыв мешать в чашке, закашлявшись, упустила цветок опять.

– А семья, – она сглотнула, блестя глазами и пятнясь сухими, отбелявшими пудру кругами, – какая?

– Сын и дочка.

– Уже, наверное, большие?

– Сын перегнал отца.

Она раза два зачерпнула из чашки и, глядя поверх, забыла есть, видя, должно быть, подлунные гуляния. По щеке, закатывая пудру, катилась слеза. Она встрепенулась, услышав живое ее щекотание, торопливо разломила ломтик и принялась есть; потом опять забыла, что в столовой, и улыбалась в чашку, не видя ее и снова вертя синий и живой, как ее глаза, цветок.

– А видишь его часто?

Стыдно было сказать, что мы почти не встречаемся, хотя и живем на одном краю города, а если когда и встретимся, то обязательно поцапаемся за мать и за прочее.

– Да вижу, – неопределенно отвечал я.

У нее опять набухла синяя, как василек, слеза.

Кто-то усмехнулся:

– Без живой копейки дворцов не наживешь!

Она опять уронила цветок; вспомнила себя за столом, подхватилась:

– Я и забыла: у меня там куры взаперти некормленные, а я увязалась за вами. Ты уж меня извини, Вань. Побегу. – И, вдев цветок мне в петлицу, с разгоревшимися глазами поцеловала меня в щеку, шепнула: – Поцелуй там за меня. – И почти побежала в голубом своем, ярком на солнце платье. Видевшая все Преграденская вздохнула сладко:

– Вот оно как бывает, Ванюшка! Сколько прошло, а все помнит! И она, слышь, всех отшивала, сколько к ней ни приставало…

14

Я ел и вглядывался в юных моих земляков, разделяющих с нами трапезу, и с радостью отгадывал.

– Ты, наверное, Хилькова, красавица? Так? – добивался я у белой, как сметана, длинноносой девчушечки, обнимавшей опорный столб навеса и внимательно, поразительно внимательно смотревшей на меня ярко-белыми, смелыми, хильковскими, глазами. Она обкрутилась вокруг столба на белой своей, хильковской, ручонке и, не ответив, но выразив всем своим вспыхнувшим существом, что да, Хилькова, продолжала также смотреть внимательно, но уже по-новому, вся какая-то осветившаяся, вся глядевшая, как расцветшая вишенка под внезапным весенним солнцем, вся открывшаяся в эту детскую свою минуту от удивления перед непонятным ей взрослым угадыванием.

– Хилькова она, правда. Вали Хильковой, твоей ровесницы, дочка. А как ты, Ванюшка, угадал? – удивлялась и Пащенчиха.

– Копия. Как не угадать? – говорил я с солнечной, сквозяще раздававшейся во мне мыслью о своей дочурке, о своей копии. – А ты не иначе Артельцевского корня, карапуз кареглазый! Петра Артельцева!

– Правда, угадует! – радовалась и дивилась Пащенчиха, всплескивая руками: надо ж! – Это же младшего сына Петра, Ванюшки! К матери пришел! Мать же его кухарка у нас!

– Вот эта, что в положении?

– Ее Петькин сын со службы привез. Где служил, там и взял.

– Наверное, с Урала?

– С Урала! А как ты угадуешь, Ванюшка? – уже не дивилась, уже по-настоящему пугалась Пащенчиха. И призывающе глядела по всем, чтобы и все пугались: – Он все угадует! Слышите, он все угадует! А как ты, правда, угадуешь?

– Щи сладкие. Так на Урале готовят.

– А ты и на Урале был? Ты, должно, скрозь бывал! – кричала взбудораженная, страшно счастливая Пащенчиха. – А мой Ванюшка, я своего сына тоже Ванюшкой назвала, мой Ванюшка в техникуме учится! В строительном! Уже заканчивает! – кричала она, захлебываясь и спеша вытереть губы. Я радовался за нее и за ее сына, взглядывался в сияющие, выпрямляющиеся от возбуждения черные ее глаза…

– Молодец ваш Ванюшка!

Она теребила меня, оставив еду:

– Я ему написала, чтоб только на родину ехал, больш никуда! Только на родину! Сейчас все сюда едут! А ему тут и квартиру дадут, как специалисту! Он же у меня техникум заканчивает! Слышь, Ванюшка? Он у меня круглый пятерочник! За него мне директор благодарность прислал!

