Текст книги "Крещение (др. изд.)"
Автор книги: Иван Акулов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
– Ходи–бегай, шайтан, пока башка на месте, – без улыбки, но по–хозяйски миролюбиво сказал татарин и, будто вспомнив, скомандовал: – Отбой!
Охватов и Глушков оказались ближе всех от разбитого «максима» и пошли к нему. Расчет, вероятно уже изготовившись к стрельбе, попал под прямое попадание немецкого снаряда, и люди были страшно изувечены, будто их жевало какое–то чудовище большими железными зубами. Только по безрукавным шубейкам и синим диагоналевым брюкам можно было определить, что за пулеметом лежали командиры. Пулемет тоже был весь иссечен, а из пробитого кожуха все еще капала жидкость, и там, где она проточила в снегу лунку, валялся обрывок воротника с зеленой петлицей и одной шпалой из жести.
Глушков щурил глаза, покусывал нервно губу:
– Это же те самые, что в хату нас не пустили ночью.
– Что уж теперь, – умиротворенно сказал Охватов. – Одна изба – всех не обогреешь. А сейчас и той нету. И их вот нету.
– У одного костра всем не согреться, кто спорит. Но погрелся – отойди. А то – «быстро, быстро»… Я с детства не люблю, когда на меня кричат.
Но не успели они отойти от пулемета, как на дороге, рядом с пушкой, которую артиллеристы цепляли к передкам, остановились легкие ободранные санки с гнутыми оглоблями, в которые была запряжена белая породистая лошадь, замученная дикой ездой, с глубоко втянутыми нахами. Из санок выкинул ногу и выскочил на снег уже немолодой грудастый капитан в белом новеньком полушубке. Не обратив никакого внимания на остолбеневших было артиллеристов, он сразу прошел к пулемету и стянул с головы меховую ушанку, Охватов и Глушков молча глядели на него и видели, как отвердели его надбровья и белым–бела сделалась заветренная, крепкая, как сыромять, кожа на скулах.
– Ну что, так и будем стоять? – капитан поднял на Глушкова и Охватова свои замученные, в сухом блеске глаза. – Живо плащ–палатку из моих санок!
Охватов отдал «дегтяря» Глушкову и побежал к капитанским санкам, а ездовой, слышавший приказ командира, уже вытягивал из–под сиденья новую плащ–палатку и уминал ее в своих больших овчинных рукавицах, Глушков сразу определил, что придется собирать останки погибших командиров, и решил заблаговременно отойти в сторонку: пулемет закинул на плечо, взял коробку с дисками, стоявшую у ног.
– Пулемет отставить! – уловив намерение бойца, осердился вдруг капитан и, надев на жидкие волосы ушанку, смягчил голос: – Цены нет этим ребятам – разведчики. Как лег, так и встал.
– Я и глядеть–то на них не желаю, – неразборчиво буркнул Глушков и пулемет с плеча не снял, а глазом все косил на сторону, что уж совсем не понравилось капитану.
– Повтори, что ты сказал?!
– Он того малость, – закрывая собою Глушкова, выступил перед капитаном старшина Пушкарев. – После ранения у него…
– Да вы откуда вообще–то? Кто вы такие? – в прищуре глаз капитана притаилось жесткое и недоброе.
– Мы – семнадцать человек – команда из госпиталя. Идем в свою дивизию.
– Где она, ваша дивизия? И вообще, что за дивизия?
– Камская, товарищ капитан.
– Камская? Камская, товарищи, значительно северней. Кто у вас старший?
– Я – старшина Пушкарев.
– Так вот, старшина Пушкарев, – как лег, так и встал – слушай мой приказ. Убитых перенести в санки. Быстро. Сами со взводом остаетесь здесь и будете держать деревню. И держать будете любой ценой. Награды Михаил Иванович Калинин вручит после войны. Вот так, как лег, так и встал.
Когда перенесли останки погибших в сани и уложили их на солому под окровавленной и уже успевшей заледенеть плащ–палаткой, капитан потребовал у Пушкарева все сопроводительные документы. Запихивая их в свой планшет с лопнувшей слюдой, говорил, по–приказному чеканя слова. Пальцы у него двигались хватко и нервно.
– Подчиняетесь только мне, командиру Отдельного истребительного противотанкового батальона. Фамилия моя Борзенков. За оврагом стоят наши батареи. Пропустите к ним немцев – всем хана. Тут и понимать нечего. Еды, водки – если успею, распоряжусь – подкинут. Оружия для вас у меня нет. Как лег, так и встал. Оружие ищите.
– Оружия тут набросали из обгоревшей машины – хватит. Мы раздеты, товарищ капитан. Как говорится, в летнем платье.
– Чего ж они вас так вытолкнули?
– Надеялись на дивизию. Да и тепло вроде было.
– «Тепло», «тепло». Будто к теще на блины собрались. С одежонкой опять же: успею – пособим. Но вы тут – душа из вас вон – зубами держитесь за эти кирпичи. – Капитан пошел к своим санкам и все продолжал говорить, чуть снизив голос, старшина следовал рядом и слушал. – Вы тут – как лег, так и встал – сила не главная, это я прямо говорю, чтоб ты знал, но для немцев – стена. Под Ельцом наши взяли его в обхват, и он тычется теперь своей битой рожей, ищет, где послабее. Закрепляйтесь в самой деревне – все укрытие. А то видишь? Зачем им было выскакивать в чистое поле? Лихачество ведь. Как лег, так и встал.
– Как лег, так и не встал, – поправил старшина в тон капитану, и капитан согласился:
– Вот именно, как лег, так и не встал. Ну, старшина, бывай. Награды потом. Да, вот на–ко. Может, найдется умелец. Прочтите. – И подал Пушкареву листовку на тонкой, но жесткой бумаге. – Немецкая листовка – обращение к своим солдатам выходить на запад, на Ливны… Понял что–нибудь?
– Все понял, товарищ капитан, стоим на Ливненской дороге.
– Танки здесь не пойдут – мы их на грейдере встретим. А пехоту надо ждать. Пехоту ждите. Вот так, старшина, как лег, так и встал.
Ездовой, разбирая вожжи, подвинулся на своем сиденье, но капитан сграбастался за спинку саней, вскочил на задники полозьев и крикнул:
– Пошел давай. Пошел!
Отдохнувшая лошадь резво хватила с места – санки скрипнули и понеслись под гору: за полозьями вихрился снег.
К старшине Пушкареву подошел командир противотанкового орудия и подал ему свою сухую руку:
– Сафий Гайбидуллин. Знать надо я тебя, ты меня. До утра проживем – жить долго будем, старшина. Но утро – ай далеко. Много раз секир башка будет. Не тужи, однако. Капитан как лег, так встал: худо станет – прибежит. Не тужи, однако, старшина, завтра опять вперед на запад! – У Гайбидуллина сухие запавшие щеки, он улыбается, и на щеках, вокруг рта, жесткие, по хорошие морщины. Ему, как и старшине, едва за тридцать, и в этот напряженный день ему хочется иметь хорошего друга.
VI
Среди кирпичей, золы и головешек облаживали себе оборонительные гнезда. Двое – один из расчета Гайбидуллина – на горячем пепелище утреннего пожара варили картошку в перегорелом ведерке. Артиллерист с большим подбородком, опушенным молодым сероватым волосом, ел испеченную свеклу, окровянив рот и руки. Картошку и свеклу нашли в яме под обвалившейся печкой. Теперь в яме в обнимку с винтовками спали Охватов, Глушков и Урусов: к вечеру им заступать в охранение.
В полдень опять начался снегопад, холодный и колючий. Мир для бойцов сделался белым, маленьким и глухим. Все следы быстро замело. Только пепелище, остывая и угасая, по–домашнему пахло золой и теплым паром, будто хозяйка впопыхах плеснула из чугуна на раскаленный под истопленной и закрытой печи.
– Жильем пахнет, а бока погреть нема где, – говорил, по–стариковски покашливая и покряхтывая, пожилой ездовой, привезший во взвод старшины Пушкарева свиную похлебку в термосе, шесть полушубков и одиннадцать телогреек. – По запаху только и нашел. Омут, скажи. Бело кругом. – Ездовой прямо на снег бросал связки одежды, приговаривая: – Это на всех. Валенки. Рукавицы. Тоже на всех. А шубейки делите сами. – Из – за полушубков едва не поссорились: каждый тянул себе. Ездовой, тихо, но ядовито матерясь, собрал полушубки обратно в сани и сел на них: – Черти рогатые! Увезу назад, и лайтесь тогда попусту. Слушай мой приказ: полушубки получат старшие которые. У молодых и без того кровь молодая, горячая.
Глушков, выбравшийся из подвала на шум, наткнулся на связку шапок и, распотрошив ее, нашел по своей голове. Тут же под шумок прибрал меховые рукавицы ездового и сунул их пока под кирпичи. Ездовой, кряхтя и кашляя, долго искал свои шубенки в санях и в снегу, ругался и уж только тогда, когда ветер принес накаты недалекого боя, засобирался в обратную дорогу.
– Сдохните вы тут, околейте – пальцем не пошевелю. – Но под конец вдруг смилостивился и сказал: – Все, ребятушки, трын–трава – стойте тут только до самой смертушки.
За дележом одежды забыли о похлебке, и рассерженный ездовой едва не увез ее обратно. Наваристую похлебку ели по своим гнездышкам – застывший жир приятно вязал во рту, таял под языком и сразу ласково обливал теплом все нутро. Допив через край вкусные остатки и облизав ложку, сытый Глушков благодушно подумал: «Старика я, пожалуй, зря без рукавиц оставил. Увидимся – отдать надо! – И улыбнулся, утопив руки в ласковом тепле шубенок: – Ай да батя, еще бывай».
Ветер заметно упал; снегопад поредел, а вскоре и совсем иссяк. Зато артиллерийская канонада заметно подвинулась: стреляли преимущественно наши орудия, потому что звуки были большие и емкие – разрывы снарядов слышались слабо.
Сразу же после еды старшина Пушкарев увел Охватова, Урусова и Глушкова в охранение. Зарылись они в снег за земляным валком, отделявшим сад и огород крайней усадьбы от поля. Снежные ямки грели плохо, и тогда бойцы, нарушая старшинский наказ, легли рядом.
– Теплей так–то, – сказал Глушков.
– Одной гранаты на всех хватит, – отозвался Урусов и зашептал на ухо Николаю Охватову с ребячьей радостью: – Не чуешь, чем пахнет? А ты понюхай. Полынной. Родимая травка. У меня мать травница была. Каких трав, бывало, не наберет! А полынь крепче всех пахнет. Мать знала, когда рвать ее. Как только прокукует первая кукушка, так и рвать. А потом уж не тот дух. И раньше не тот. А не знаешь, так всегда одинаково пахнет. Ты, – Урусов толкнул Глушкова локтем, – что засопел? Уснешь и околеешь к чертям. Да и кто глядеть за тебя обязан?
– Гляжу, гляжу, – сонно отозвался Глушков и опять засопел.
– Хорошие вы ребята, – вздохнул Урусов. – Вы еще даже и не знаете, какие вы ребята.
Глушков приподнялся на локте, польщенно всхохотнул:
– Урусов, ведь точно просить чего–нибудь будешь, коли взялся хвалить нас.
– Болтушка ты, Глушков. Ну чего у тебя просить? Ну скажи, скажи?
– Черт тебя угадает, чего ты попросишь.
– А что, в самом деле, Урусов, ты хвалишь нас? – заинтересовался и Охватов.
– А вот тебя взять, Охватов. Ой, хорошо я тебя помню. Тихонький, трусоватенький был. Цыпленок – только что не чирикал.
– А дальше?
– На Шорье мне, ребята, шибко жалко было вас, Прямо вот жалко, и все.
– Жалеть жалел, а нет чтоб пайкой поделиться с бедным Глушковым, – довольный своей шуткой, Глушков засмеялся и смутил Урусова.
– Хорошая у тебя голова, Глушков, да дураку досталась.
– Давай того, без разговорчиков, – предупредил Охватов и, помолчав немного, не вытерпел сам, спросил: – А чем мы все–таки понравились тебе?
– Хм. Уж больно вы, ребята, спокойны. Аж прямо завидно мне. Ведь лежим–то где? На виду у смерти. Может, вон из того сумета дуло тебе в лоб прицелено. Раз – и нету тебя на котловом довольствии. А Глушков, ровно дома на печке, лег и захрапел. Ни горюшка, ни печали. Вот я и говорю, первы у вас крепкие.
А человек, он весь из нервов. Сдали нервы – заживо пропал.
– Насчет нервов я необразован и не скажу, но дрыхнуть, Урусов, и ты здоров. – Глушков перевернулся на другой бок и пожаловался: – Холодит со всех сторон – попробуй усни. Руки хоть в тепле – и на том спасибо.
Долго молчали, вглядываясь в широкое заснеженное поле. Из низины поднимались беловатые сумерки и уже размыли грань поля и неба, которая еще просматривалась, когда бойцы легли в охранение. Там, откуда шла ночь, постукивало по–вечернему мягко и тихонько. И под этот обманчивый стук чудилось Урусову: копятся немцы в мутном мраке и, как только наступит темнота, бросятся на деревню и сомнут всех ее защитников. «Вовремя бы обнаружить их, чтоб столкнуть в овраг, а там артиллеристы пусть добивают», – размышлял Урусов, и то, что он имел свой план ночного боя, успокаивало его.
Глушков думал о своем: «Скорей бы стемнело, чтоб можно было вскочить на ноги и попрыгать, потоптаться – иначе околею, не доживу и до середины ночи».
Охватову повезло: старшина одному ему из молодых дал полушубок, потому что у охватовской шинели совсем оторвался рукав. Теперь боец лежал в теплом полушубке и вспоминал домашнее. Армейская жизнь, тяжелая, угловатая, так крепко впечаталась в его душу, что все довоенное ушло куда–то далеко, выцвело, уменьшилось, и от воспоминаний о нем не было прежней острой боли. «Еще на Шорье мыслишку нянчил, что вернут домой, – снисходительно подумал о себе Охватов и ухмыльнулся в пушистый, пахнущий ветром воротник, – Салага был, с умом–маломеркой…»
Потом он начинал подсчитывать, когда примерно должна родить Шура, и выходило – месяца через два со днями. Вспомнил еще: на какой–то станции, уже незадолго до выгрузки, таскали патроны к своему эшелону. Делалось все второпях, бегом. Нагнетая нервозность, на путях как–то нездорово и заходно ревели паровозы. Черное осеннее небо кроили и полосовали прожекторы. Бойцы устали не столько от работы, сколько от суеты и долго качались на новых ребристых ящиках, но разговаривая и не ложась спать. Вот в эту ночь Охватов впервые подумал о том, что у его ребенка будет другая, материнская фамилия. Он так расстроился, что не спал весь остаток ночи, а утром, чуть развиднелось, буквами, как ветхий огородишко – вагон мотало из стороны в сторону, – нацарапал Шуре письмо, но так и истаскал его в кармане, потому что письма никто не собирал. Вернулись к Охватову мысли о ребенке уж только в госпитале, когда он оклемался и окончательно пришел в себя. Было ему очень приятно, что не отправил он тогда то письмо, которое скорее походило на завещание. В госпитале Охватов окреп и телом, и душевно, письма матери писал с легкой хвастовитостью, зная, что мать пойдет с ними к своим подружкам и соседкам, а Шуру все просил беречь себя и сына назвать Гришкой. В последнем письме, однако, не удержался и написал: «Снова еду на фронт, дорогая Шура, но теперь нет у меня того неизвестного, что пугало первый раз. Но всякое может случиться. Если и угробят, то у меня останется сын, которого я уже люблю, как и тебя…»
И вот, лежа в снегу, Охватов сортировал в памяти далекое и близкое и все принимал к самому сердцу. Угнетало только одно, что в госпитале его не застали ни Шурины, ни материны письма. Дважды его переталкивали из госпиталя в госпиталь – так и вылечился, без постоянного адреса. На последний адрес ждал писем день и ночь, и пришли, наверно, может, в тот же день пришли, когда его выписали. Сейчас, поди, лежат на столе у отделенной сестры. Там всегда стопка писем, не заставших своих адресатов. Сестры меняются, а письма лежат.
Глушков, согнувшись в три погибели, отоптал в снегу под обломанными яблонями маленький глухариный точок и плясал на нем вприсядку, выкидывал ноги, сучил локтями, чтобы согреться. Но крепчавший мороз наседал, давил, густо опушил поднятый воротник его шинели и мех шапки. Запыхавшись, Глушков припадал в своей ямке и начинал слушать хрупкую морозную тишину: справа, где–то очень неблизко, постукивало – стукает и молчит, стукает и опять молчит. В одну из таких пауз бойцу почудилось, что на кромке сада, ближе к оврагу, кто–то есть. Все время там никого не было, а теперь кто – то появился и что–то делает, боясь выдать себя. Глушков прибрал винтовку под руку, снял с предохранителя, и стывшее все время лицо его вдруг окатило жаркой кровью. В густой изморози ничего нельзя было увидеть и не слышалось никаких определенных звуков, и все – таки у оврага кто–то был, и в этом Глушков не сомневался. «Разведка, точно, – предположил он. – И деревню как–то прошли. А может, только здесь поднялись, из оврага…» Он пополз к своим, и у валка его встретил Урусов настороженным сердитым шипением:
– Тише, тише!
– Да я и так. Разведка, а?
– Кто знает.
– Поднять надо наших! – Он вскинул винтовку к плечу, но Урусов своей лапой придавил ее, и в этот же миг по ту сторону валка зыбкая муть вытолкнула прямо на секрет неясную фигуру человека.
– Пропуск, – не поверив своим глазам и потому с заминкой спросил Охватов.
Фигура метнулась, а по гребню валка прошлась автоматная очередь, брызнув в лица бойцов искристым снегом. Охватов веером сыпанул из своего пулемета и, посчитав, что завысил, взял другим заходом, пониже. Потом прислушался: у оврага густо перекипали голоса и выстрелы. Оттуда же в мутное небо с натугой поднялись одна за другой две красные, комолые, без лучей, ракеты, и от оврага в сторону деревни покатилась крутая трескучая волна. Хлопнули легкие мины.
– Атака, – тяжелым шепотом выдохнул Урусов. – Шпарь, Коля, шпарь! – Потеряв при вчерашнем артналете два передних зуба, Урусов стал при разговоре слегка сюсюкать, а слово «шпарь» второпях у него совсем засвистело. В другое время он вообще не стал бы произносить его, а тут повторял и повторял: – Спарь! Спарь, Охватов! Спарь!
Охватов стрелял навстречу гулкой волне; туда же вслепую смолил из своей винтовки Глушков. Но бойцы, оставшиеся в деревне, встретили ночную атаку с опозданием, и бой быстро переместился в деревню. Автоматная и винтовочная пальба, разрывы мин и гранат – все там слилось в один неперемежающийся треск, и выделялся только своей четкой и тугой строкой крупнокалиберный пулемет, бивший скорее для видимости, потому что свои и чужие в деревне сплелись в одних кровавых объятиях – попробуй выбери цель. Грохот боя будто раскачивался, то вырастая и надвигаясь, то опадая и скатываясь к оврагу.
– Идти надо к своим, – сказал Глушков. – Чего мы тут отсиживаемся. Я говорю…
Урусов – он был старший в секрете – молчал, не зная, что ответить. Ему почему–то каталось, что главные силы немцев должны выплеснуться из оврага, чтобы прорваться к дороге и двинуться на запад, к своим. Здесь их и надо спугнуть.
– Я, Глушков, командир для тебя ненастоящий. Сам определись, идти тебе или остаться. А я должен быть здесь.
– Вот так бы и сразу. Трусишь – других не мути. Пошли, Охватов.
– Я не собираюсь.
– Как?
– Если они пройдут деревню, все равно выйдут на нас.
– Струсили, гады, предатели, суки! – Глушков, матерясь в печенку и селезенку, вскочил на ноги и штыком уперся в грудь Урусова: – Проткну насквозь, изменники!
Вскочил и Охватов, ткнул Глушкова надульником, прямо в лицо и, трясясь как в лихорадке, клацнул зубами:
– Паралитик, накрест перережу.
– Ну давай, давай, – отступил Глушков и побежал по своим следам к саду, а от него – к деревне.
В деревню, глубоко обойдя ее по колену оврага, ворвался передовой пехотный отряд немцев численностью до взвода, с двумя ротными минометами и крупнокалиберным пулеметом. Отряд решил внезапно атаковать русских, смять их и открыть путь своей колонне, уже втянувшейся в овраг. В колонне было около трехсот человек и сорок санных упряжек с убитыми и ранеными офицерами. В колонне шли офицеры и младшие чины штаба и тыла 134–й пехотной дивизии. Уже по пути к ним примкнула раздерганная рота саперов и человек двадцать артиллеристов, потерявших в боях всю свою материальную часть. В хвосте тянулась оставшаяся в живых группка артистов Гамбургского цирка, выступавших в частях и оказавшихся в елецком котле. Большинство артистов погибло в пути от стужи и перестрелки.
Бой на верху оврага разгорелся и уходил в сторону, но сигнала для следования колонна не получала, и сотни зачугуневших от мороза сапог нетерпеливо похрустывали снежком, все уминали и уминали его.
Едва Глушков выскочил на дорогу, как по нему в упор ударил выстрел – пуля прошла у самого уха, и в лицо пахнуло тугим смертельным свистом.
– Мазила! – закричал Глушков, узнав по выстрелу русскую трехлинейку, и, чтобы справиться с ударами сердца, заколотившегося где–то в горле, хватил открытым ртом морозного воздуха и почувствовал предательскую слабость в коленях, будто прошел по этой заснеженной дороге не один десяток верст. «Смерть совсем нашел было», – подумал кто–то за Глушкова, а он сам, боясь повторного выстрела, кричал, бодрил себя: – Бьешь, мазила, на длину штыка, а попасть не можешь.
– Вернись – исправлюсь. – Из тумана появился боец, лязгнул затвором: – Пропуск!
– Кабель.
– Башка два уха, кто прет так. Уложил бы – и делу конец. Куда бежишь? – боец перешел на шепот, невольно подстроился под его тихий голос и Глушков:
– Может, и тебе там место, не слышишь, что ли?
– Где сказано, там стоим. Принять влево!
Глушков обошел бойца – тот не уступил ему дорогу – и сразу же увидел пушку, а возле нее, под щитком, стояли двое. Глушков узнал того и другого: высокий и сутулый – командир орудия, татарин Гайбидуллин, а рядом Пушкарев, в длинной, ниже колен, шубе без ремня. Они уж, видимо, закончили разговор, и Пушкарев, отходя от щита, досказывал:
– Потом уж туда и сюда. Ну, Сафий, вся надежда – ты.
– Да уж надейся. Артиллерия, – с достоинством ответил Гайбидуллин и рявкнул тихо, но жестко: – К орудию!
«Не орудие, а прощай, Родина, – подумал Пушкарев и прислушался к редеющей стрельбе в деревне. – Сразу не накроют, так и эта пушчонка дел им натворит».
– Осколочным!
– Есть, осколочным!
– Товарищ старшина, я это, Глушков.
Огонь!
Орудие ахнуло – гремучий огонь рванул белесую темноту, ослепил, в лица пахнуло сладковато–гнилой, теплой еще гарью.
Стремительно утянув за собой по–хищному острый свист, снаряд разорвался где–то в овраге приглушенно и немо.
– Осколочным!
– Осколочным.
– Огонь!
Пушка ахнула – белое пламя на этот раз качнулось почему–то книзу, опалило снег, а Гайбидуллин, вероятно довольный расчетом и стрельбой орудия, стал командовать спокойней. Артиллеристы действительно хорошо знали свое дело и работали с безмолвной согласованностью – только повторялись команды, только коротко звенькали выброшенные из дымного казенника гильзы да, само собой конечно, ахала пушка, мягко откатываясь на загустевшей смазке.
«В пехоте, черт ее возьми, только и спаруешься с человеком у котелка, и то когда в нем хлебово, – завистливо подумал Глушков, глядя на бойцов расчета. – А тут пятеро как пальцы на одной руке. Махну в артиллерию – я еще не так расшурую этот самовар».
По щиту со щелком ударила Очередь крупнокалиберного пулемета – броня отозвалась железным треском, будто ее нагрели и она лопнула от жару. Две пули одна за другой залились куда–то перевертышем, с сердитым пчелиным жужжанием.
Глушков присел в сугроб и потянул за собой Пушкарева, тот послушно опустился рядом – шуба его колоколом легла на снег.
– Это я, товарищ старшина.
– Да, да, Глушков, вижу. Вижу, что ты. А наших – то там – всех до единого. Двое мы выскочили. Как выскочили, сам бог, поди, не знает. – Пушкарев устало указал рукой, и Глушков разглядел в сторонке бойца, зарывшегося в снег, только и чернел у него верх шапки да пулемет в руках.
– С автоматами – задавили. Сейчас сюда – другой дороги им нет. А ты как здесь?
– Да к вам побежал, товарищ старшина.
– А кто велел?
Глушков промолчал.
– Все своевольничаешь, Глушков.
Глушков только сейчас обратил внимание, что Пушкарев очень часто и вяло плюется на снег черными сгустками крови.
– Ранены вы, что ли, старшина?
Но Пушкарев, вглядываясь туда, куда била пушка, говорил свое:
– Ты, как тебя, Глушков, оставайся здесь. Он с пулеметом – заменишь на случай. – Старшина повернул к Глушкову свое окровавленное лицо. – Я того… с носом что–то совсем неладно и голова.
По щиту орудия опять секанул крупнокалиберный – у ящиков со снарядами кто–то вскрикнул и замычал нехорошо, протяжно, видимо, не мог передохнуть.
– Осколочным!
Старшина зачерпнул на рукавицу снегу, приложил его к перебитой переносице и вдруг сунулся, лег в снег.
– Старшина, что ты? Помочь чем или как? Да что замолк, зараза? – Глушков подумал, что старшина кончается, и закричал в бессильном отчаянии, стал трясти его: – Погоди до утра! Зараза проклятая, как же так!..
Глушков никогда не думал и, разумеется, не сознавал, что старшина Пушкарев уже давно сделался ему самым дорогим и самым близким человеком; был ли старшина Пушкарев умен, добр, храбр, Глушков не знал, но в то, что со старшиной не всякая опасность опасность, а жизнь – даже под пулями – надежна, верил.
– Что ж ты так–то?..
Впереди, вроде бы на каком–то возвышении – туман обманывал зрение, – как коптилка под ветром, замигал огонек, рядом с ним еще и еще. Тут же над головой понеслись пули; у артиллеристов что–то зазвенело. Глушков отполз от старшины, выстрелил раза три или четыре, вылавливая на штык те судорожные огоньки и наперед зная, что не причинит им никакого вреда. Рядом дважды коротко, но внушительно рыкнул «дегтяръ». Справа дал о себе знать охватовский пулемет: он бил долго, без передыху, а в морозном воздухе ушел, пришел и опять ушел странный звук: «у-ааа, у-ааа, у-ааа!»
Огоньки на время потухли. Умолкла пушка: артиллеристы, вероятно, оценивали обстановку. И вдруг опять ударила пушка, и замигали огоньки, и наперебой зачастили оба пулемета.
Немцы сосредоточили все свое внимание на одинокой пушке и перли на нее, по охватовский пулемет внезапно ударил им во фланг, вдавил их в снег и сам осторожно затих.
Со стороны оврага потянуло свежим морозным ветерком, туман быстро, на глазах, поредел, и на землю пролился рассеянный свет луны; снег подернуло мягкой и густой синевой.
Глушков воспользовался передышкой и пополз обратно к старшине Пушкареву, чтоб зарыть его в сугроб, но старшина был жив и полулежал на снегу, прикрывшись от ветра воротником Шубы. Встретил Глушкова чужим, ослабевшим голосом, тихонько обрадовался:
– Ты опять? Полежи давай. Нам бы в сторонку от пушки–то.
– Давай я помогу – отползем.
– Что ты, как тебя… Глушков! Пушку стеречь… – Пушкарев устало вздохнул и смолк. Глушков уже не допытывался, что же на самом деле хотел старшина, а тот собрал губами лежавший на рукаве снег, освежив во рту, приободрился: – В кармане у меня адреса ребят и свой адрес…
– Да пошел ты!..
– Рано или поздно… На дорогу выходят. Ты, как тебя (старшина все почему–то забывал фамилию Глушкова)? Ты, как тебя… Христом–богом… не пускай их на дорогу. Автомат бы тебе – да во фланг им. Во фланг. Как тебя?..
– Я попробую, товарищ старшина. Подыхать – так всем тут.
Глушков вскочил на ноги и, согнувшись, побежал навстречу немцам, забирая все вправо и вправо, рассчитывая обойти цепь наступающих. Несколько раз он падал в снег и переворачивался, чтобы вываляться в снегу и быть менее заметным. Но как он ни уклонялся в сторону, немцы заметили его и обстреляли; тогда он пополз по–пластунски, набив колючего снегу и в рукава, и в валенки, и даже за воротник гимнастерки. В ушах у него до того шумело, что он не слышал, как снова вспыхнула и разгорелась перестрелка: снова били пулеметы и автоматы с обеих сторон, била пушка. Потом он уже больше отдыхал, чем полз, и вдруг в голове его закружились необычные мысли, вернее, обрывки мыслей, очень замутившие его душу. «Человек, он ведь все равно чувствует свою смерть. Пушкарев вон об адресах заговорил. А у меня снег под рубашкой тает – и будто не мое уж все это. Вот как столкнулись: ни им, ни нам нет выхода – смерть. Да нет же, да не может быть, как же это ничего не видеть, не знать! Да нет же, я не чувствую смерти, и не могут убить меня. Как же мир–то без меня? Зачем он тогда? К чему? Кому? Ведь мир–то только и существует, что существую я…»
И, переползая и отдыхая, он все время глядел перед собою, и, кроме мертвенно–синих сугробов, ничего не видел, и вот, словно из–под земли, над этими сугробами появились два немца. Далеко было до них или близко, Глушков не мог определить сразу: его с головы до ног окатило страхом. Он пошевелил плечами под шинелью, начал целиться, хотя не видел на своей винтовке ни прорези, ни мушки. Выстрелил совсем неожиданно, и один немец упал, нырнув головою вперед – Глушков знал, так падают смертельно раненные. Винтовка убитого воткнулась в снег и осталась стоять немного наискось – уж только по ней Глушков узнал, что отделяет его от немцев всего каких–то пятнадцать – двадцать шагов. Он выстрелил вдругорядь – мимо, выстрелил третий раз – немец с замотанной головой все так же трудно, но упрямо брел по снегу. Тогда Глушков тоже поднялся и только тут разглядел, что немец шел с поднятыми руками.
– Кальт, товаритш. Товаритш, – залепетал немец околевшими губами и опустился на колени. Глушкову показалось, что он увидел большие заледеневшие глаза на черном обмороженном лице и тонкий, обметанный болью рот, но удара в запале не сдержал. Опрокидываясь, немец схватился за штык и тут же, разметнув руки будто для широких объятий, крестом упал навзничь.
Глушков не забыл, что ему нужен автомат, и хотел осмотреть труп, лежавший в снегу, как распятие, но в это время и справа, и слева появились немцы, и дружно, напористо застрекотали их автоматы. Боец бросился наутек; шальная пуля ударила его вдогонку под правую лопатку и вышибла у него винтовку – он запнулся за нее, но не поднял, сознавая, что ранен смертельно. «Да нет же, не может быть…» – опять мелькнуло в его голове, а перед глазами все замутилось и потемнело.
Напуганный ранением, Глушков сбился со своих следов и выскочил к пулемету Охватова совсем неожиданно. Он по стуку узнал этот пулемет, хотел закричать, но не успел: пуля в затылок сразила его.
Более трех часов шел бой в деревне, и немцы, поняв наконец, что в обороне русских потеряна всякая система и организованность, ринулись из оврага, потекли густой колонной.
Орудие Гайбидуллина стреляло в упор до последней возможности и умолкло только тогда, когда немцы обошли позицию и напали с тыла. Артиллеристы дрались прикладами карабинов, лопатой, банником, а сам Гайбидуллин завладел немецким автоматом, но тот оказался без патронов, и сержант, прижавшись спиной к щиту, махал увесистой клюкой до тех пор, пока его не проткнули штыком.
С убитых артиллеристов немцы содрали все что могли. А коротенький и пухлый, явно нестроевого типа, солдат в высокоподрезанной шинелке напялил на свою голову гайбидуллинскую шапку, не додумавшись снять с нее красную звезду. Уже когда мимо шла колонна, кто–то сунул в ствол пушки гранату–толкушку, и деревянная ручка, выброшенная взрывом, со страшным визжанием пролетела над головами людей. Видимо, тот, кто подорвал гранату, дико захохотал, но хлопнул выстрел и оборвал этот дурной смех.
Нащупав дорогу, немцы уже не думали об охранении и предосторожности. Пешие обгоняли упряжки, верховые сталкивали в сугробы пеших, крепкие на ногах хватались за конские хвосты и гривы, закрываясь от ударов всадников, бежали сколько могли. Это уж было не войско, а толпа, в которой каждый думал только о своем спасении. Дорога хрипела, хрустела, скрипела, кашляла, кричала, сморкалась, бряцала оружием и фыркала.



![Книга Муза тьмы [Темная богиня] (ЛП) автора Карл Эдвард Вагнер](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-muza-tmy-temnaya-boginya-lp-250984.jpg)






















