355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение (др. изд.) » Текст книги (страница 12)
Крещение (др. изд.)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:48

Текст книги "Крещение (др. изд.)"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)

– Вот это уж совсем плохо, – не зная, что сказать, проговорил Заварухин. – Как же ты так неосторожно, а?

– Ничего не могу, Иван Григорьевич, – заплакала Ольга и по стене окопа сползла на дно. – Когда это кончится?

– Ну слезы–то зачем же, Олюшка?

– Ой, ничего не могу, Иван Григорьевич…

– Успокойся. Тебя сейчас перевяжут, – сказал Заварухин и поглядел на одного из связных – тот принял взгляд командира как приказание и, обрадовавшись делу, начал бережно, заглядывая в лицо Коровиной, стягивать с нее рукав телогрейки. Коровина, увидев Заварухина и бойцов, справилась с овладевшим ею страхом, перестала плакать, только морщилась от боли и все сдувала пряди волос с потного и мокрого лба, убирала их здоровой правой рукой. Она молчала, но свои слова «Ничего не могу, Иван Григорьевич» по–прежнему слышала совершенно громко и ясно, только слышала их как посторонняя, связывая с ними свою новую горькую мысль о том, что между нею, раненой, и Заварухиным с этими крепкими бойцами нет уже ничего общего. Они, здоровые и счастливые, уйдут делать свое дело, а она останется одна, уже больше не нужная им – теперь только обуза для них.

Ольга плохо понимала то, что делает возле нее боец, но знала, что и он, и Заварухин, все еще не уходивший и все еще смотревший на нее, и бойцы, стоявшие за плечом своего командира, – все они братья ей, были и будут братьями навечно. Эта мысль владела всем ее сердцем и была сильнее боли; в этой мысли заключалась ее жажда жить, ее надежда на жизнь, ее выстраданное убеждение.

Вражеская пуля ударила Ольгу Коровину в ладонь и вышла у локтя; Заварухин, поняв, что ранение тяжелое, но не смертельное, наклонился к Ольге и сказал с искренней улыбкой:

– Ты не тревожься, Олюшка, у тебя ничего опасного, Мало ли.

Ольга, все так же сдувая и убирая мокрые волосы с глаз, проговорила уже спекшимися нездорово–алыми губами:

– Иван Григорьевич, напишите Музе Петровне, ей напишите от меня, какие вы все милые.

– Об этом уж ты сама…

Заварухин не окончил фразы, потому что услышал за спиной своей удар, возню, тяжелое пыхтение, и тотчас же на него навалился кто–то, подмял под себя. Заварухин упал на бойца, который перевязывал Ольгу, а тот в свою очередь опрокинул и ее. Через кучу малу переметнулся кто–то, гремя котелком.

– Сейчас, сейчас, сейчас! – кто–то жарко дохнул чесноком в затылок Заварухина. – Конец!

Но взрыва не было. Поднявшись на ноги, все с ужасом увидели в двух–трех шагах от себя на дне траншеи массивное тело сто двадцатимиллиметровой мины, которая почему–то не разорвалась и пудовым подсвинком лежала в круто замешенной грязи окопа.

– Ты – от смерти, а смерть – от тебя, – сказал тот же чесночный голос, и в нем звенькнула легкая радость,

Сознавая, что уже давно пора быть на наблюдательном пункте, Заварухин наскоро наклонился к Ольге и, чтобы напоследок чем–то утешить ее, сказал:

– Этот боец, Олюшка, проводит тебя куда следует (куда следует – Заварухин и сам не знал). Ты крепись, а ночью мы выйдем отсюда. – И поцеловал ее в сухую жаркую щеку.

Ольга подняла на Заварухина свои затяжелевшие, с угасшими белками глаза и, понимая, что он спешит, ничего не стала говорить, устало опустила больные веки и снова подумала: «Как я люблю их всех, и никто не знает их, как я, и никто их по–моему не любил…»

Уже только подходя к своему НП, Заварухин озадаченно подумал: «А разве ночью мы уйдем отсюда? Зачем же я сказал это? Зачем?» Но сложившаяся обстановка подсказывала мысли одного порядка, и Заварухин после недолгого колебания сказал сам себе: «Без помощи нам хана. Не будет помощи – ночью надо уходить».

Через оборону с кошачьим шипением пролетали редкие тяжелые мины; рвались они в деревне и у моста. «Стало быть, немцы следят за своими танками», – подумал Заварухин и стал оглядывать во многих местах горевшую деревню, сад и спуск к реке, к мосту. В колхозном саду ничего нельзя было увидеть, но по столбу черного, жирного дыма было понятно, что там пылал танк. По неширокой прогалине между садом и деревней перебегали люди. Они то и дело падали, ползли, замирали, распластанные на пожелтевшей поляне. Вдруг стена сада в нескольких местах рухнула и из пыли и обломков показались короткие, но крепкие стволы бьющих огнем пушек, потом замельтешили бегущие гусеницы. К деревне прорвались три машины. Но та из них, что проломилась у заднего угла сада, дошла только до середины полянки и здесь вдруг на полном ходу сунулась пушкой в землю, вздрогнула как живая, замерла.

– В ловушку, гад, втюрился! – весело закричали связные, тоже наблюдавшие за прогалиной.

Не прошло и минуты, как возле провалившейся машины появились бойцы и, махая руками, прыгая, падая, засуетились, забегали. Танк вспыхнул тугим смолистым огнем: бойцы, вероятно, выжигали фашистских танкистов. А две машины скрылись за домами, и Заварухин почувствовал внезапное облегчение, словно с плеч его сняли огромную тяжесть, к которой он угнетенно притерпелся: оказалось, что с прорывом танков немцы прекратили обстрел деревни из тяжелых минометов, и злое торопливое нашептывание пролетавших над головою мин оборвалось. Далее нельзя было понять, что происходит в деревне: вся она из конца в конец кипела разрывами и ружейно – пулеметным огнем. И только сейчас заметил Заварухин, как еще два танка жались к суходолу, чтобы выскочить на дорогу у моста, минуя деревню. Сверху, на броне вокруг башен и на башнях, лепились десантники; с огородов, видимо, стреляли по ним, и они нечасто, но один по одному скатывались с брони, оставаясь лежать по ровному голому суходолу. Маленький окопчик, вырытый наспех прямо посреди выгона и совсем незамаскированный, танки с большим запасом обошли стороной и начали спускаться к мосту. А следом за ними из окопчика выскочил боец без шинели, враспояску, босой – в обеих руках по бутылке. Пластался он под уклон легко, шагами–саженями кроил суходол, еще издали замахнувшись бутылкой, и, когда его скосила пуля десантника, долго еще кувыркался вниз, а перед ним катилась и укатилась дальше черная бутылка.

Мост был настолько разрушен, что с ходу по нему нельзя было переправиться, и десантники, озираясь по сторонам, спрыгнули на землю, в бестолковой сутолоке начали хвататься за исковерканные бревна, плахи. Но чудом уцелевшие пушки русских, прикрывавшие дорогу с запада, развернулись на полкруга и первыми же снарядами подожгли одну из машин. Другой танк выстрелами в упор смел с позиций оба орудия и, выбросив из–под гусениц копну дорожной грязи, круто, набирая скорость, пошел на бугор. Десантники почему–то дружно бросили работу и побежали за танком, перегоняя друг друга и совсем не обращая внимания на то, что по ним ударили из пулеметов и винтовок с огородов и от изб. На половине дороги бойцы напористым огнем пригнули, а потом и положили десантников в мелкие канавы, а танк выскочил на бугор и своими широкими гусеницами пригладил все что было там: искалеченные орудия, убитых и раненых из расчетов, повозки, снарядные ящики и откуда–то взявшегося на позиции артиллеристов жирного белого кабана с окровавленной чушкой.

Заварухин все сильней и сильней, до синевы под ногтями, сжимал свой бинокль, глаза от напряжения исходили слезой. Пересыхали губы, и он все чаще и чаще прикладывался к фляжке с крепким чаем. Командир трезво сознавал, что для полка приспел самый отчаянный час: танк с угора вот–вот вломится в деревню, где–то на площади встретится с теми двумя, что рвутся от яблоневого сада, и тогда бойцы не выдержат, выметнутся из деревни на суходол – и всем им будет крышка. Самое ужасное заключалось в том, что Заварухин не видел ни средств, ни путей, которые могли бы улучшить положение обороны. Если даже и дрогнет резервный батальон, принявший на себя всю тяжесть танковой атаки немцев, и побежит из деревни, у него, у командира Заварухина, не поднимется рука расстреливать убегающих: бойцы сделали все, что могли, и что могли, то сделали. «И все–таки надо что–то делать. Надо что–то делать», – понуждал себя Заварухин и, неуверенный в своем решении, приказал капитану Афанасьеву лично возглавить одну из рот своего батальона и вывести ее на окраину деревни, в сад. «Это все–таки лучше, чем ждать удара танков в спипу обороняющихся батальонов», – успокаивал себя Заварухин и никак не мог успокоиться.

А в деревне шел бой. Танки, прорвавшиеся через яблоневый сад, преодолели прогалину, но ворваться в деревню не решились, сбросили десант автоматчиков перед самым ходом сообщения, приспособленным нашими для обороны, и открыли по нему губительный огонь из пушек и пулеметов. Пули и снаряды с воем и визгом люто и хлестко стегали траншею, бруствер, били с перелетами и недолетами. Но стоило немецким автоматчикам сунуться из–за крайних домов, как русские с не меньшим ожесточением начали поливать их из пулеметов и винтовок. Траншея, пересекавшая улицу, была сплошь иссечена осколками и полуобвалилась, и все–таки немецкие танкисты по каким–то признакам угадывали, что она жива, и боялись перевалить через нее, они уже видели, как страшно и неотвратимо горят танки от бутылок с адской жидкостью.

Между тем бой от моста все глубже и глубже втягивался в деревню. Танк, раздавивший артиллерийские позиции, с угора расстрелял крайние избы, где засели бойцы резерва, и решительно двинулся вдоль по улице. Лежавшие по канавам десантники, перегоняя друг друга, побежали за танком, полосуя из автоматов разрывными пулями. Когда немцы прохватили деревенскую площадь сквозным огпем с той и с другой стороны, русские не выдержали и бросились из деревни по огородам и суходолу к реке.

Заварухин уже не мог больше вести наблюдение за деревней. Он видел, как погибали струсившие бойцы на суходоле, и бил по брустверу ненужным биноклем, стонал, сраженный тем, что предвидел.

– Убегать–то зачем?! Сукины дети, ну–ко, ну–ко, сами под пули!.. Но где Афанасьев? Афанасьев где? Язвить–переязвить!

Связист, сидевший в углу блиндажа на корточках, весь потный и красный, в пилотке от уха к уху, крутил и крутил ручку телефонного аппарата, дул в трубку, стучал ею о ладонь, звал и умолял диким, сорванным голосом:

– «Сукно», «Сукно», «Сукно». Молчит, товарищ подполковник. «Сукно»?

– Подлец! Мерзавец! Ах, мерзавец! – скрипел зубами Заварухин, и в душе его накалялась злая радость оттого, что Афанасьеву можно будет всыпать полной мерой и за то, что пьет, и за то, что в каждом деле вял и медлителен, за то, что сам всегда какой–то согнутый и кургузый в своей шинельке–обдергайке, за то, наконец, что по суходолу лежит расстрелянная рота.

– Вон он, товарищ подполковник! – закричал связной из–за поворота траншеи. – Капитан Афанасьев, он самый! К риге, к риге подходит!

Заварухин увидел командира батальона Афанасьева впереди и правее своего НП, на гребне высокой затравелой межи. Он, тонконогий, в высоко подрезанной шинели, издали напоминавший куличка, подходил к обгоревшей риге и беспечно помахивал левой рукой. Заварухин не мог видеть, но догадывался, что капитан Афанасьев пощелкивает прутиком по голенищу своего сапога. «Смерти ищет! – закипел злостью командир полка. – На пулю лезет, мерзавец! Надеется, что домой ему сообщат: «Ваш муж погиб смертью храбрых в боях за Родину…» Не напишут, капитан. Слышишь? Не напишут…»

По ходу сообщения к деревне, мелькая касками, шли бойцы из первого батальона. Следом за ними решил идти и Заварухин: он не терял надежды уничтожить танковый десант, и тогда при всех потерях оставшиеся в живых могут считать себя победителями. Да ведь так оно и есть: пока стоял полк, немцы не прошли на Сухиничи.

Перед тем как спуститься в ход сообщения, Заварухин еще раз взглянул на деревню и снова увидел капитана Афанасьева, который побежал вдруг по меже, спрыгнул с нее по ту сторону, и ног его не стало видно, а потом и сам он скрылся за ригой. По другую сторону риги он появился уже не один: справа и слева, впереди и позади него бежали бойцы, прыгали, видимо, через поваленные плетни, гнулись к земле, запинались, но бежали, бежали все ближе и ближе к домам. А капитан Афанасьев резко и повелительно махал руками, и фигура его уже не казалась согнутой, и в том, что бойцы незаметно подобрались к деревне и неудержимо пошли в атаку, чувствовались воля, настойчивость и личная храбрость того, кто их направлял, кто на глазах их не поклонился ни одной пуле. Капитан, чтобы не выдать бойцов, шел и шел сторонкой, а всех видел, видел, кто и как полз, кто впереди, а кто отстал, и его видели все, и никто не смел не только задержаться, но даже подумать об этом.

Когда до НП доплеснулись крики «ура», Заварухин тоже выскочил из траншеи и тоже побежал к деревне. Сил его едва хватило до межи, по которой недавно шел капитан Афанасьев: сердце его торкалось где–то под самым горлом, разом началась изжога и буквально подломились ноги. Он сел на межу и, трудно дыша широко открытым ртом, сознавал только свой стыд перед связными, которые понимающе, с состраданием глядели на своего командира и виновато топтались на месте, не зная, что делать. «А если бы с кем–нибудь из них такое? – приходя в себя, подумал Заварухин. – Застрелил бы я? Боже мой, на месте бы застрелил!..»

– Драпают, драпают! – закричали связные и начали указывать в сторону прогалины, которую пересекали два танка, уходя от деревни и стреляя по пей из повернутых назад орудий.

А в деревне наступила тишина, если не считать довольно частых разрывов наугад выпущенных снарядов из танковых пушек. Танки уже подходили к проломам в каменной ограде яблоневого сада, когда следом за ними на прогалину кучкой выбежали четыре немца. И Заварухину, и связным было хорошо видно, как, пригибаясь, мели они полянку полами своих длинных шинелей, как бешено, не оглядываясь, стреляли назад, сунув автоматы под левую руку. Заварухина это и удивило, и развеселило, он вскочил с межи, закашлялся и сквозь кашель, смеясь, выматерился:

– Все–то у них отработано. И бегать, …, умеют.

В тон командиру так же изысканно выругался и один из связных со странной фамилией Недокур.

Заварухин поглядел в злые, приподнятые к вискам глаза солдата и крикнул:

– Как ты смеешь!

– А что они отпустили их.

Заварухин ничего более не сказал, а подумать подумал: «Я повеселел, что бегут, а солдат глубже глядит».

Не успел Заварухин додумать свою мысль, как в проломе, через который только что в сад ушли танки, из дыма и пыли появился боец. Он, чтобы не попасть под снаряд с танков, быстро упал под стену и уже с земли увидел бегущих на него немцев. Перед лицом неминуемой смерти он мог еще броситься обратно в пролом, но боец вдруг поднялся, широко расставил ноги, из такого же куцего, как у немцев, автомата ударил по прогалине. По тому, как рухнули немцы, тяжело и неловко, можно было заключить, что боец метко срезал их. Он стрелял еще уже по брошенным на землю и распластанным – пули, взбивая землю, плясали вокруг них.

– Вот как надо, – назидательно сказал Заварухин связному Недокуру и распорядился: – Быстро ко мне его! Туда, к штабу.

Связной, придерживая рукой холщовый подсумок на ремне, побежал под изволок, а Заварухин все не сводил глаз с фигуры бойца, ловко уложившего четырех немцев. Боец без опаски спорым усталым шагом шел по прогалине, и командир полка, старый служака, позавидовал ему, позавидовал его хозяйской неторопливости, с которой он шел к лежавшим на траве немцам. «Во веки веков так было», – о чем–то неопределенном подумал Заварухин, и ему вдруг показалось, что он когда–то уже видел все это: видел и суходол с танками, и длинную каменную ограду с проломами в ней, и бегущих немцев с автоматами под мышкой, и солдата, почему–то вставшего перед ними во весь рост, когда стрелять надо было с земли.

Проходя двором, заваленным обломками дома, раскиданными дровами, кадушками, ведрами, соломой, Заварухин заметил под упавшими воротами, уже затасканными грязью, убитого. На нем были яловые сапоги, и Заварухин сразу подумал, что это кто–то из командиров резервного батальона. Связные быстро сбросили полотно ворот, достали из нагрудного кармана убитого тонкую пачку слежавшихся, подмоченных кровью бумаг и подали их подполковнику. В комсомольском билете в потертом сером коленкоре прямым разборчивым почерком было написано: «Малков Петр Федорович. 2.Х 1922».

Уже при выходе со двора Заварухина окликнули связные; он повернулся и увидел сержанта Строкова, служившего в Олабоге мотористом на катере. Заварухин много раз ездил со Строковым на рыбалку, знал его имя и отчество, знал, что у моториста в селе Громком, под Тюменью, растут два сына–близнеца. Строков умел сочинять и передавать в лицах были и небылицы и носил челочку, всегда расчесанную по всему лбу. Рассказывая о чем–нибудь, он то и дело поправлял свою челку, а из–под руки плутовски блестели его узкие мансийские глаза.

– Здравствуй, здравствуй, Павел Иванович! – Заварухин радушно протянул сержанту руку. – Жив, говоришь?

– Так точно, товарищ подполковник. Жив… Меня, товарищ подполковник, командир роты послал взять у него документы, – Строков кивнул на труп Малкова, прикрытый шинелью на полотне ворот.

– Зачем они вам?

– Он не из нашей роты, но с двумя нашими немецкий танк перевернул, а никто и знать не знает ни фамилии его, ни имени.

– Как же они ухитрились?

– Не могу знать, товарищ подполковник. Меня здесь не было.

– А где же вы были?

Строков замялся, но открыто, покаянно смотрел в глаза Заварухина, наливаясь тяжелым румянцем от челочки до кадыка.

– В прятки играли на суходоле? Так, что ли? – Усы у Заварухина дрогнули и ощетинились. – В прятки играли всей ротой. А он один прикрыл вас. Хоть мертвому – то поклонитесь.

XVIII

Пасмурный день иссяк. Где–то за обложными тучами село солнце, и потемневшее еще более и набрякшее дождем небо легло краями по увалам, подступило к самой деревне. В вечернем безветрии остро пахло гарью, бензином, затхлостью развороченного человеческого жилья.

Заварухин, как только вышел на улицу, сразу же увидел капитана Афанасьева, а тот увидел командира полка и побежал навстречу, как–то неуклюже высоко поднимая свои острые колени. Заварухин глядел на бегущего к нему капитана и в эту минуту радовался ему как родному, и гордился им, словно героем. Афанасьев подскочил к командиру и, как часто бывает с непрофессионалами–военными, вместе с грудью выпятил живот, подбросил к фуражке руку ладонью вперед, но Заварухин, улыбаясь, взял эту руку и крепко пожал ее:

– Спасибо, Дмитрий Агафоныч. Спасибо, друг. Ну, сам знаешь…

Афанасьев смутился, порозовел, захлопал глазами и, сунув в рот окурок, спрятанный в горсти левой руки, сделал длинную затяжку.

– Не выдюжил вот, – виновато опустив глаза, сказал Афанасьев. – Знаете, как говорят, каялась собака бегать за возом, да бегает. Так и я… А с танком этим, – капитан кивнул в сторону площади, – с танком этим какую штуку упороли. Он подошел к церкви и давай лупить по ней – только клочья летят, а солдаты из канавы немецкую же мину на шесте возьми да подсунь под него. Длинная, говорят, была, с метр, не меньше, в розовой коробке с ручками. И какая же в ней, слушай, сила – танк–то опрокинуло. Лежит на боку. А танкистов выволокли. Живые.

– Всех своих подберите и схороните, – сказал Заварухин и, чтобы обрадовать уставшего капитана Афанасьева, сообщил ему вполголоса: – Батальон, Дмитрий Агафоныч, приготовь к маршу.

– Есть, приготовить. Да, вот еще, товарищ подполковник. Скажите вы своему комиссару, чтоб он под пулями не опережал солдат. Пример–то примером, да как бы он боком нам не вышел.

По тому, как капитан, расправив плечи, пошел к площади легкой походкой, было понятно, что он обрадован предстоящим маршем, и Заварухин, глядя вслед комбату, укрепился в своем решении и направился к штабной избе, чтобы сейчас же выслать разведку по пути отхода.

Всю штабную избу разволокло снарядами: крышу сбило, наличники сорвало, палисадник, кусты в нем, ворота, заборы, рамы в окнах – все изломано, иссечено осколками и пулями, смято, перемешано. Навстречу командиру выбежал старший лейтенант Писарев, все такой же бравый, с крепкой красивой шеей и круглым розовым лицом, словно он, собранный и подтянутый, среди этого развала и кутерьмы хранился где–то в футляре. Если бы Заварухин не вел разговоров с ним по телефону во время боя, то мог бы подумать, что старший лейтенант отсиживался где–нибудь в тихом уголке.

– Штаб, товарищ подполковник, перевели пока в сарай, – доложил Писарев. – Я дал распоряжение комендантскому взводу рыть блиндажи.

– Отменить распоряжение. Вызовите комбатов и начальников служб. Соберите сведения о потерях. И наших, и его.

– Есть! – Писарев повернулся и пошел впереди подполковника, выбирая для него дорогу среди хлама, воронок, ячеек и окопчиков, наковырянных солдатами. Глянув на помначштаба сзади, Заварухин увидел, что шинель и гимнастерка на его правом плече порваны, а в дыре белеет нательная рубаха. И вообще, со спины Писарев не был розовым молодцом: правое плечо у него было нездорово опущено и сам он шел как–то боком.

– Ты ранен, никак?

– Да вот, товарищ подполковник, – начал говорить Писарев, остановившись и пропуская вперед Заварухина – до сарая уже осталось несколько шагов, – зацепило осколком. Вскользь как–то. А рука занемела. Ваш ординарец Минаков говорит: спиртом натереть надо…

– У него от всех болезней спирт, – улыбнулся Заварухин.

У дверей сарая дорогу командиру полка заступил связной Недокур и громко, гордясь порученным делом, доложил:

– Товарищ подполковник, ваше приказание выполнил. Вот он, стрелял–то который по немцам.

Недокур сделал шаг в сторону, а на его место встал другой, с провалившимися глазами и ежистыми, сердитыми бровями над ними.

– По вашему приказанию…

– Это опять ты?! – светло изумился Заварухин, прервав рапорт бойца и любовно оглядывая его неказистую фигуру. В глаза прежде всего бросились непривычно чужие вещи на нем: короткие сапоги и широкий ремень с белой квадратной пряжкой. – Я тебя знаешь с каких пор знаю? – все с улыбкой продолжал Заварухин. – А вот когда к тебе жена приезжала на Шорью и ты угощал старшину в ельнике. Было? – Охватов смутился. – Ну что ж, товарищ Охватов, я напишу письмо твоей жене: пусть она знает, какой у нее хороший муж. Давай твою руку.

– Служу Советскому Союзу! – нашелся и гаркнул

Охватов, все еще не понимая, за что его взялся хвалить командир полка.

– А ремень сними. На пряжке–то, поди, не ведаешь, что написано? «Got mit uns» – «С нами бог». Понял?

– Понял, товарищ подполковник, – отозвался Охватов и, утянув живот, начал расстегивать ремень, а расстегнув, швырнул его – ремень повис на ветвях упавшего тополя, покачиваясь и блестя тусклым новым глянцем.

«Дурак – дурак и есть! – злорадно подумал связной, ходивший за Охватовым. – Разве такую добрую штуку бросают? – И тут же прикинул, что, как только разойдутся люди, он возьмет ремень и спрячет его под гимнастерку. – Бог с ними, а ремень со мной».

– Товарищ подполковник, разрешите обратиться? – сказал Охватов, чувствуя себя совсем неловко в разбалахонившейся шинели: у него, оказывается, вместе с пуговицами был оторван и хлястик. Заварухину было некогда, Охватов понимал это, но долг перед товарищем был сильнее всего, и боец, глядя точно в глаза командира, заторопился: – На моих глазах, товарищ подполковник, погиб боец Клепиков. Он уже до этого ранен был, а тут немцы прижали нас на хуторе – никакого спасения. У него даже винтовки не было… Словом, геройски погиб.

– Из какого батальона?

– Не спросил, товарищ подполковник.

– Узнай и доложи о бойце Клепикове его батальонному командиру. А за доброе слово о товарище спасибо.

В небольшом дощатом сарае без потолка было уже темно, и, когда вошел Заварухин, бойцы зажгли протянутый из угла в угол кабель в толстой, пропитанной смолой обмотке. Два смрадных язычка пламени тихо ползли от углов сарая к середке провисшего провода. На низкую бочку были положены двери, заменявшие стол, а на столе лежала развернутая немецкая карта и много замусоленных бумаг, которые перебирал батальонный комиссар Сарайкин, стоя у стола. Бойцы тотчас же вышли из сарая, а старший лейтенант Писарев, откинув ряднину, закрывавшую вход, убедился, что командир при месте, остался на улице и закричал своим звонким, молодым голосом:

– Связные, ко мне!

Командир и комиссар долго разглядывали один другого, будто узнавали, и, уяснив наконец, что оба живы и даже не ранены, дружелюбно улыбнулись, но улыбки вышли горькие, виноватые: «Видишь вот, мы уцелели, а полка, можно сказать, нету». Мысли друг друга хорошо поняли и, сговорившись словно, тяжело вздохнули.

– Будем отходить, товарищ комиссар. Спасем хоть что осталось.

– Как отходить?

– На восток.

– Это же отступление, Иван Григорьевич. – Глаза Сарайкина сузились и настороженно обострились. – Если я тебя правильно понял, ты предлагаешь бежать?

Сарайкин поднял безбровые надглазья, все так же щурясь, и Заварухин покачнулся в своем решении, но вдруг, обозлившись на себя за свою слабость, возвысил голос:

– Ты не пугай словами, комиссар! Я решил отходить!

– А со мной посоветовался?

– Советуюсь вот.

– Ты, я вижу, принял решение.

– На то я и командир, чтобы принимать решения.

Сарайкин в сердцах бросил на стол письма и фотографии, захваченные у немцев, которые рассматривал, и отошел в тень:

– Я не даю согласия на отход, потому как не желаю вместе с тобой стоять в нательной рубахе у стенки. Вот где стоим, тут и умирать будем.

– Игорь Николаевич, родной мой, – взяв себя в руки, Заварухин успокоился. – Игорь Николаевич, в тылу у нас немцы, завтра утром они бросят на нас еще три – четыре танка и расстреляют нас, как воробьев. Мы не должны допустить этого. Слышите?

– Да нет, Иван Григорьевич, давай подумаем хорошенько. Неужели ничего не остается, кроме бегства? Ведь это, считай, мы сами зачеркиваем все, что сделали. Ты, по–моему, устал и порешь горячку. Давай взвесим все, подумаем, успокоимся, а, Иван Григорьевич!

Заварухин понимал, что Сарайкин подозревает его в трусости, и уже поэтому не мог быть спокойным. Снова волнуясь и сердито шевеля усами, сказал Сарайкину прямо в лицо:

– Мне, комиссар, ни себя, ни тебя не жалко, и отдаю полный отчет: за отход без приказа обоих поставят к стенке – и к чертовой матери. А люди останутся живы и пригодятся Родине. Как человек, отвечающий за боевое состояние полка, со всей ответственностью заявляю: полк не только к обороне, по даже к самозащите не способен. Все. Сейчас придут командиры, послушай их доклады.

– Будто я знаю меньше их, – как–то весь сникнув и покачивая лобастой головой, миролюбиво сказал Сарайкин. – Я вот смотрю их карту, так по ней мы уже в волчьей яме.

– Чудной ты, комиссар. Обстановку понимаешь правильно, а на спор лезешь. Как это называется?

– Ты и меня пойми, командир. Под запал, слушай, душа горит всыпать еще немцам под этой деревенькой, хотя они и так уже будут помнить ее. Может, потому и кажется неоправданным отход с отвоеванных позиций. Стали бы держать и под запал еще держали бы.