– Мо-ло-дец!

– Его даже в техникуме хотят оставить, чтоб студентов учил. Но я ему написала, чтоб только сюда ехал, больш никуда. И сказала, как на каникулах тут был. И потом еще написала. Чтоб только на родину. Он и практику здесь проходить будет, он уже написал. Может, и мой Ванюшка привезет из Ставрополя кого. Я согласна. Пусть везет. Но только чтоб сюда. Хотя у нас теперь и своих невест хватит. Ты посмотри, Ванюшка, какие у нас теперь невесты. Бери любую. Все красивые.

Я глядел на девчат: да, одна другой краше. Невольно задержал взгляд на черноглазой асфальтоукладчице.

– Да-ааа! Невесты у нас теперь такие, что на руках вот носят! Таких вроде бы и не было, хотя наш Труболет славился красавицами. А, Пелагея Евсеевна? Мама рассказывала, со всего Предгорья ходили сюда.

– А сейчас со всей страны едут! – кричала Пащенчиха.

– Да куда ж тут не ехать? – И не мог оторвать глаз от Афродиты в ярком комбинезоне. Сидевший возле нее и подававший ей все, что она скажет или на что только укажет своими чудными, горящими черным мохнатым огнем очами, светлокудрый Алеша Попович ревниво загородил ее от меня своим ладным, набирающим силу корпусом и всерьез, что было порядком потешно, помахал в мою сторону рукой, кося скаженные свои глаза на красавицу:

– Тут забито! Иван Николаевич, тут забито!

– Ну, это мы еще посмотрим, – коварно пообещала красавица.

– А ты ж, Ванюшка, обзавелся семьей или все холостякуешь? – вдруг спросила (как я и предчувствовал, болезненно страшась этого вопроса перед земляками) Преграденская, ничего не чувствовавшая и не замечавшая, кроме своей радости, своего счастья. Ужасно было говорить, что у меня и в этот раз ничего не получилось. Я сказал с наигранным весельем, смахнув пот и отдуваясь:

– Есть такой грех.

– А если не обзавелся, – кричала Пащенчиха, сияя во все стороны, – мы тебя тут женим. Смотри, какие у нас теперь невесты.

– Невесты хоть куда. – И, втайне переживая свои неудачи, невольно любовался девушкой в расписном комбинезоне.

– Во! – в шутку и с некоторой, прямо-таки болезненной серьезностью показал, мне кулак ревнивец. – Несмотря на то, что вы пишете про нас, бока намну, если что.

Во мне заиграло прежнее озорство, лихое петушинство, остуженное и уравновешенное делами и временем. Я поднялся, веселый, хлопнул ревнивца по плечу:

– Я природний казак и никому никогда нигде спуску не давал, если что! – И поднял палец. Грянул хохот. Белобрысый ревнивец улыбался и озирался. Преграденская кричала:

– О, вы не знаете! Ванюшка у нас всеми коноводил! Он знаете какой был? Он для всех своих корышей пистолеты делал и пушку сам сделал и с нее палил с горы, вон он какой был! Вы не знаете Ванюшку!

– Вы лучше расскажите, как мне дядя выбивал эту пушку и пистолеты! – Я смеялся, радостный и растерянный от ее сообщения, и продвигался к кухонному окошку, внимательно вглядываясь в искаженное родовыми пятнами, которые я принял сначала за конопушки, рдеющее от волнующего ее разговора лицо новой моей землячки-кухарочки, которая заменила у труболетовского котла мою мать.

– Не из Челябинской ли области такое поварское искусство привезла, кухарочка?

– Из Пермской, – отвечала кухарочка, и на ее лице не стало видно родовых пятен. Чтобы забить стеснение, она проворно перебирала вилки и ложки.

– А! Точно! В Пермской тоже так готовят щи!

– А что? Не понравились? – еще больше зарделась кухарочка.

– Да нет, понравились. Кубанский борщ, правда, лучше. Но и щи недурные. Спасибо.

– Я рада, что понравились. У нас многие обедают, так всякое говорят.

– А вы возьмите себе в помощницы нашу кубаночку – все только хвалить будут!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю