355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение (др. изд.) » Текст книги (страница 30)
Крещение (др. изд.)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:48

Текст книги "Крещение (др. изд.)"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 44 страниц)

– В штаб полка, Охватов, немедленно.

– Чего проще. А то поднял крик.

– За тебя кто там может?

– Брянцев. А то Недокур, если согласится.

Вздыхая и кряхтя совсем по–стариковски, Корнюшкин

полез из землянки, следом нырнул в низкую дверь и Охватов. Наверху оба, охмелевшие от чистого сухого воздуха, в тоске и неопределенности постояли у землянки. Из–за оврага, с выходом во фланг, брал оборону южный ветер, уже крепко выдержанный на обогретой земле и завязях проснувшихся садов и полей. В ласковых потемках, в густых томительных запахах, в неясных, слышимых и неслышимых звуках ночи чувствовалось беспокойное, больно взявшее за душу весенней тревогой. А над головой разметнулось безучастное к земным делам черное небо, от края до края засыпанное звездами. Одни из них светили вызывающе ярко, а иные тлели, угасая где–то в безвестном бездорожье вселенной, уже присыпанные звездной пылью. Неброско, но истово горела Полярная звезда, и опрокинувшийся ковш тянулся к ней, навечно связанный с нею.

– Ни черта не будет. Тут вот, считай, за неделю дивизию израсходовали, а уж один человек – куда ни шло. – Корнюшкин подвинулся близко к Охватову, нашел его руку, пожал – Ступай, Коля. Филипенко любит тебя, полагаю, в обиду не даст. Да и что нам терять.

– Нет, – отвел Охватов совет ротного, – к Филипенке сейчас не пойду. Явлюсь в штаб полка, а там будет видно.

Корнюшкин направился к ходу сообщения, в тени лесочка, невидимый уже, кого–то встретил, спросил о чем–то.

– Нетути, все обошел, – ответил ему голос Пряжкина, и все стихло, видимо ротный с писарем спустились в окон и ушли. А Охватов все стоял на одном месте, только сейчас мученически понимая и по–должному оценивая страшную участь солдата Минакова. «Прости, брат, прости. Я не был к тебе жесток, все это выше моих сил…» Он достал из кармана пилотку Минакова, долго ощупывал ее и наконец прижался к ней своими сухими глазами.

Штаб полка размещался всего лишь в каких–то полутора километрах от передней траншеи. Третьего дня Охватов со своими бойцами носил на батальонный пункт боепитания патроны и гранаты и несколько раз проходил мимо полковых блиндажей, врезанных в отвесный берег оврага. Штабные и обслуга забросали свои укрытия хворостом, прелой соломой, старым листом, но немцы безошибочно бомбили и обстреливали овраг, верно зная, что русские густо населили его.

Охватов шел по дну оврага меж кустами и промоинами, вдыхая тяжелый смрад сгоревшей селитры и жженой взрывчатки, сдутый с высоких полей и осевший тут, как в отстойнике. Где–то уже за половиной дороги наткнулся на ключик, с журчанием и всплесками падавший по обмытой стенке оврага. Вся земля вокруг была плотно притоптана солдатскими ботинками, а на земляном приступочке тускнела мятыми ребрами патронная цинка. Охватов начал вспоминать и не мог вспомнить, видел ли он этот ключ тогда, когда ходил с бойцами за боеприпасами.

«Место приметное. Не было его. Во всяком случае, я его не помню. Заблудился, должно, ушел по отножине». Он пригоршнями зачерпнул воды и начал пить и умываться в одно и то же время. Обгоревшие на весенних ветрах и солнце лицо и руки сладко заныли и тотчас зашлись в ледяной воде, заломило зубы, десны, а он все пил и умывался, уже не чувствуя холода, потому что застудил и лицо, и руки, и весь рот. Ключевая вода и освежила, и притомила. Он, находя ногами тропиночку, поднялся наверх и, не зная, куда идти дальше, успокоенный этим, лег на прошлогоднюю траву, отмягшую и знакомо пахнущую грибной сыростью, и заснул тяжким, страдальческим сном.