– Все под запал да под запал. Мне и без того жалуются, что лихачествуешь, под пули кидаешься. А ведь это не первый долг комиссара. Кто сказал? Да хоть бы кто.

– Пошли ты его к черту. В распадке немцы накапливаются, вот они, рукой подать, слышно, кричат, вино пьют, сигаретным дымом наносит, а наши сидят и ждут их. Говорю ротному, прихлопнуть их надо как в мышеловке. Ни ротный, ни взводный ни гугу. А ну, говорю, держись за мной, кто посмелей.

– И ты считаешь, это верно?

– Мне, Иван Григорьевич, жить в полку и воевать, а потому я должен знать всех и меня должны знать. Пусть этот ротный в другой раз отмолчится!

– И чем же кончилось?

– Восемнадцать немцев ухлопали. Своих пятерых потеряли. И всех пятерых один уложил. Тощий, в очках, весь испробит пулями, а стреляет и стреляет, гад, пока штыком к земле не пригвоздили. Тоже небось во что–то верил.

Заварухин в углу, на дровах, увидел свой чемодан и, открыв его, достал флакон тройного одеколона, обтер им лицо, шею, причесался. Делая все это, он чувствовал за спиной своей тяжело думающего комиссара и даже знал, какие мысли мучают и давят его. Обернувшись, сразу же встретился с глазами Сарайкина и сказал ему с жесткой улыбкой:

– О себе все печемся. О своей шкуре. В заботу бросило – к стенке поставят. Давай лучше о солдатах подумаем…

– Да ты чего взвинтился? С отходом решили – и делу конец. Не об этом уж я вздыхаю, Иван Григорьевич. Вот враг перед нами – немец. А что он такое, в чем его сила, в чем слабость – ведь это для нас с тобой темный лес.

Сарайкин начал собирать со стола бумаги и, укладывая их в железный ящик, приговаривал:

– Документы, письма забрали у них. У каждого, слушай, целая канцелярия. И верно, немец во всем любит порядок. Какой–то Отто Шмульц даже телефонную квитанцию с собой таскал. Небось и в самом деле уезжал недели на три. А вот погляди–ка!

Сарайкин подошел к Заварухину и показал ему фотографию, на которой молодая немка, стыдливо спрятав глаза, мешала в медном тазу варенье, а сзади, близко прижавшись к ней и смяв ее юбку, стоял толстенький немец, по–домашнему одетый, и тупо–хмельными глазами глядел прямо в объектив.

– Ну вот скажи, командир полка, как это, по–твоему, хорошо или плохо?

– Что же ты удивляешься, комиссар, типичная пошлятина… А если по–человечески–то разобраться, Игорь Николаевич, дело житейское… За любовь воюем, за счастье, за радость. Какая, к черту, жизнь, если она без любви, без радости… Небось не ожидал, комиссар, что так скажу?

– Не ожидал. Спасибо, Иван Григорьевич, не фарисействуешь. Хоть разговор этот и не имеет отношения к делу, но человек, он един и в деле, и в безделице. Батя у меня, покойничек, любил говаривать: солгавший на пустяке солжет и в крупном.

До начала совещания Сарайкин решил сходить на полковую кухню; шагая по комковатой, изрытой дороге, то и дело брякая подковками сапог по осколкам, он думал о Заварухине и о разговоре с ним: «Все, видать, Иван Григорьевич, мы свое отлюбили. Немец небось западню перед нами уже захлопнул. Дать бы ему еще такую же Глазовку – и умереть не жалко. Да нет, как–то уж больно скоротечно произошло все для нашего полка. А ведь пожить бы надо, поглядеть…»

– Тьфу, черт возьми! – горько выругался Сарайкин, и мимо проходивший боец с трубой на плече приставил ногу, повернулся во фронт перед комиссаром:

– Слушаю, товарищ батальонный комиссар!

– Да нет, я свое тут. Иди, иди… А что это ты тащишь?

– Труба, товарищ батальонный комиссар. Макет огнемета поставим у дороги. Немец страсть их боится, наших огнеметов.

– Ну иди, иди, – махнул рукой Сарайкин, а в душе улыбнулся: «Выдумщики. Ах, выдумщики».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю