Текст книги "Крещение (др. изд.)"
Автор книги: Иван Акулов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 44 страниц)
Филипенко прямо на нательную рубаху надел внакидку свою шинель и лег на кровать, закинув руки за голову.
– Ты помнишь, Дмитрий Агафоныч, в нашей комсоставской столовой на Шорье работала Симочка, сама беленькая вся, а глаза черные, угарные такие?
– Хлеборезка, что ли?
– Работала и в хлеборезке.
– Она же, Филипенко, до пупа тебе.
– В этом–то все и дело. Будь она такая же, как и я, к чему это?
– Ну–ну, крой дальше.
– До того как нас перевели на казарменное положение, я жил у станционной кассирши. А у той дочь. Поначалу, сам знаешь, бывали вечера свободные – вот мы с нею то на рыбалку, то по грибы, а потом то да другое, пятое да десятое…
– А потом и одиннадцатое?
– Да нет, до этого не дошло. Я гнул. Сперва легонько, а потом в открытую, с нажимом. Или – или. Не далась. Вот пойдем–де, зарегистрируемся, тогда уже вся твоя. Не знаю, чем бы все это кончилось. Однажды прихожу домой, а у хозяйской дочки гостья – Симочка наша. Я и до этого видел ее. Но так как–то, без внимания. Копошится, маленькая, беленькая, за своим прилавочком режет хлеб и режет. А тут поглядел я на нее – ну вся–то такая ладная да пригожая, что я глазами вцепился в нее, как репейная шишка в солдатскую шинель. Она, слушай, маленькая же, а глядит–то как свысока! И в то нее время милостиво, и не она вроде маленькая–то, а я. Вот в том–то и дело. Срезала. Хозяйская дочь самая первая поняла это и, пока пили чай, две чашки изломала. На другой день – хорошо помню – наряд был у нас за Шорьей, а вечером я выждал Симочку у столовки и увел в кусты на Каму. Боже мой!.. – Филипенко порывисто поднялся, скинул с плеча шинель и встал перед Афанасьевым. – Боже мой, Дмитрий Агафоныч, с той поры я только и живу ею, только и думаю о ней, а всякое дело хочу сделать лучше, и опять же для нее. Все мне кажется, что мы с нею вот–вот должны встретиться, и я ей расскажу все, что пережито!
Крупное и жесткое лицо Филипенко сделалось вдруг простовато–доверчивым, по–мальчишески хорошим, и Охватов, не зная того сам, восхищенными глазами глядел на ротного, но думал о своем: все так же было и у него с Шурой, так же и теперь: никакого дела без мысли о ней не обходится.
– Ну что рот–то разинул? – Филипенко хлопнул Охватова по плечу и пошел на свое место, сел. Натянул шинель на плечи.
– А мне, знаете, товарищ старший лейтенант, очень часто кажется, что, не попади я в армию, я бы точно навеки остался салагой. Для меня в мире все было ясно, все я знал, все умел, и единственное, что заботило меня, – женитьба. И женился бы: вот так уж припекло!
Афанасьеву по душе пришлось признание Охватова, он прикрыл в щелочках глаз своих улыбку, а все его морщинистое лицо разгладилось, округлилось. Филипенко же зашелся в громком смехе, блестя из–под усов мокрыми литыми зубами. Смеялся и сам Охватов, смеялся оттого, что ему хорошо с этими понятными людьми.
Они не слышали, как хлопнула дверь в прихожей, а пришедшую Ольгу Коровину увидели, когда она появилась на пороге комнаты.
– На что же это походит! – озабоченно всплеснула она руками. – Накурено, мусор… Да вы где?
– Милая наша Ольга Максимовна! – Филипенко кинулся навстречу Коровиной, схватил ее руку и ласково спрятал в своих больших ладонях, – Милая Ольга Максимовна, уж лучше воевать, чем вот так…
– Все о невесте вздыхаешь?
– Все о невесте, Ольга Максимовна. За что наказаны, а?
– А ведь это Охватов?
– Он самый, рядовой Николай Охватов, – Филипенко отступил в сторону, и Коровина с радостным любопытством глядела на вставшего из–за стола Охватова, а потом подала ему свою руку, развернув ее ладошкой кверху. С мороза у нее были холодные пальцы, и он вмиг вспомнил, как первый раз увидел ее еще на Шорье, когда она этими, тоже тогда холодными, пальцами прощупывала его пульс и у нее на височках в ту пору нежно кудрявились каштановые волосы и полная верхняя губа была капризно вздернута. Больной и слабый, нуждавшийся тогда в доброте и защите, он так любил Ольгу Максимовну, что, благодарный, готов был умереть за нее. И вот снова встретились. Она сняла свою мягкую шапку–ушанку, и Охватов увидел, что у нее короткая мальчишеская прическа, а волосы на висках гладко зачесаны за маленькие розовые уши. С неяркими губами и плотным загаром по всему лицу, Ольга казалась старше, проще и в серой шинели, кирзовых обрыжелых сапогах походила на многих и многих девушек, коими тогда уже была негусто разбавлена красноармейская масса. Ольга Коровина прочитала в глазах Охватова все, что он успел подумать о ней, и жарко покраснела.
– Даже и здесь мы неравны. Парни, гляжу, на глазах делаются мужчинами, а мы, девушки, оборачиваемся в старух.
Афанасьев погрозил Коровиной маленьким кривым пальцем и улыбнулся, искрясь глазками:
– Ольга Максимовна, уже говорил тебе, что самоуничижение паче всякой гордости.
– Дмитрий Агафоныч, милый вы мой, ну поглядите, что от меня осталось. – Она взъерошила короткие волосы на затылке и всерьез опечалилась: – Я, кажется, всю жизнь выплакала, когда у меня сняли волосы. А как за ними ухаживать в наших условиях?
– Ваше к вам вернется, а вот наше… – Афанасьев горько умолк, нахмурился. Филипенко, настроенный было на веселый лад, тоже сник, вспомнив, как дня три назад, утром, Афанасьев, умывшись, стал причесываться и вынул в расческе все свои волосы. Только теперь Ольга Коровина обнаружила, что комбат стал некрасиво лыс, и вспомнила вдруг, зачем пришла, села рядом:
– Дмитрий Агафоныч, майор из особого все порывается встретиться с вами, а я не разрешаю. Он просит, чтобы вы написали объяснение, хоть маленькое. Судя по всему, они от вас так просто не отвяжутся. Этот майор уже дважды приходил сегодня.
– Небось думает, мерзавец, что я убегу. Ах, мерзавец! Я сам к нему пойду. Но никаких объяснений писать не стану. Пойду, пойду, Ольга Максимовна. С ушами у меня уже лучше. Да и какое все это имеет значение сейчас. Потерявши голову, по волосам не плачут.
– Ну что уж вы так, Дмитрий Агафоныч?
– Да хоть как, Ольга Максимовна. Я не первый день в армии и знаю, чем это все кончится. Определят превышение власти, и пошло… – Увидев, что Коровина, глазами указывая на Охватова, просит не говорить лишнего, Афанасьев понял ее, покосился на Охватова и завеселел: – Пусть слушает и все знает. Война, ребятушки, будет шибко долгая, и вот такие, как Охватов, успеют вырасти от рядового до майора. И чем больше они будут знать, тем лучше и легче им станет воевать. Конечно, я не имел никакого права расстреливать старшину Таюкина, потому что смерть его уже не могла изменить ход боя. Бой был проигран, и по всем правилам Таюкина следовало предать суду военного трибунала. Но как командир я поступил совершенно верно, дабы другим было неповадно спаивать людей. Если бы мы удержали МТС в тот раз, все бы кончилось добром. Похвалили бы меня, что жесткой рукой навел порядок, и делу конец. А так виноват за все разом. Ну и что? Ну пошлют с понижением на трудный участок – и там я буду воевать честно. Мы – коммунисты – цену себе знаем.
Майор Афанасьев встал, одернул гимнастерку под шубной безрукавкой и стал надевать свою шинель, которая была наброшена на спинку кровати. Коровина, Филипенко и Охватов молча глядели на него, не зная, что сказать ему, чем утешить его. Замолчал и он, с кряхтением и вздохами натягивал малую по шубейке шинель.
– Давайте–ка, Дмитрий Агафоныч, я сменю вам повязку, – встрепенулась Ольга и бросилась в прихожую, где оставила свою сумку с медикаментами. Когда она вернулась с бинтом и ватой в руках, Афанасьев уже успел снять прежнюю повязку и решительно объявил:
– Бинтовать больше не надо, Ольга Максимовна. Только вот из правого уха течет немного, так я буду следить за ним.
Он снова сел на кровать и наклонил голову к плечу. Ольга Коровина очистила его ухо от сукровицы и хотела снова наложить повязку, но он упросил ее сделать только ватную пробочку.
Филипенко между тем надел гимнастерку, подпоясался и выставил на стол бутылку самогона, заткнутую скрученной и намокшей бумагой. Потом налил в кружку и хотел выпить, но вдруг отставил и, наклонившись к Афанасьеву через стол, спросил:
– А если я, Дмитрий Агафоныч, пойду к комиссару дивизии и расскажу ему все, попрошу, в конце концов?
Афанасьев резко поднялся и, облизнув побелевшие губы, крикнул будто от боли, с возмущением:
– Филипенко, не суйся не в свое дело!
Но Филипенко не понял афанасьевского негодования и продолжал свое:
– Да я не специально пойду, Дмитрий Агафоныч. По своему делу. Где моя медаль «За отвагу», к которой вы представляли меня после Сухиничей? Где, Дмитрий Агафоныч? Или вы для бодрости моего духа говорили мне о медали?
Афанасьев поглядел на Охватова, потом на Коровину и, сдерживая себя перед ними, помолчал, затискивая тусклые медные пуговицы в разношенные петли.
– За Сухиничи, Филипенко, многим посулили и ордена, и медали, да только ни хрена не дали. И верно сделали. А то мы, успешно отступая, до Урала дойдем – на грудях места для наград не хватит.
– Дмитрий Агафоныч, солдата награждают не за взятые или сданные крепости, а за мужество.
– За себя, Филипенко, как совесть велит, а за меня перед комиссаром ни слова. Не смей говорить за меня. Вот так. Не доведи господь, но, повторись подобная ситуация, я сделаю опять так же, как сделал. Тут нету моей вины. Уж в чем виноват, так виноват не больше и не меньше самого комиссара. За сданные крепости, Филипенко, все виноваты, все – от мала до велика, потому как у каждого по одной Родине и по одной жизни.
Филипенко, все еще собиравшийся идти куда–то, горячий, порывистый, вдруг осел, снял с себя ремень и бросил его на кровать.
– Что же делать–то сейчас, Дмитрий Агафоныч? Ты человек мудрый, подскажи.
– Теперь одно дело у всех – воевать, бить фашистов смертным боем, а для этого, мужики, надо злости нам побольше да дисциплинку получше. Эх, дать бы командирам больше прав, власти бы больше, чтоб я не лебезил перед каждым! Добрый солдат, вот такой, как Охватов, власти моей не почувствует, а разгильдяя не грех и плетью поучить. Прошлый раз вы ушли в обход станции, а боец ваш – не помню фамилии – вернулся…
– Соркин, из второго взвода, – подсказал Охватов.
– Да, да, кажись, Соркин. «Что такое?» – спрашиваю его. А он, мерзавец, отвечает не моргнув глазом: «Духом – де что–то, товарищ майор, ослабнул. Поговорил бы со мной политрук, поагитировал меня». Была бы моя власть, я б поагитировал. Духом ослабнул, мерзавец!
Афанасьев все трогал заткнутое ухо: оно, вероятно, беспокоило его. Коровина понимала майора и томилась этим, желая поскорее уйти, и ушла бы, да что–то удерживало ее, а что – она и сама не знала. Не знала она и того, что с тихой улыбкой следит за Филипенко и таким же тихим глубоким светом светятся ее глаза.
– Кажется, все, – сказал наконец Афанасьев и снял с гвоздя у печки свою ушанку. – Да, вот еще, Ольга Максимовна… – Он, улыбчиво щуря глазки, торопливо полез во внутренний карман шинели и, ловчась достать из него что–то, подвинулся к столу: – Знаете, сначала взял, чтобы не обидеть старуху, а потом пожалел выбрасывать. Знаете, такие слова она мне сказала, умирать буду – вспомню. Я часто думаю теперь, вот у кого надо учиться нам, как жить и как верить в своего бога. Я вам, Ольга Максимовна, отдам эту безделушку, а вы сберегите ее. – При этих словах Афанасьев взял руку Коровиной и положил на ее ладошку латунный медальончик с белой цепочкой из мелких колец. – Главное, Ольга Максимовна, не ладанка, конечно, а слова. «Все люди, – сказала бабка, – будут молиться русскому богу». Шутка ли! Мне запомнились еще старухины руки, скорее похожие на конские копыта, черные и закостеневшие от работы. Стало быть, не так уж ласков был у той бабки бог, а она вот верила ему и мне еще завещала свою веру. Дай бог нам такой веры. Ну что, Ольга Максимовна?
Говоря о медальоне и бабке, майор Афанасьев все время улыбался повинной улыбкой, а когда все сказал, вдруг озаботился и погрустнел. Заторопился, и прощание было очень коротким, совсем без слов.
Ольга Коровина не все поняла из того, что сказал Афанасьев, но по–женски тонко почувствовала его горькую тоску, с которой он уходил, и ей самой сделалось горько, она не сдержала слез, расплакалась безудержно,
Старший лейтенант Филипенко не усидел все–таки и вскоре после ухода майора убежал куда–то, со стоном натянув валенок на свою больную ногу. Охватов хотел идти за ним, но Филипенко цыкнул:
– Ишь ты какой! Погляди за ней.
Охватов долго стоял у порога комнаты, не зная, что сказать и что сделать для плачущей Ольги Максимовны. Уж только потом, когда увидел, что она вся дрожит, налил в кружку самогонки и упросил ее выпить. Она выпила трудными прерывистыми глоточками и схватилась за горло от подступившей тошноты, однако все обошлось. Она быстро стала согреваться: теплом одело ее плечи и колени, и к самому сердцу подступила та расслабляющая усталость, что бывает после большого нервного напряжения. Успокоившись совсем, она легла на кровать Афанасьева и уместилась вся под своей короткой шинелькой – только из–под краешка полы белели шерстяные, домашней вязки, носки на ее небольших ногах.
Уже вечерело, и Охватов собрался уходить, но Ольга остановила его:
– Ты посиди еще, Охватов. Куда же это ушел старший–то лейтенант? Ему бы лежать еще надо с его ранением. Ничего он не видит, ничего не замечает.
– Я печку, пожалуй, затоплю, – помолчав, отозвался Охватов.
– Вот и правильно, затопи. Веселей станет.
Он растопил печку и, сидя возле нее, курил. В комнате совсем стало темно, и только холодно–белыми косяками искрились застывшие стекла под светом молодой луны. Он ни разу не оглянулся на Ольгу, но знал, что она не спит, знал, что она думает о Филипенко и ждет его. За это Охватов ненавидел ее и все–таки готов был целовать ее ноги и плакать вместе с нею.
XV
Уже поздним вечером Филипенко добрался до штаба своего полка. Нашел полковника Заварухина и рассказал ему о том, что грозит майору Афанасьеву. Заварухин не мог отлучиться из полка, потому что шел бой на подступах к усадьбе Калитинской МТС, а телефоны командира и комиссара дивизии не отвечали. Так и выбыл комбат Афанасьев из Камской дивизии. В штабе армии, куда он попал, сочли ненужным раздувать его дело и послали командиром роты в только что прибывшую, необстрелянную дивизию, которая вводилась в бой под деревней Петухи, что севернее Новосиля.
Старший лейтенант Филипенко, отказавшийся вернуться обратно в медсанбат, в ту же ночь ушел на передовую, в свою роту, а через два дня принял второй батальон, которым командовал майор Афанасьев. Батальон к этому времени зарылся в землю по берегу оврага и приспособил к обороне строения МТС.
Три дня с раннего утра до поздней ночи немцы рвались в поселок и к МТС, намереваясь вернуть утраченные позиции в районе станции Ростаево, которые давали возможность держать под угрозой фланг крупной группировки советских войск, но в силу того, что сеть оврагов на том участке мешала широко применить танки, бойцы сравнительно легко отбивали атаки немцев. А к исходу последнего дня боев две роты второго батальона обошли атакующих немцев по оврагу и ударили им в спину: до роты фашистов, прорвавшихся на наш берег оврага, полегли под перекрестным огнем, а двадцать человек сдались в плен. К вечеру позиции замолкли, утихомирились.
Ночь выстаивалась ясная, морозная, и чутко цепенела над заснеженною землею такая необыкновенная тишина, что думалось: нету на белом свете ни боев, ни атак, ни убитых, ни раненых, а за оврагом, где притаились немцы, вот–вот залают собаки и о мирной усталости, о вековечном деревенском покое напомнят их незлые в ночи голоса.
Филипенко – он сам принимал участие в вылазке – набрался сил и побывал на позициях рот. Но когда вернулся на командный пункт, в котельную МТС, то едва не стонал от боли в ноге. Связной Абалкин с большим трудом стянул валенок с распухшей ноги комбата и, подправляя железным прутом костер, горевший на цементном полу, доверительно рассказывал своим мягким голосом:
– Я, товарищ старший лейтенант, плотник, и вот с вами говорю, а мне все чудится топорный стук. Это к чему бы, товарищ старший лейтенант?
– Устал ты просто, Абалкин. Отдохнуть бы тебе надо.
– Я молодой. И не ранен еще ни разу. Топор вот только стучит в башке, будь он проклят,
– Ты пойди поспи, надо будет – я разбужу. Иди
давай.
– Дует отовсюду. В том углу всю стену вывалило. Черт его знает, чем он так засветил. Ну и мы ему врубили. Силенок бы нам, и опять бы мы пошли. Не тот немец. Не тот, товарищ старший лейтенант.
– Ты, Абалкин, иди спать. Я и без тебя знаю, что немец не тот. Иди.
– Да расхотелось уж, товарищ старший лейтенант. – Абалкин выкатил из костра головешку, далеко вытягивая губы с самокруткой, прикурил, сплюнул крошки махры, попавшие на язык, и задымил, будто овин подожгли. – Про немцев я начал, товарищ старший лейтенант. Идти нам надо до самой Германии и установить там, как у нас, Советскую власть. Буржуазия до крайности испортила немца. И никакого мира с ними. Только Советскую власть.
– А ты что, Абалкин, заговорил об этом?
– Как что? Тут слух прошел, немцам–де под Москвой так стебанули по рылу, что они запросили мира.
– Почему же я ничего не слышал?
– Вы же командир, товарищ старший лейтенант. А командиры, они всегда 'меньше бойцов знают, что делается вокруг. – Абалкин улыбнулся и, чтобы спрятать улыбку, закрыл рот ладошкой, а между пальцами дымился окурок, глаза у Абалкина на масле: не то смеются, не то от дыма щурятся.
– Я доложу, Абалкин, по команде о твоем мнении. Думаю, что его учтут, поскольку оно совершенно правильное. А теперь иди спать.
– У меня еще вопрос, товарищ старший лейтенант.
– Тебе что, «кругом» скомандовать?
– Только один вопросик, товарищ старший лейтенант. Вот вы, товарищ старший лейтенант, и другие тоже… Ранят, скажем, человека – ему бы лечиться, в тыл уехать, отдохнуть там и все такое прочее, мареху, может, полапать, а он на передовую рвется. Вот этого я не понимаю. Может, у меня мало патриотизма?
– Мало сознательности, Абалкин, – сказал политрук Савельев, комиссар батальона, вошедший в котельную в своих мягких, растоптанных валенках совсем бесшумно.
Абалкин с вызовом поглядел на политрука, на его всегда добродушное шершаво–коричневое, как обожженный кирпич, лицо.
– Вот это неправильное ваше слово, товарищ политрук. Моя сознательность на Магнитке росла. У меня до сих пор в голове топор стучит. Да.
Политрук Савельев сел рядом с Филипенко на железный ящик, снял кирзовую сумочку, стал разуваться и вытряхивать снег из валенок. От мокрых брюк и сырых портянок повалил пар; на ворсинках валенок, положенных подошвами к огню, затрепетали червонные капельки и стали падать на цементный пол, бесследно исчезая в пыли и золе.
Политрук Савельев сразу после боя ушел в штаб полка за вечерней сводкой, и Филипенко с минуты на минуту ждал его. Савельев знал это, знал, что новостями обрадует комбата, потому и не спешил выкладывать их, потому и играл комбатовским терпением. Снял шапку. Распахнул шинель навстречу теплу. И все молча.
Абалкин подкинул щепья в костер и, уловив загадочное молчание командиров, ушел в угол котельной, к телефонисту.
– Ты что тянешь, политрук?
– А ты разве не видишь, что у меня душа поет?
– Я вижу, что у тебя физиономия битым кирпичом натерта.
– Стужа, комбат, ветер – ноги совсем зашлись. – Политрук полез в свою сумочку. – А я нарочно помалкиваю, думаю, дай–ка я его потомлю.
– Абалкин что–то о мире трепался.
– Какой мир! – воскликнул Савельев. – Какой мир! Ты только послушай, что там фрицу наломали!
Пока политрук искал в сумочке опухшими с мороза пальцами нужную бумагу, к костру, на обрадованный голос комиссара, сбежались бойцы – связные, караульные, из резервной роты.
– Вот к этим вестям и стучал топор у меня, – суетился уже подоспевший Абалкин и лез вперед, чуть не на костер.
– «От Советского информбюро. В последний час, – начал читать политрук Савельев, и бойцы замерли, дышать перестали. – За месяц наступательных боев на московском направлении войска Калининского, Западного и Брянского фронтов нанесли тяжелое поражение группе фашистских армий «Центр», предназначенной главарями гитлеровской Германии для взятия Москвы. В ходе контрнаступления под Москвой Красная Армия освободила от захватчиков одиннадцать тысяч населенных пунктов, в том числе крупные города Калинин, Калугу, Елец, и ликвидировала угрозу окружения Тулы. Советские войска отбросили врага от Москвы на 150–300 километров. Гитлеровцы за это время потеряли в общей сложности полмиллиона человек, 1300 танков, 2500 орудий, более 15 тысяч машин и много другой техники. Немецкая армия, ранее считавшаяся непобедимой, оказалась на грани уничтожения…»
На ноге политрука Савельева задымилась от перегрева ватная штанина – все видели, и никто не пошевелился. Уж когда чертова кожа на штанах стала чернеть, Абалкин бросился за снежком к двери. На него зашикали, начали тыкать его локтями, пока вылезал он из кружка. Почувствовал припек и сам Савельев, схватился за ногу – ткань рассыпалась под рукой, и едко запахла пригоревшая вата. Прибежал Абалкин со снегом и, полный радости, приговаривал:
– Топор в башке зря стучать не станет! Уж это я знал.
Бойцы восхищенно вздыхали, перемигивались, готовы были схватить политрука и качать его, и никто из них не догадывался, что сводка рассказала им о их же делах, о их подвигах.
Потом политрук читал менее торжественным голосом, и крался под шинели бойцов холодок.
– «Наши войска в городе Калинине после очищения его от немецких оккупантов обнаружили архив гестапо (немецкой охранки), который немцы не успели увезти. Среди многочисленных документов этого архива найден приказ командующего 6–й германской армией генерал – фельдмаршала фон Рейхенау от 10 октября 1941 года «О поведении войск на Востоке». Приводим приказ:
«О поведении войск на Востоке.
По вопросу отношения войск к большевистской системе имеются еще во многих случаях неясные представления.
Основной целью похода против большевистской системы является полный разгром государственной мощи и искоренение азиатского влияния на европейскую культуру.
В связи с этим перед войсками возникают задачи, выходящие за рамки обычных обязанностей воина.
Снабжение питанием местных жителей и военнопленных является ненужной гуманностью.
Войска заинтересованы в ликвидации пожаров только тех зданий, которые должны быть использованы для стоянок воинских частей. Все остальное, являющееся символом бывшего господства большевиков, в том числе и здания, должно быть уничтожено. Никакие исторические или художественные ценности на Востоке не имеют значения.
Применять решительные и жестокие меры в отношении мужского населения с целью предотвращения возможных с его стороны покушений. С пассивными обращаться как с приверженцами советского строя. Страх!..
Не вдаваясь в политические соображения на будущее, солдат должен выполнять двоякую задачу:
1) полного уничтожения большевистской ереси, Советского государства и его вооруженной силы;
2) беспощадного искоренения вражеской хитрости и жестокости и тем самым обеспечения безопасности жизни вооруженных сил Германии в России.
Только таким путем мы меняем выполнить свою историческую миссию по освобождению навсегда германского народа от азиато–еврейской опасности.
Главнокомандующий фон Рейхенау, генерал–фельдмаршал».
Немецкие захватчики хотели иметь истребительную войну – они ее получили. Гитлеровские бандиты хотели запугать советский народ – в ответ получили ненависть, презрение, неукротимую волю разгромить армию немецких захватчиков…»
В котельную по обледенелым ступенькам скатился боец и, ничего не видя белыми большими глазами, выдохнул:
– Немцы в овраге!
– По местам! – скомандовал Филипенко, хватая валенок, а когда бойцы разбежались от костра, ответил на немой вопрос политрука – Трупы, наверно, собирают. Телефонист! Эй там, в углу! Приказ ротам – огонь по оврагу. Огонь! Из всех стволов.
– Пусть бы собрали, комбат.
– Политрук, черт тебя возьми, ведь погубит нас когда–нибудь это пресловутое русское всепрощение.
– Может, там и в самом деле ничего серьезного. – Политрук потянулся к валенкам.
– Сиди, я схожу сам. – Филипенко, прихрамывая пошел к двери. – Телефонист? Эй там, связь?
– Передал уже, из всех стволов.
– Комбат! – крикнул вслед удаляющемуся Филипенко политрук Савельев. – Комбат, передай Охватову и Брянцеву – звание сержанта им присвоено. Я и угольнички принес. Завтра уже наденут.
– Ты, политрук, позвони–ка все–таки Заварухину, тут неспокойно–де, – уже с лестницы сказал еще Филипенко, и замелькали его большие валенки по ступенькам.
На улице круто перекипала стрельба.
XVI
Опытный штангист, вскинув на грудь штангу, уже знает, сделает ли он далее жим двумя руками и возьмет ли новый барьер, и, если у него закрадывается сомнения или неуверенность в полном успехе, он непременно опустит штангу и сделает переоценку и веса, и своих сил чтобы не подорвать их. В начале сорок второго года благоразумные из военного окружения Гитлера с чутьем опытного штангиста безошибочно определили, что Германия подняла на свою грудь непосильную тяжесть, и если не опустит эту тяжесть, то погибнет под нею. Но фюрер взявший за правило никогда не уступать и никогда не капитулировать, начисто отмел всякие сомнения своих генералов и требовал от Восточного фронта только наступления.
Гитлеровская пропагандистская машина прокатала миллионными тиражами листовки–брошюры с выдержками из речей Гитлера и высказываниями Ницше, где немецкие солдаты льстиво сравнивались с гренадерами Фридриха Великого, где им внушалась мысль о том, что только непреклонная воля к победе и власти делает человека свободным и полноценным, что всякая добровольная уступка приводит к подчинению чужой воле, то есть порождает раба. Никаких уступок! Только вперед!
Весь январь и всю первую половину февраля на рубеже Мценск, Новосиль, Верховье, Труды шли изнурительные затяжные бои: в наступление рвались обе стороны, и обе стороны, относительно сравнявшись в боевых силах, не могли сколько–нибудь значительно продвинуться вперед. И командиры частей и подразделений начали все больше и больше проявлять заботу об организации жесткой обороны, противники настойчиво брались изучать друг друга, и для пехотинцев той и другой стороны наступил жуткий период: каждую ночь по передовой и даже по ближайшим тылам шастали поисковые группы, хватали уснувших и зазевавшихся, утаскивали к себе или резали, как баранов, острыми финскими ножами.
Днем, как правило, бойцы ходили в наступление или сами отбивали атаки немцев, а если перепадали часы затишья, ковыряли и ковыряли мерзлую землю, каждую ямку, всякую воронку приспосабливали к обороне. А в сумерки таскали на себе патронные ящики, еду, сколачивали и устанавливали макеты пулеметов, противотанковых пушек, разбрасывали мины, делали ловушки, натягивали колючую проволоку и обвешивали ее консервными банками, стреляными снарядными гильзами, чтобы выдало гремучее железо врага, когда он будет подходить к обороне. После тяжелого дня надо было на морозе бдительно нести ночную службу, чтобы не проглядеть противника или не попасть в руки лазутчиков. Последнее особенно пугало и нервировало бойцов. Пожилые и те, что послабее нервами, не могли отдыхать даже в положенные часы и вообще лишились покоя.
В конце января Камскую дивизию вывели из обороны под станцией Ростаево, на ходу пополнили маршевиками и спешно перебросили в район Мценска.
Позиции второго батальона старшего лейтенанта Филипенко от переднего края немцев отделял небольшой ложок. На правом фланге ложок был пошире и даже запахан, потому что на обдутых местах щетинился прошлогодним жнивьем. Далее пологие скаты его заросли коченеющим красноталом да молоденьким орешником; а слева две обороны сходились так близко, что в тихие вечера немцы слышали, как у русских гремят котелки, а русские слышали, как немцы играют на губных гармошках что–то похоронное и кричат:
– Рус, Сталин капут!
Бойцы рифмовали слово «капут» с матерщиной и смеялись, отвечая фашистам.
В широкой части ложка, ближе к немецким позициям, бил незамерзающий ключ, и в лютые морозы над ним струился парок, а близкие ветки краснотала гнулись под тяжестью куржака. В ясные дни была хорошо видна тропинка к роднику, отоптанный вокруг и примятый снег и даже палка на нем, с сучком, на который немцы подвешивали котелок, чтобы поднять воды. Как–то утром бойцы, осматривая вражеский берег, увидели возле родника невесть откуда взявшегося телка–полуторника рыжей шерсти, с белыми подпалинами по брюху. В этот же момент увидели его и немцы и сыпанули по нему из автоматов. Телок, на удивление сытый и резвый, брыкнул задними ногами, поставил трубой хвост и припустил к нашему берегу. Бойцы сразу поняли оплошность немцев и не стреляли, чтобы тишиной заманить телка на свою сторону. Но на середке ложка животину ухлопали, и бойцы начали примериваться, как завладеть тушей. Немцы, всегда щедрые на мины, совсем не стреляли по телку – значит, тоже примеривались к нему. Быть в ложочке по темноте доброй потасовке! План захвата созрел сам по себе: в сумерки трое выбираются из окопов – двое огнем прикрывают третьего, который должен подползти к телку и заарканить его. Потом уж дюжие руки выволокут и тушу, и смельчака. Нашли метров двести кабеля, свили его вдвое. Вызвались и охотники в прикрытие, а вот того, кто должен был заарканить телка, не отыскалось.
День был спокойный, ясный и солнечный. Справа от обороны, неблизко, километрах в десяти – пятнадцати, шел крупный бой. Западный ветер сносил, то рассевая, то комкая, артиллерийско–минометную стукотню, и от этого походило, что фронт пятится, опасно обтекая правый фланг родной дивизии. В полдень над обороной пролетала немецкая «рама» – двухфюзеляжный самолет–корректировщик. Держался он на огромной высоте, и бойцы, долго наблюдавшие за ним, изумленно кричали:
– Остановился, холера!
– Ползет!
– А как есть остановился! Да стоит же, стоит, гля, гля!..
Над местом боя корректировщик снизился и долго парил в пустом небе. А часа через два этим же курсом прошло двенадцать немецких штурмовиков. Они летели так низко и так кучно, что давящее гудение моторов с характерным подвыванием навалилось на оборону внезапно и исчезло так же внезапно, как и сами самолеты.
– Наши–то где, в христа, богородицу, спасителя душу мать?! – кричал, видимо, пулеметчик, потому что тут же рассыпался в длинной очереди ручник и заплясал снежок на бруствере немецких окопов.
– Прекратить стрельбу! – раздалась команда, и ее охотно передали по окопам – кому неизвестно: немец – только заведи его – засыплет минами, паразит.