Во сне он увидел Шуру, первый раз за все время. Были теплые июньские сумерки, и он, Колька, переводил Шуру по гибким жердочкам через ручей. Жердочки качались, шлепали по воде, а Шура, боясь оступиться и упасть, доверчиво всем телом жалась к Кольке, с пугливой признательностью дышала ему в щеку, совсем мешая идти. Он понимал, что так они не перейдут через ручей, сердился на Шуру и не мог отстраниться от нее. Оба они знали, что за переходом их ждет та первая близость, которую они навечно пережили, и уже не будет больше у них тайной радости и влекущего страха ожидания. Они хотели оказаться на другом берегу и не хотели… А сзади откуда–то взялись бойцы и стали торопить, кричать, толкать в спину его, Кольку Охватова.

Проснулся он от пинка в бок, поднял голову – над ним стоял капитан Филипенко:

– Ты что же валяешься поперек дороги? Пьян, что ли?

– Пьян, товарищ капитан, немцы вчера угостили – не очухаюсь.

– Так это ты, оказывается? Да ведь мы тебя пятый час по всей обороне ищем. Я уже в дивизию доложил, что пропал взводный. Ну, Охватов, вечно у тебя выверты. Вечно ты с фокусами.

Младший лейтенант охлопал шинель от травяной трухи и пыли, поправил пилотку, автомат держал за ремень у ног и, потупясь, глядел на него, словно не знал, что с ним делать. А Филипенко молча рассматривал Охватова, сердясь на него и радуясь, что он нашелся и в полном здравии.

– Сейчас приедет сам комиссар дивизии батальонный комиссар Шамис, будешь держать перед ним ответ. Это раньше за тебя, Охватов, со всей твоей требухой отвечали командиры, а теперь давай сам. Теперь сам давай.

По старой привычке Филипенко закинул руки за спину, сцепил их, и по этому Охватов определил, что заместитель командира полка в хорошем настроении.

– Семь бед – один ответ, товарищ капитан. – Охватов поднял на Филипенко глаза и на петлицах гимнастерки его увидел две шпалы, но не выявил никаких своих чувств, чем крайне озадачил майора.

– Да ты, Охватов, вроде сердишься на меня?

– На строгость командиров, товарищ майор, жалоб не приносят.

– Ах вот оно что! Ты не можешь забыть, как я тебя трижды возвращал брать у немцев отданную школу?

– Брать ее, товарищ майор, все равно надо – только поумней бы как–то, поэкономней.

– Эко ты стратег, а! Эко стратег! – Филипенко притопнул носочком сапога. – Ах ты, Охватов, Охватов. А ведь мне не об этом бы говорить–то с тобой надо. Минакова проворонил?

Охватов с вызовом поглядел на майора и достал из кармана пилотку Минакова.

– Мне этот человек, товарищ майор, по цене отцу равен. Я, товарищ майор, как бездомный пес, привязываюсь к людям. А Минакова мне никто не заменит.

Майор грустно поглядел на Охватова, взял из его рук пилотку, посмотрел почему–то за отвороты – там по–хозяйски была воткнута иголка с черной смотанной ниткой, а лапки звездочки заржавели, и ржавчина растеклась, въелась в ткань.

– Пилотка–то, Охватов, прострелена. И кровь. Не видел, что ли? Гляди вот, под самой звездочкой. Убит, выходит, Минаков–то, убит в схватке.

– Убит, товарищ майор, – с готовностью согласился Охватов, разглядывая пилотку бойца в широких руках Филипенко. – Конечно, убит. И свалка была. Кому молиться–то, товарищ майор?

– Для отчетности, выходит, они уволокли его. Труп уволокли, понял?

– Да как не понять, товарищ майор.

– Вот и запишем: погиб рядовой Минаков смертью храбрых. Это и для тебя, и для его имени. Видишь, пустяковая вещь – пилотка, а всему делу дает иное направление? Ожил немного?

– Ожить ожил. Ожил, конечно. Только подумать ведь, товарищ майор, смертью друга я прикрылся. Чужой смерти обрадовался.

– Ну, Охватов, и дремучий же ты человек. – Филипенко нервно задвигал щеками. – Пойми наконец, что на войне смерть для солдата еще не самое страшное. Прикинь, что Минаков в плену и не просто пленный, а в качестве «языка»? Чего умолк?

– Увидят, что солдат – мужичонка, да и отступятся.

– Ты это, Охватов, как? Шутишь или на самом деле?

– Мне не до шуток, товарищ майор.

– Нет, ты, Охватов, погоди. Ты, Охватов, говори, да не заговаривайся.

– Ну вот, товарищ майор, и вы то же: «Говори, да не заговаривайся». Не всех же они казнят да пытают. А с рядового тем более какой спрос?

– А зверства? О них разве ты не читал?

– Читал, товарищ майор. Читал, да имею свое мнение.

– На чем же оно основано, младший лейтенант?

– Основано? Жить людям хочется – вот на чем основано. Дальше смерти ничего нет, а плен – это еще не смерть. С того света не возвращаются, а из плена случается. Пленный вскрикнет, а мертвый никогда.

– Сам, что ли, примерился?

– Сказали тоже. Вы иногда, товарищ майор, рубанете – хоть стой, хоть падай. Сам примерился. Для себя язык не повернется сказать такие слова. А Минакову и плен простил бы. Минаков ведь.

– Тебе, Охватов, такие разговорчики пора бы кончать, ты командир. Чему бойцов–то научишь? Ох, доберусь я до тебя.

Охватов в толстосуконной, одеревеневшей от грязи шинели, в сгоревших, растоптанных кирзачах, сам давно не стриженный и весь какой–то серо–пыльный, глядел на прибранного, выбритого майора и чувствовал, как закипают на душе предательские слезы. Чтобы не дать им воли, чтобы задавить их, Охватов вызывающе пошел на спор:

– Вы меня, товарищ майор, не пугайте. Вот так.

Я уже пуган и перепуган. Не первый день воюю и ни перед кем не скрываю: да, на все имею свою точку зрения.

– Ты, Охватов, не так меня понял, – примирительно сказал Филипенко. – Я совсем не пугаю. Просто, по – моему, иногда умнее и помолчать.

– Душа плачет, товарищ майор, а вы говорите – помолчать. Плачет душа. Но фрицы, не я буду, еще заплатят мне за Минакова.

– Ну успокойся, Охватов. Может, и жив твой друг Минаков, и плен пройдет. Но на сегодняшний день рядовой Минаков пал смертью храбрых. За то, что глядишь на все со своей точки, спасибо. На то ты теперь и командир, чтобы иметь свое мнение. А сейчас спустись к ручью, умойся, приведи себя в порядок и приходи ко мне в блиндаж – прикажу постричь тебя. У нас тут парикмахер объявился, обчекрыжит – сам себя не признаешь. Давай. Вон мой блиндаж, в ольшанике. Рядом саперы бомбоубежище роют: такую могилу выбухали, что душеньке, Охватов, ни на каких крыльях не вылететь из нее.

Филипенко пошевелил спокойной щекой, сунул руки в карманы своего серого плаща, ласково поглядел на Охватова, который подправил на себе ремень, хлопнул свободной рукой по шинели и выбил облако пыли. Смутился.

– Воздух! – закричали в ольшанике, и тотчас над землей вырос внезапный и резкий, подвижной, а потому особенно страшный гул. Охватов, а за ним и Филипенко бросились было в заросли на склоне оврага, но остановились, определив по звуку, что летят свои. И действительно, низко над пашней по ту сторону оврага появился транспортный двухмоторный самолет, покрашенный в защитный цвет, с большой звездой на фюзеляже. Моторы его работали сильно, ровно, и самолет быстро пересек пашу оборону, нейтральную полосу, а затем и немецкие окопы, откуда запоздало рыкнул зенитный пулемет и сразу же смолк.

Вся наша оборона, проводившая глазами самолет, видела, как он сделал разворот над замценскими увалами, и ждала бомбового удара, но у немцев все было тихо и ничто не нарушало утренней тишины.

– Это, слушай, что–то загадочное, – сказал Филипенко и вытер платочком вспотевший лоб, потом снял фуражку и вытер внутри ее кожаную подкладку по околышу. – Для нас это что–то недоброе. Неуж перелетел, сволочь?

– Походит.

– В том–то и дело. Ну ладно, Охватов, давай за дело.

У родника умывались двое и оплескали всю землю

мыльной водой. Один, босиком, с белыми, в надавышах, ногами, развешивал на кустах портянки и говорил другому, вытиравшему каленую шею:

– У нас на Кунье было так–то: немец к нам перелетел. Все низом, низом.

Через несколько дней в Колянурский сельский Совет Вятской области из–под Мценска ушло письмо с полковой печатью – в деревню Липовку, Минаковым, оно придет похоронкой.

II

Едва затихли бои на орловском направлении, и под Мценском в частности, советское командование начало спешно готовить большое наступление под Харьковом: Ставка не хотела терять инициативу, захваченную в ходе зимней кампании.

Одновременно с этим для развития успеха Харьковской операции стягивались резервы Ставки и на льговско–курском направлении, которые после выхода наших войск на оперативные рубежи должны были нанесли удар на Сумы и Гомель. К середине мая на Брянский фронт стали прибывать танковые части и соединения, подошло несколько тяжелых артиллерийских полков. Но все эти силы пока были рассредоточены по глубоким фронтовым тылам, чтобы уберечь технику от вражеских атак с воздуха, а если потребуется, без суеты и скрыто перебросить их на защиту дальних подступов к Москве.

К линии фронта пока подтягивались преимущественно стрелковые части со своим легким оружием, бесконечными обозами, отставшими солдатами, мастерскими, пекарнями, редакциями газет.

В районе Касторной собиралась Ударная армия прорыва, в которую была включена и Камская стрелковая дивизия. Новая армия укомплектовывалась в основном за счет войск, прибывших из тыла страны, но вливались и такие соединения, как Камская дивизия, обескровленные, измотанные в боях, только что снятые с ближних участков фронта. Такие соединения ночами совершали марши в район сосредоточения, на ходу принимали пополнение, меняли зимнее обмундирование на летнее, на берегах рек устраивали летучие бани, на дневках отсыпались, варили еду и ухитрялись посмотреть выступления заезжих артистов.

Подстепье России, наверно, со времен половцев не знало такого великого скопления людей. Под каждым кустиком, под каждым деревцем была вырыта норка или согрета скудным солдатским теплом лежка. В прифронтовой полосе на добрую сотню верст горели деревни, подпаленные немецкой авиацией. В огне гибли последние запасы овощей и картошки, в которых так нуждались наши войска. Чтобы предотвратить заболевание цингой, ротные обеды сдабривались молодой крапивой, пахнущей свежими огурцами.

А в опаловом, по–весеннему глубоком небе день и ночь висели фашистские самолеты, неусыпно выстораживая малейшее движение на нашей стороне, как частым гребнем, прочесывали из скорострельных пушек и пулеметов овраги, перелески и сады.

В Касторную в штаб Ударной армии железной дорогой и на машинах ехали командиры из госпиталей и резерва фронта. Тут они получали направления, а потом сутками колесили по пыльным курским дорогам в поисках своих частей.

Катил на расхлябанной полуторке в штаб фронта за направлением в новую армию п полковник Иван Григорьевич Заварухин, сдавший дивизию прежнему ее командиру, который до срока улизнул из госпиталя и приехал на фронт с бамбуковой палочкой. В первый же день вернувшийся комдив, обходя позиции артиллеристов, попал под артналет, и крупный осколок вдребезги расшиб его бамбуковую палочку. Бойцы тут же из молодого комлистого дубка вырезали новую клюшку.

– Да это же настоящая дубина, – развеселился комдив, пестуя в большом кулаке необтершуюся увесистую клюку. – Эх, пойдет она по фрицу. Эх, пойдет. Извини, фриц. Окрестим тебя, белокурая бестия, русским дубком.

Артиллеристы весело смеялись, а Заварухин глядел на комдива и завидовал ему, как тот просто и умно шутил с бойцами: «Свой человек в дивизии. И мне бы в свою».

По дороге в Елец, где находился штаб фронта, Заварухин окончательно решил, что будет, проситься на любую должность, но в Камскую дивизию.

В управлении кадров Заварухина встретил сухоплечий майор с лиловыми мясистыми ушами величиной с добрую мужскую ладонь.

– Ожегов?

– Ожегов. А вас не узнаю, товарищ полковник.

– Станция Борзя. Полковая школа…

– Пулеметная команда?

– Пулеметная.

– Заварухин? Заварухин, бог ты мой. Полковник. Усы. Осанка. И меня узнал. Да меня узнать штука нехитрая – у кого еще есть такие уши?

– Топориком уши. Правду скажу, редкостные.

– Пойдем ко мне, Заварухин. Здесь не дадут поговорить.

Управление кадров размещалось вместе со штабом в большом полукаменном доме детского сада, а офицеры жили во флигеле под черными липами, на сучьях которых болтались обрезанные веревки качелей. Ожегов привел Заварухина в свою комнатку, где стояло две кровати и два детских стульчика с подкосившимися ножками.

– Садись, Заварухин. Да на кровать вот. Борзя, Борзя. Как ее не вспомнишь, а ведь забываться стала.

– Что ж, другие события.

– Хочешь, спиртику поднесу, хотя пить и не советую, потому как день у тебя важный. Встречи. А я, брат Заварухин, засох на корню. – Ожегов достал из–под подушки чистый, угольничком сложенный платок, вытер и без того сухие вялые губы. – Камни в печени, брат Заварухин, каждому бы фашисту их. Ни сесть, ни лечь. А ты шагнул. Ну, шагнул. Помню, какой–то невзрачный был, скромный, пулемет, правда, собирал с завязанными глазами.

– Знал я эту машину, до сих пор железом отрыгивается. После окончания полковой школы, помнишь, отпуск ведь нам дали. Я домой приехал, и, с кем ни встречусь, один у меня разговор – о «максиме». Скорострельность техническая да боевая, закрытая да отсечная позиция, а у самого на ногах обмотки – Аника–воин. Помню, на проводинах уж, собрались гости, а я все толмачу о «максиме». И окажись тут дед. Защипа по–уличному, ехидный, скажу, дед – вот этот дед и спроси меня, а почему–де пулемет–то назван мущинским именем. У нас вот на Выселках Максим–де жил, дак то мужик. Тык–мык, так и не смог я ответить деду. Зато yж бабы – ну напали на деда, что несуразные вопросы задает Ивану, втолкли старикашку в землю, чтобы меня выгородить. Да как ни выгораживай, обремизил меня старик при всем честном народе.

– Жизнь как жизнь! – хотел улыбнуться Ожегов, вспомнив, видимо, что–то свое, но вдруг сморщился, будто перед слезами: – События, Заварухин, важные приближаются, а меня, должно, укатают в госпиталь. Не миновать.

– Полечись – болезнь у тебя нешуточная. А повоевать еще успеешь. Войны, Ожегов, на всех хватит. О моей судьбе, Ожегов, чего–нибудь знаешь? Просьба у меня есть. Учтут?

– Твоя судьба, Заварухин, уже решена. Спрашивать не надо – не скажу. Такие вещи объявляет само начальство. А что за просьба?

– В свою, Камскую, хотел проситься.

– В жилу, Заварухин. Я вижу, в службе тебе везет. Везуч и в семье небось?

– В семье верно, Ожегов, в семье везуч. Тут судачить грех. Парня бы только. Проморгали мы с женой. Все считали, молоды, успеем, а жизнь–то и прокатилась. Остались без наследника. Благо, наследовать у нас нечего, а то бы беда. – Заварухин улыбнулся в усы и пригладил их спокойной рукой. – Зато дочь. Нынче кончает Красноуфимский педагогический техникум. Есть такой город на Урале, Красноуфимск. Черт возьми, как это далеко! Иногда подумаю и не верю, что где–то живут жена, дочь… Урал где–то. Не стреляют. Не убивают.

У Ожегова первый раз посветлели глаза, и все лицо вдруг сделалось ребячески добродушным:

– А я думал, мне одному так кажется. Верно, Заварухин, порой даже боязно станет, вдруг забудешь все на свете. Но не это теперь главное. Не это. Тут такая разворачивается махина, что небу будет жарко. Между нами, Заварухин! – Ожегов покосился на запертую дверь. – Большое начальство рассчитывает к осени выйти на государственную границу. И выйдем, Заварухин.

– Дай–то бог, Ожегов. Дай–то бог.

– А ты, гляжу, Заварухин, и не обрадовался вовсе. Из маловеров небось? Такие у нас тоже есть. Таких немец так напугал, что вздохнуть не смеют. Правду говорят, что пуганая ворона куста боится.

– Пойдем–ка на воздух, Ожегов, душновато у тебя.

Только–только вышли из дому, как к ним подбежал

немолодой капитан с нездорово красными подглазьями и с упреком обратился к Ожегову:

– Ты что, Ожегов, увел товарища полковника, а его сам командующий…

Заварухин почти бегом побежал за капитаном. Лестницу на второй этаж взял одним махом. Перед тем как войти к генералу, постоял немного, сдерживая дыхание, одернул гимнастерку и расправил плечи. Но не успел взяться за ручку, как дверь изнутри с силой распахнулась, и через низкий порожек в приемную властно вышагнул низкорослый, с бритой и розовой головой генерал. По его твердым жестам, по быстрому, но цепкому взгляду пристальных глаз, по крупному жесткому рту Заварухин сразу определил, что это сам генерал Голиков, и уступил ему поспешно дорогу, вскидывая руку для приветствия и рапорта. За командующим шли еще генералы и офицеры, все крупные, приметные, хорошо и заботливо ухоженные, но держались все несколько на расстоянии, чтобы не заслонить собою фигуру командующего. Увидев, что командующий повернул голову к Заварухину, генерал, оказавшийся ближе других к Голикову, опередил рапорт полковника:

– Заварухин, товарищ командующий.

Командующий так порывисто остановился перед Заварухиным и так неожиданно быстро подал ему свою маленькую руку с оттопыренным большим пальцем, что Заварухин не сразу нашелся пожать ее, и генералу поправилось, что даже в простом деле он может озадачить человека. Улыбнулся доброй умной улыбкой.

– Знаю, Заварухин. Наслышан. Поговорить бы надо с тобой по–землячески, но – бог свидетель – не рука. Москва на прямом проводе. И прошу меня не ждать. В дивизии, в дивизии жди. Да, да. Вот так.

Командующий подхватил Заварухина под руку, увлек его из приемной и, заступая ему дорогу в узком коридоре, вел возле себя.

– Поедешь в свою Камскую. Думаю, там, там твое место. Что? Принимай и готовь людей – события надвигаются большие и грозные. Ожегов!

– Ожегов! Ожегов! – повторило несколько голосов приказ генерала. Подскочил Ожегов, никого не задев и никого не побеспокоив в узком коридоре, подстроился к командующему, держа высоко поднятую руку у козырька.

– Звонил?

– Только–только. Нету еще. Не прилетел.

– А Березову не сказал, чтобы нового комдива взяли с собой?

– Не сказал. Но скажу.

– Насчет Самохина что я доложу Москве?

– Не прилетел, товарищ командующий. Ждем.

– С тем и пойду. – Генерал зашагал по коридору, скрипя растоптанным, ослабевшим паркетом и на ходу перебирая бумаги в красной папке с пухлыми, подстеженными корками. В конце коридора навстречу ему распахнулась дверь, и стал слышен перестук телеграфных аппаратов. Как только дверь за генералом закрылась, в коридоре упала тишина, и даже под сапогами штабных помалкивал старый паркет.

Оттого что командующий ушел, не сказав каких–то заключительных слов, Заварухин неопределенно потоптался на месте и стал спускаться вниз по щербатым мраморным ступеням, почерневшим от недогляда и плохого мытья.

На улице была солнечная и влажная теплынь. Заварухин даже вздрогнул, когда вышел на солнце из затхлости каменного неотапливаемого здания штаба. На запущенной клумбе посреди двора, в молодой зелени, что–то выклевывали воробьи, а за кирпичами, которыми была обложена клумба, таился молодой сытый котишка; он с хищным томлением перебирал передними лапами, сжимаясь для прыжка, и нервно шевелил кончиком хвоста. Воробьи, вероятно, видели его и открыто дразнили своим базарным криком, и, когда котишка прыгнул на клумбу, они дружно, без паники снялись и перелетели на липы за воротами двора. А котишка, весь горбатый, взлохмаченный, на длинно вытянутых лапах, таращил совиные глаза и был откровенно обескуражен и некрасив.

– Опростоволосился, Вася, – сказал Заварухин укоризненно. – Ведь ты, Вася, привык харчиться из готовой чашки, потому и охотник из тебя никудышный. – Заварухину вдруг сделалось весело, и он громко захохотал.

– Ты, гляжу, прямо на седьмом небе, – сказал майор Ожегов и с дружеской улыбкой протянул Заварухину предписание. – В радости ты и о документах забыл.

– Забыл, Ожегов. Уж извини. Хоть и до тебя доведись – в свою дивизию. А у меня, признаюсь, только и дум было об этом.

– Завидую я вам, боевым командирам. Вот я уж приметил, как бы ни был занят командующий, а с вашим братом обязательно об руку и все такое. И слово найдет, к делу никакого отношения не имеющее. А с тобой даже по–землячески хотел пообщаться. Он ведь тоже, командующий–то, уралец. У вас с ним и говорок – то немного схож. Все на «о» да на «о». А мы, Заварухин, штабники то есть, для командующего – я так думаю – все на одно лицо. Он попросту не видит нас. И обидно делается другой раз, думаешь: да брошу все к чертовой матери и уеду на передовую. Риск, конечно, но и тоска по уважению к себе не меньше угнетает душу.

– Ты, Ожегов, вроде исповедуешься передо мною. К чему вдруг? – Заварухин положил в нагрудный карман гимнастерки документы, не враз сумел застегнуть увертывающуюся из пальцев латунную начищенную пуговицу и поднял глаза на майора.

– Я давеча, Заварухин, кое–какие слова сказал тебе, а теперь вижу, и без них бы обойтись можно, не обижайся. С тобой сам командующий ласково обошелся, а я увидел твою постную физиономию и взъелся. А вообще–то не к чему бы мне высекаться. Словом, нехорошо это с моей стороны. Урок мне. Урок, Заварухин.

– И ты, Ожегов, извини меня за постный вид. Понимаешь ли, после бомбежек, от дороги, усталости я и правда немножко мрачноват был. Словом, мне тоже урок.

– Я предупредил Березова, чтобы они без тебя не трогались. Пойдем, посажу в машину, только уж никуда не заезжай: получена радиограмма, что командующий вашей Ударной армией генерал Самохин вылетел из Москвы.

В углу двора, под липами, стояло несколько легковых машин, подкрашенных под зелень. У двух из них были сняты тенты и откинуты на багажник, кожаные сиденья, прошитые глубокими стежками, тускло блестели и, чувствовалось, дышали жаром, нагретые кропленым через листву лип солнцем.

Заварухин сел на заднее сиденье закрытой и душной машины, у которой уже работал мотор. Шофер, пожилой сержант, приученный знать только свое дело, даже не оглянулся на пассажира. А Ожегов, попридержав дверцу, сказал с улыбочкой, клонясь к уху полковника:

– Чего не вперед сел? Сейчас сам будешь такую иметь – привыкай. И вот еще – это уж по–товарищески, потому как люблю вашего брата строевика. На большое дело, Заварухин, едешь, тысячами командовать будешь. Бодрей надо глядеть перед людьми–то. Оно конечно, бомбежки, обстрелы – все это резон, но не оправдание для пессимизма. Бывай, Заварухин. Сержант, на аэродром полковника. – Ожегов захлопнул дверку и на прощание дружески шевельнул пальцами перед тусклым стеклом.

* * *

Машина легко, но сильно покатилась со двора мимо часовых у ворот, мимо старых лип на полянке перед домом штаба, мимо бойцов, копавших какие–то ямы под липами. При повороте на улицу, пережидая поток машин, шофер притормозил, и Заварухин через то же тусклое, в мелких трещинках стекло увидел Ожегова: он стоял на прежнем месте и, чем–то взволнованный, приглаживал свои уши. «Завидует, – подумал Заварухин об Ожегове. – Тоже охота ходить своими ногами. А что мешает? Насчет моего постного вида он дельно заметил. Нагляделся я на наши фронтовые тылы, и тут хочешь не хочешь – веселым не будешь. Нет, не будешь».

Заварухин откинулся в угол сиденья и глубоко задумался.

До солдат, до основных исполнителей всякого приказа командования, решения доходят в самую последнюю очередь и в предельно сжатой, лапидарной форме, попросту сведенной до команды. И чем грандиознее намечаемая операция, чем глубже и основательней продуманы вопросы секретности, тем больше знают солдаты о предстоящем сражении, тем вернее судят о нем. На маршах и дневках ведут солдаты неспешные беседы, прозревают один от другого, нащупывают истину, и печалятся, и радуются, ожидая грядущего.

В прифронтовой полосе, вниз от Новосиля, было въяве видно, что грозные события скатываются к югу. И огромные массы войск, идущие по рокадным дорогам к Осколу и Тиму, и бесперемежное гудение в небе вражеских самолетов, и горящие деревни и станции, и грохот бомбовых ударов по нашим дорогам и переправам не оставляли никакого сомнения в том, что будет на росстанях древнего Изюмского шляха и в Стрелецкой степи сеча зело зла. А ранний майский зной и глухие, томительно–душные ночи предрекали уставшим в походах солдатам злое и трудное. К этому надо еще добавить, что всюду, где проходили наши войска, были густо рассыпаны немецкие листовки – их неустанно собирали бойцы дорожной службы, нанизывая на шомпола винтовок, но, как бы ни были старательны в основном пожилых возрастов дорожники, листовки с фашистской свастикой и энергично–мускулистым лицом Гитлера, произносящего речи, попадали в солдатские руки. Из них люди с горечью узнавали, что немцы в Крыму одолели Турецкий вал, а из Германии на Восточный фронт прибывают колонны новых танков. И это походило на правду.

Заварухин вспомнил, что как–то у мелководной речушки, которую и пехота, и колесный транспорт брали вброд, его шофер остановил полуторку, чтобы налить в радиатор воды и охладить мотор, задыхавшийся от перегрева. Полковник спустился к речке, напился неприятно – смяклой воды, ополоснул лицо, а жаркий ветер тотчас высушил его, больно стягивая кожу после мытья. Когда полковник вернулся к машине, шофер поднимал створки капота – раскаленный мотор так и пыхал горелым маслом и пылью. Сбочь от шофера стояло пятеро бойцов с мешками и скатками у ног; у всех пятерых на левом плече были мокрые пятна: очевидно, бойцы только – только сняли скатки. Они о чем–то просили шофера. При появлении полковника все взяли под козырек, а Заварухин с первого взгляда по бледным лицам их определил, что они из госпиталей.

– Просят подвезти, товарищ полковник, – сказал шофер.

Вперед вышагнул рослый боец с нижней губой совочком и следом от ордена Красной Звезды на вылинявшей гимнастерке.

– До Больших Колодцев нам, товарищ полковник. Притомились после легкой лазаретной жизни.

– Почему не с маршевой ротой?

– В свою дивизию хотим, товарищ полковник. Торопимся к наступлению.

– А когда оно будет?

– Да, говорят, уж скоро.

– Посажу я вас, а на первом же контрольно–пропускном пункте вас ссадят, а мне дадут нагоняй.

– В свою дивизию охота.

Это «в свою дивизию охота» подействовало на полковника неотразимо. «Своя часть – для солдата родной дом. В своей роте и воюется лучше», – одобрительно подумал Заварухин и согласился:

– Так и быть, залезай. Да, а откуда же вам известно, что ваша дивизия в Больших Колодцах?

Боец с губой совочком, взявший было свой мешок и скатку, чтобы забросить их в кузов, повернулся к полковнику:

– Дивизионного инженера встретили, товарищ полковник. Он тоже на грузовой и взять нас хотел, да некуда – скобы везет – одно и то же, что на зубьях бороны ехать.

– Ну полезай.

Боец с губой совочком забросил свои вещи в кузов, а сам, усиленно работая локтями, побежал к реке и очень скоро вернулся босиком – сапоги и выстиранные портянки нес в руках. Усаживаясь в кузове, говорил товарищам:

– И вы бы, славяне, постирались. На ветру мигом высохнет. Я, ребята, когда в чистых портянках, так мне, ей–богу, блазнится, будто дома я и в горнице, сказать, по половикам похаживаю. Похаживаю, а баба моя вроде пироги из печи вынимает.

– Опять за свое, опять за пироги, – запротестовал чем–то обиженный голос. – Ты меня в лазарете едва не угробил этой дразнилкой.

– Вы что госпиталь–то лазаретом наворачиваете? – спросил третий, и солдат с губой совочком рассудительно пояснил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю