Текст книги "Крещение (др. изд.)"
Автор книги: Иван Акулов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 44 страниц)
Неглубокий овражек, пересекавший немецкую оборону, мешал фашистам смять прорвавшуюся роту с фланга. Да и 771–я стрелковая дивизия перешла в наступление, и в овражек пришли ее минометчики. Они с крикливой руганью выскочили едва ли не вперед роты Корнюшкина и, бросив опорные плиты, установили свои трубы и дали враз из пяти стволов. Их наблюдатель–корректировщик выбрался на берег оврага и кричал сверху без телефона:
– Перебор двести! Перебор сто! В точку, самоварники! Вырубов, Вырубов, язвить–переязвить, беглым! Отлично!
Когда рота Корнюшкина подошла к вражеским окопам метров на семьдесят, прекратила огонь и наша и немецкая артиллерия, боясь поразить своих. Первым поднялся комиссар Савельев и, размахивая винтовкой, закричал протяжным и таким слабым голосом:
– Вперед!
С оглядкой, нерешительно поднимались бойцы, но поднимались. Пошли. Побежали. Зашевелились отставшие, и плеснулось нестройное «ура». И когда можно было считать, что атака удалась, над бруствером окопов появились финские егеря с длинными, блестящими на солнце штыками. Держа штык на уровне левого плеча и прикрываясь винтовкой, в серых полурасстегнутых френчах и без головных уборов, они неторопливо и уверенно пошли навстречу. И в их движении, в их взлохматившихся патлах, в их больших тяжелых винтовках, взятых вперед и наискось, почудилась бойцам страшная сила. Бойцы заколебались и, постреливая, попятились, а потом бросились наутек. Рота Корнюшкина погибала, потому что разлетевшиеся под уклон егеря вот–вот должны были смять струсивших бойцов и переколоть их, как чучела на полигоне.
– Стой! Стой! Недокур, стой! – орал Охватов, выбегая наперерез пулеметчику, тащившему «максим» со своим помощником: на них уже наседала пехота, спасавшаяся от штыков егерей. – Недокур! – взводный схватил за грудь пулеметчика, крутанул в кулаке его шинель – лопнули крючки и петельки. – Назад!
– Конец всем, хоть пулемет спасти! – задохнулся Недокур, глаза у него полезли на лоб, но пререкаться не посмел.
– Разворачивай! Режь всех! – командовал Охватов. —
Режь всех! – Пулеметчики развернули свою машину, замялись: под дулом и егеря и свои. – Огонь! – ревел Охватов и грозил кулаком бегущим на него бойцам: – Ложись! Ложись!
Пулемет резанул по бегущим и подкосил их: кто–то штопором ввинтился в землю, кто–то ткнулся в борозду, будто в прятки играл, а живые выползали, выкатывались за линию пулемета. Егеря, словно на стену наткнулись, шарахнулись и начали отходить назад. Пулемет Недокура сек их до самых окопов, и в его секторе совсем немногие нырнули в траншею.
И снова поднялись бойцы, дружней на этот раз, пошли опять на окопы, залязгали затворами, навалились на фашистскую оборону, подмяли ее. В узких, облицованных досками траншеях, блиндажах и ходах сообщения завязалась кровавая потасовка. Люди сталкивались, убивали друг друга, свои мешали своим, было, что и свой подрывал своего. Боец Абалкин при бегстве от окопов подвернул ногу и обратно приковылял последним, а спускаться в траншею вообще не стал: побоялся, что не вылезет быстро при необходимости. Он видел, как поднялись правофланговые роты и скат низины весь ожил, потек к немецкой обороне. Появились люди на шоссе, по ту сторону его, наплывая и охватывая город.
Недокур выхватил свой пулемет на самую бровку, уж хотел полоснуть вдоль окопов, но, увидев Абалкина, пожалел; пришлось выскочить вперед пулемета, дать бойцу по уху:
– Не зевай, не на базаре.
Воспользовавшись фланкирующим огнем станковых пулеметов, легче вырвался в атаку весь второй батальон, и на верху окопов, от шоссе до недокуровского пулемета, завязался рукопашный бой. Резали, били, кололи, душили друг друга, и все–таки финские егеря опрокинули первую цепь атакующих, но вторая налетела на них с такой силой и яростью, что фашисты не выдержали, побежали к флангу и почти все полегли под огнем атакующих,
XXX
Правое крыло Камской дивизии так и не смогло накопиться на рубеже атаки и к вечеру с большим уроном было выведено в окопы нашей обороны. Испугавшись потерь, полковник Пятов допустил непоправимую ошибку, не попытав еще счастья прорваться к городу. Левый фланг, ценой половинного состава овладевший краем немецкой обороны, оказался в одиночестве. Бойцы до вечера отбили четыре вражеские атаки, а взвод Охватова даже ворвался в школу, маленькое одноэтажное здание с заделанными кирпичами окнами.
На закате из лучей вечернего солнца и потому незамеченные появились немецкие штурмовики. Они низко прошли над крышами домов, над обороной и низиной, а на той стороне, где–то уже за совхозом, набрали высоту и двумя колесами – в одном тринадцать, в другом четырнадцать самолетов – выкатились на наши войска, принялись обрабатывать беззащитных бойцов. Больше всего досталось отходящему крылу Камской дивизии и минометчикам в овражке – у них уцелел только один миномет, а из обслуги и на один расчет не осталось. Отбитые у немцев позиции самолеты почему–то только обстреляли из пулеметов.
С восточной стороны дул мягкий, но резвый ветер, пропахший гарью, дымом бомбежки. Небо вдруг помрачнело, и быстро загустились сумерки. За оврагом, в полосе 771–й стрелковой дивизии, шел бой: судя по всему, немецкая оборона держалась. Правый фланг армии тоже вклинился в оборону немцев, и там ни на минуту не умолкала артиллерийская дуэль. А под городом было тихо, тихо было в темнеющем городе, и тишина эта готовила новое, зловеще–загадочное.
Школу от близлежащих домиков отделял широкий противотанковый ров, залитый талой водой. На осыпавшихся скосах его валялись бумага, пустые консервные банки, тускло блестевшие в последнем вечернем свете, трупы и старый колесный трактор брюхом кверху.
Командир роты лейтенант Корнюшкин приказал Охватову держать школу, и Охватов, увидев на свалке жестяные банки, подумал, что если придется тут сидеть и завтра, то надо развесить эти банки вокруг, и ни одна душа не минует их втихую. «А в ходы сообщения надо навалить их сегодня же», – хозяйственно рассудил Охватов и, нырнув из хода сообщения в подвал, по шаткой лестнице поднялся в коридор школы. Внутри немцы за зиму сожгли все: перегородки, двери и даже косяки. Со стороны города окна были заделаны только наполовину, и бойцы – их тут было восемь человек – укрылись за простенками. Они разжились где–то куском свиного сала, разрезали его финским штыком на ломти и ели, сладко чавкая. Ели без хлеба. Охватов позавидовал им и осердился:
– Недокур, вы чего ж немца–то из коридора не выбросите?
– Не марать же рук до еды. Там еще трое или четверо, – сказал Недокур, подходя к Охватову. – Один даже газеткой рыло себе накрыл: культурно, так сказать, умер. Покушайте, товарищ младший лейтенант. Только оно керосином отдает.
Охватов все еще испытывал неловкость и краснел, оттого что Недокур, сослуживец и товарищ, непривычно называет его на «вы» и навеличивает по званию. Благо, что темно. Охватов взял сало.
– Вот здесь еще консервированный горох, целые стручки. Ничего на гарнир к мясному, – говорит Козырев и подает открытую банку взводному.
Охватов ест сало и забивает рот горохом, пьет из банки противную солоновато–сладкую жидкость.
Недокур размышляет вслух:
– Отрежет нас здесь немец – будьте уверены. Залезли мы ему под шкуру.
– Да, аппендикс классический, – поддерживает его Козырев.
– Уйти бы нам отсюда, товарищ младший лейтенант, – предлагает Недокур.
– Сегодня уйти, а завтра снова брать кровью?
– Тоже вариант не из лучших, – заключает Козырев.
– Вот–вот, – соглашается Недокур, – куда ни кинь – везде клин. «Катюш» бы сюда да танков – расчихвостили бы мы этот городишко в пух и прах.
В подвале раздаются голоса, а вскоре и шаги по коридору – в большую половину входят Алланазаров и Абалкин. Они принесли по ящику гранат и патронов. Запыхались. Абалкин поставил свой ящик на ребро к простенку и сел.
– Там заместитель командира полка капитан Филипенко интересовался нашими делами.
Слова Абалкина никого не коснулись.
– А насчет жратвы не порадуешь? – спросил Недокур.
– Писарь Пряжкин сказал, что нашему взводу принесет сам.
– Вот это уже хорошо. Толковый ты человек, Абалкин. Надо и впредь посылать тебя за боеприпасами.
Абалкин всячески отбрыкивался, чтобы не ходить за патронами, и подтрунивание Недокура рассердило его, но он не знает, что сказать.
– Псиной у вас тут пахнет.
– До тебя вроде ничем не пахло.
Охватов взял с собой Козырева, и они спустились в ход сообщения, повернули налево и вышли в противотанковый ров, по скосу которого была протоптана неширокая тропа – по ней можно было выйти в тыл немецкой обороны. Но там, где–то у шоссе, тропа, конечно, перекрыта нашими и немецкими пулеметами, нашими и немецкими постами. У самой воды, в нише, спрятался боец Рафил Кулиджан. Утомленный тяжелыми сутками, он, вероятно, дремал и, услышав близко от себя шаги, закричал чересчур громко:
– Кто ходит?
– Ты же спал, Рафил Кулиджан.
– Спал не спал, товарищ командир. – Кулиджан поправил на голове свою серую смушковую шапку, которую сохранил из дому и очень дорожил ею, умолк виновато.
– Если ты, Кулиджан, еще уснешь, я застрелю тебя. Понял или не понял?
– Как не понял, – покорно ответил боец, и Охватов, приглядевшись к нему, заметил, как испуганно хлопали его ресницы.
Они проверили все посты, а на обратном пути насобирали пустых банок и раскидали их по тропе и при входе в траншею. Когда проходили мимо Кулиджана, боец попросил:
– Ходи часто, товарищ командир. Часто ходи.
В голосе Кулиджана ясно звенела слеза, и Охватову стало не по себе оттого, что пригрозил уставшему бойцу. Чтобы как–то смягчить свои слова, взводный решил посидеть наверху, у школы, и сказал об этом Кулиджану. Они поднялись по земляным ступенькам и сели в тени под стеною на старые автомобильные шины. У самых ног начинался ров, и тянуло из него холодной сыростью. Небо на северо–западе высоким и светлым столбом поднималось над землей. В нем не было никаких красок, и только по самому низу теплилась алая полоска – след далеко ушедшей зари. На южном небосклоне, яркая, горела звезда, горела трепетно, беспокойно, и была невесела и ненужна совсем ее тревожная красота.
Через выбитые, только наполовину заделанные окна был слышен громкий храп и легкое постукивание. Охватов уже знал, что постукивает помощник наводчика Рахмат Надыров, набивая и выравнивая пулеметные ленты, а храпит Недокур. «Сачок тот еще», – подумал Охватов, а Козыреву сказал:
– Место высокое – для обороны лучше и не подобрать. И обзор.
– Я гляжу, ты мыслишь категориями заправского военного, – тихонько отозвался Козырев и вздохнул: – А я вот гляжу на этот город и совсем о другом думаю. Ведь Мценск, Коля, редкостный город. Уж я не говорю, что это сама русская старина. Тут жили, связали как–то свою судьбу с городом Тургенев, Фет, Лесков. Толстой и Бунин бывали. Боже мой, ведь именно по этой земле ходили Рудин, Базаров, Лаврецкий… Наталья Ласунская, – после паузы досказал Козырев и зябко пошевелил плечами. – Мороз подирает по коже. У нас за Волгой нет, пожалуй, таких названий, как здесь: Спасское—Лутовиново, Ливенка, Бежин луг. Или Красивая Меча. Когда мы шли к фронту, то видели, на доске написано название села «Судбищи», а самого села как не бывало. Вот тебе и Судбищи. Ты, Коля, «Леди Макбет Мценского уезда» не читал, конечно? Не читал. Прочтешь. Ты молодой, и вся жизнь у тебя впереди. Вот потом обязательно прочитаешь. Потом уже нельзя будет тебе не знать, какие славные и умные люди жили в тех местах, за какие ты воевал.
– Я вообще мало читал. Семь лет учился – по нынешним временам это и за образование не берется. А ведь, как подумать, семь лет – много. Но вот много–то много, а знать ровным счетом ничего не знаю.
– Что–то, наверно, и знаешь…
С темной земли из–за рва прыснуло вдруг огнем, и загудела железная крыша на школе. Охватов и Козырев скатились в траншею. По рву и по школе немцы ударили из нескольких минометов: видимо, заметили на нашей стороне что–то подозрительное. Пережидая обстрел, залезли в одну нишу, и Охватов неприятно почувствовал, как дрожит Козырев.
– Ты не дрожи, не дрожи. Сейчас они все равно не полезут. А утром дадим им прикурить. Не дрожи, говорю.
– Я креплюсь.
– Вот и крепись. О другом думай. О леди своей, что ли. – Охватов вылез из ниши и побежал к ходу сообщения, ведущему под школу. Козырев сунулся было за ним, но не хватило духу, осел глубже. Мины рвались густо, и было слышно, как осколки стегают по стенам траншеи, осыпают на дно ее комья земли, молотят и без того иссеченную кровлю школы.
Охватов в подвале, на лестнице уж, столкнулся с кем – то, сбегавшим вниз.
– Кто это? Валишься как мешок.
– Я это, Пряжкин, товарищ младший лейтенант. Ужин принес. А хлеба опять нетути. Вот вам пара сухариков. А сахар вместе со всеми.
– Там кто еще?
– Она сама скажет… – Пряжкин оступился и загремел по ступенькам. А Охватов полез наверх, подхватил Тоньку на руки и вынес в коридор. Поставил на пол. Она была легкая, маленькая, как ребенок, и все сердце Охватова утонуло в жалости к ней.
– Зачем ты здесь? Кто просил тебя? – спрашивал он ее, не выпуская из рук.
Она откинулась на его руках и теплыми ладошками своими погладила его щеки.
– Вот таким ты мне нравишься.
– Изломаю ведь я тебя, Тонька. Переломлю как былинку.
– Изломай возьми. Была бы я парнем, я бы на самом деле ломала нашего брата.
– Тонька, я прошу тебя: уйди сейчас же от нас. Умоляю. Любить буду. Ты пойми, Тонька, нам, мужикам, все простится, только не простятся женские смерти.
– Я уйду, Коля. Через добро я послушная. – Она взяла его за уши и, больно продавив их острыми ноготками, наклонила его и поцеловала торопливым и неточным поцелуем. – Пряжкин! – позвала она, спускаясь по лестнице.
Тот быстро отозвался, видимо поджидал ее. Обстрел уже прекратился, и было слышно, как они о чем–то переговорили и ушли.
Охватов еще не знал своих чувств к Тоньке, но думал о ней с приятной заботой: как она дошла до прежней обороны? Устроившись в углу на каком–то тряпье, пахнущем карболкой, он быстро задремал, и в чуткой дремоте кто–то допытывался у него: «Ну вот скажи, зачем она приходила? Зачем?» Он знал, как ответить на этот вопрос, но не отвечал и улыбался.
На исходе ночи капитан Филипенко привел в отбитые немецкие окопы первый батальон для флангового удара, и Охватова вызвали в траншею. Он быстро, как заводной, вскочил на ноги и пошел за связным, а сам спрашивал спящим голосом:
– Обабки высыпал? Обабки высыпал?
– Да капитан Филипенко вызывает, – уточнил связной.
– Я и иду.
– Ты помоги разместить два противотанковых орудия для прямой наводки, – сказал Филипенко Охватову. – Они будут поддерживать тебя. Командир дивизии велел благодарность передать и приказ его: стоять насмерть. Полковник Заварухин звонил, спрашивал, кто в школе. Я сказал. Он, Заварухин–то, возможно, обратно к нам в дивизию придет.
– Что так?
– Пятова ранило. Часа полтора тому.
– Как же это? Вроде по тылам–то и стрельбы не было.
– Для человека и одного выстрела достаточно. Вот пришел командир батареи – расскажи ему, что к чему. Покажи. А через час чтоб все твои орлы были на ногах.
Через час по всей немецкой обороне и по городу ударили сотни минометов и орудий – началась артподготовка, и бойцы перед броском в атаку прижались к нетеплой земельке, и была она для них родней родной матери.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Дивизии, осаждавшие город, под покровом ночи втихомолку отошли на линию зимней обороны. Полуобвалившиеся окопы встретили бойцов плесневелым запустением. По тишине и молчанию орудий, по тому, как мертво лежали позиции в ночи, бойцы с радостью угадали, что их активный участок фронта стал теперь второстепенным. Что бы уж ни случилось далее, а они, бойцы, ждали этой минуты, минуты отдыха.
Утром догадки солдат подтвердились. В дубовом мелколесье, в изломанном и раздавленном кустарнике по берегам оврагов пустовали артиллерийские и минометные позиции; в ровиках и на площадках осиротело валялись задымленные гильзы, ящики, иссеченное тряпье, старое обмундирование, втолченный в грязь хворост, мотки бинтов и рваного кабеля. Вокруг язвенно зияли воронки с отстоявшейся в них водой, а на вывернутой, окаленной земле уже покрылась молодой ржавчиной густая осколочная россыпь.
Траншеи, блиндажи, землянки, дзоты – все эти спасительные норы залила талая вода, из них ушел и без того нестойкий дух жилья и оседло вселилась холодная сырость. Стены и потолки сочились влагой, сладковато пахло отмокшей корой, потому что накаты и перекрытия взялись первым легким тленом.
Бойцы с большой неохотой спускались в траншеи, копали отстойные ямы и вычерпывали из них воду котелками, касками, цинками. Саперы ночами восстанавливали проволочные заборы и минировали подступы к переднему краю. На участке обороны взвода Охватова полковые химики закопали стационарный огнемет – стальной баллон с адской смесью: все испепелит и оплавит на добрую сотню шагов.
По данным наблюдений, тем же были заняты и немцы, вероятно не прекращавшие окопных работ даже днем, потому что над брустверами у них нет–нет да блеснет отшлифованная в сырой супеси лопата.
А над землей до полудня стояли уже согретые розовые туманы, днем пригревало и баюкало солнце; южный ветер, принося теплое волнующее дыхание древних степей, сушил губы, оставляя на них привкус зацветающего чабреца.
Во взводе Охватова осталось семь человек, но каждый день оборону укрепляли бойцами из полковых и дивизионных тылов. Это были сапожники, ездовые, писаря, санитары и даже ружейные мастера. Взвод засел на опушке лесочка в сплошной, местами перекрытой траншее, хорошо сохранившейся от вод, потому что была она выкопана на скате высотки и имела, кроме того, спуск к мокрому болоту, где по вечерам в старой осоке предательски посвистывал погоныш.
Уже вечером, обычно в сумерках, Охватов обходил оборону и знакомился с вновь прибывшими, среди которых на этот раз оказался и Минаков. Боец сутулясь стоял в стрелковой ячейке и через бруствер напряженно вглядывался в нейтральную полосу, прошитую золотыми стежками трассирующих пуль. Охватова он узнал не сразу, а узнав, оживился, обрадовался ему как гостю:
– Вот и свиделись опять. Может, вот так и после войны свидимся. А чего мудреного – возьмем да и свидимся.
– Может, кто–то и свидится, – невесело отозвался Охватов, и Минаков враз потускнел, смущенный своей, по всему судить, ненужной радостью.
– Стоишь, Минаков, на фланге, дальше болотина – гляди. В оба гляди.
– Да ведь гляжу. Гляжу, да только – извини на слове – ни хрена не вижу. Слепой ведь я. В середку бы меня куда.
– Стой давай, Минаков. Ночь не глазами щупают, а на слух. Стой, говорю. Гранаты есть у тебя?
– Три штуки.
– Мало, Минаков. Десяток надо иметь. Не меньше. Я скажу – принесут. Ужинал?
– Не до еды вовсе.
– А это не твое дело. – Охватов постоял немного с Минаковым, уж так надо, и вяло пошел по траншее обратно. Минаков не вытерпел, сказал ему вслед:
– Ты какой–то не такой, Коля. А? Может, прихворнул?
Охватов вернулся, притулился плечом к плечу Минакова и, облокотившись на кромку окопа, постоял молча.
– Нездоровится?
– Я, Минаков, со дня наступления не спал. Тебя вижу, говорю с тобой, а душа–то у меня спит. Будто я – это и не я.
– Ты приляг вон в нише на ящики. Я покараулю. Вздремнешь часок и – опять вперед. Днем–то что же не соснул?
– Сам комдив приезжал, всем нам дал деру: оборона, а ни запасных, ни отсечных, ни ложных позиций.
– Да, Коля, милый ты мой, полк же только–только пришел сюда!
– Мы стоим – мы и в ответе. И в самом деле, немец двинет – за что зацепимся? Те, что перед нами здесь стояли, много ли они могли сделать по мерзлоте? И мы пришли, тоже не особенно охочи до лопаты. Сколько вас пришло во взвод?
– Я пятый.
– На пятерых принесли одну лопату. А ты вот идешь в оборону, на самое, сказать, острие, и взял с собой всего три гранаты. Дальше–то тебя ведь ни одной своей души.
– Обстоимся вот. Обглядимся. Зарываться станем. Копать землю, Коленька, не в наступление ходить. Был бы харч. – Говорил Минаков раздумчиво, спокойно вздыхая, будто речь шла о запашке перелогов где–нибудь на пустошах, которые надо постепенно прибрать к рукам. – Приляг, чего уж. Я покараулю. Да и набили ему морду – не сунется. Пока. Уж мне верь. Меня, бывало, сам полковник слушался. Нет–нет да и спросит, бывало: как думаешь, Минаков?
Последние слова Минакова повлияли на Охватова решительно: он нырнул в нишу и согнулся на ящиках в три погибели, натянув на лицо воротник шинели. Хотел сказать еще, чтоб Минаков разбудил его минут через тридцать, но не успел – уснул. А у Минакова сразу стало веселее на душе, надежнее, и чужеватая полоска земли, называемая нейтральной, и болото, дышавшее сырой свежестью, тоже сделались вдруг надежными и родными.
На противоположных высотах, невидимая в ночи, таилась немецкая оборона, будто ужасающе вымерла. Только где–то далеко на правом фланге одна за другой вспыхивали блеклым букетом серийные разноцветные ракеты; южнее города, во вражеском тылу, зенитные снаряды тянули в небо огненные нити, вязали густую мережку, залавливая в нее залетевшего «кукурузника».
После огней земля совсем одевалась в неодолимый мрак, и надвигались из темноты к самой траншее живые тени. Минаков, и без того плохо видевший, плотно закрывал глаза, начинал спокойно слушать темноту и улавливал какие–то зловещие шорохи, но чувство надежности от того, что он не один, не оставляло его. Наконец он и на шорохи перестал обращать внимание. Над самым окопом со свистом крылышек пролетела какая–то птица, н Минаков уже совсем раскованно подумал: «Зверье ежели взять, поди, всю свою звериную жизнь вот так обмирает. Как я же вот, всякий птичий шорох принимает за облог. Но ему легче, зверью–то, шасть в нору – и спасен. А ты где утаишься, боец Минаков? Не на привязи, да визжишь…»
В камышах очень явственно чавкнуло, и облился испугом Минаков, сильно пнул Охватова, не разбирая, куда попадет, чтоб встал без раскачки. Охватов вскочил, спросонок не сразу определил, где он, с кем и куда надо глядеть.
– В болоте, Коленька, вот тебе истинный, кто–то есть.
– Ну есть и есть, черт с ним, – туго понимая слова Минакова, согласился Охватов и зевнул: – Сколько же я спал?
– Есть, говорю, кто–то,
– Как есть?
– Да ведь хлюпает.
– Весна, Минаков, болотина бродит, пузырится – чего всполошился?
– А и верно. Верно ведь, а? А я‑то – фу–ты, ну–ты, ноги гнуты.
– Спал я или не спал, Минаков?
– Спал, как же. Часа два небось.
– Я же наказывал через полчасика разбудить.
– Не было такого разговору.
– Тихо, говоришь, вообще–то?
– Да тихо так–то. Сидит небось немчура да пятаками синяки пользует. – Минаков усмехнулся.
– Сидит–то сидит, да ты поглядывай.
– Коля, я вот еще хотел, – голос у Минакова осип, – ты уж не возьми за труд, писульку моим домой…
Охватову нередко приходилось слышать от бойцов такие просьбы, в них всегда звучала жалоба и трудное сознание обреченности. Охватов сам когда–то пережил такое изнурительное чувство и теперь не любил его в других. «Вечно обозники раньше смерти умирают», – неприязненно подумал, но сказал по–доброму, чтобы внушить бойцу бодрость:
– Место у тебя, Минаков, безопасное. Сиди да посиживай. Не спи только. Сам знаешь, притча голову ищет. Бывай, Минаков.
– Счастливенько, – сказал Минаков и, когда Охватов пошел, потянулся за ним по траншее, как стригунок за маткой–кобылицей.
– Ты чего еще? – обернулся Охватов, уже не скрывая своего неудовольствия.
– Ты… Я… Ты говорил насчет гранат.
– Сказал – значит, принесут.
– Ну до свидания, Коля.
Охватов и не отозвался, и не остановился, зная, что в лесочке его дожидаются пулеметчики с «максимом», который давно бы следовало поставить на стык взводов. Бойцы, стоявшие друг от друга с большими прогалами, встречали взводного затаенно–сторожкими и в то же время обрадованными голосами:
– Пароль?
– «Шептало». Отзыв?
– «Шадринск». Товарищ младший лейтенант, а что это мне кажется, будто подкоп кто–то ведет подо мной?
– А ты мне скажи, Абалкин, что делает боец, когда к нему на штык сядет воробей?
– Надо принять все меры, чтобы согнать его, собаку.
– А воробей сидит и сидит. Что ж делает боец?
– Что делает?
– Да, что делает?
– Гм…
– Спит, Абалкин, вот что делает. Тебя кто сменяет?
– Недокур.
– Разбуди его.
– Не пора еще ему, товарищ младший лейтенант. Стойте–ка! Слышите? – Абалкин махнул вдоль траншеи рукой, откуда пришел Охватов. Оба насторожились, и ничего не услышали. – Извините, товарищ младший лейтенант. Показалось. Что–то делается кругом, а что – ни как не вникну. Вроде бы сон все едино.
«Устали, устали, – подумал Охватов, свернув из передней траншеи в ломаный ход сообщения, уходящий тыл, к лесочку, – Это не боязнь, не трусость. Звуки, тени – все чудовищно вырастает. А днем глаза боятся света, и глохнешь, будто свинцом уши залили. Но теперь судя по всему, отдохнем».
– Пропуск!
– «Шептало». Отзыв?
– «Шадринск».
– Ты, Козырев?
– Я, товарищ младший. Там что, вроде бы возня какая–то?
– Где?
– Да ведь вы оттуда идете.
– Где пулеметчики, Козырев? – вместо ответа сердито спросил Охватов и приблизился к бойцу, пытаясь увидеть его глаза.
– А вот! – крикнул Козырев и вскинул винтовку, выстрелил.
А у болотца, где остался Минаков, дробно зашелся немецкий пулемет – разрывные пули замигали, защелкали в ракитнике за нашей обороной, достали лесочек поверху. Редким огнем сначала отозвалась траншея, но через минуту стеганула темноту раздерганным залпом. С нейтральной полосы, клонясь к немецким позициям, нехотя вроде, поднялась тусклая красного огня ракета, и по нашим окопам ударили вражеские минометы. Раздирая и щепая воздух, выходя с дальнего посвиста на свист и вой, цапнули мины, и земля вроде тяжело вздохнула, забилась припадочно.
– Отсечный огонь, Козырев. Ты это понимаешь, отсечный? – Охватов в отчаянии едва не плакал, верно угадывая, что немцы уносят кого–то из взводной обороны. – Да неуж? Ну, гады, паразиты, сволочи… Козырев, давай за мной!
– Переждать бы, товарищ младший…
– За мной!
Когда они, то и дело пригибаясь и падая, добрались до левого фланга, обстрел утих. Угомонилась и оборона. На том месте, где стоял Минаков, на дне окопа, тлело какое–то тряпье, а на бруствере, штыком в землю, была глубоко всажена винтовка. Охватов вылез наверх, бросился к болотцу, у спуска раскатился на пустых гильзах, упал. Видимо, здесь, на бережку, и стоял немецкий пулемет, прикрывавший отход группы захвата. Дальше Охватов не пошел, боясь в темноте наскочить на свою мину. Козырев опасливо топтался за его спиной, нашептывал:
– Пойдемте назад, товарищ младший, а то резанут с болота.
– А это что? – Охватов указал Козыреву на что–то черневшее в траве.
– Где? Ах вон, да. Диск автоматный вроде. Или котелок бы.
– А ну достань. Да осторожней смотри. Может, мину подбросили, дьявол знает.
– Пилотка, товарищ младший. Наша. Со звездочкой.
Охватов взял пилотку, ощупал ее всю, и ему почудилось, что она еще теплая и пахнет потом и дубовым веником, каким парился Минаков в солдатской бане. «О писульке говорил, к себе все затягивал, будто знать мог, что смерть его уже здесь вот, в тридцати шагах. Надо же, надо же, как, а! Почти на моих глазах. Ах ты, Минаков… Прости меня, брат».
Они спустились в траншею, на дне ее все еще тлело тряпье, смрадно дымя.
Козырев начал затаптывать его, удивляясь:
– Зачем это они? Как, по–вашему?
– Да так, напугать. Ошарашить попросту. Будто ты не знаешь немца. Пока, надеются, расчухаем да пока сообразим, что к чему, – время–то идет. Ах ты, Минаков! Ведь я, Козырев, буквально пять минут как ушел от него. Писулечку, говорит, черкните домой. Пойду к ротному, а ты останься тут.
– Может, и моим утречком черкнете? – невесело пошутил Козырев и так же, как Минаков, проводил взводного по траншее чересчур далеко. Охватову не понравилось это, но, вспомнив о пилотке Минакова, лежавшей, в кармане, подумал: «А я уж, очевидно, так зачерствел, что ни своего, ни чужого страха не признаю. Да и признавай не признавай – все равно».
Охватов по ходу сообщения вышел в лесочек, вдохнул прелый запах дубового листа и опять вспомнил про веник, вспомнил, как Минаков после бани подарил ему, Николаю, свою гимнастерку, а потом они сидели за столом и пели родные песни. Минаков кротко мигал своими слабыми разноцветными глазами, и думалось тогда Охватову, что знает он этого пожилого солдата со дня своего рождения.
* * *
На обратном скате лесистой высотки нашел землянку командира роты, по растоптанным ступенькам спустился вниз, скрипнул легкой дверцей, полез под накатник в гнилую, пропахшую дымом темноту.
– Кто это? – сонно спросил лейтенант Корнюшкин.
– Я, Охватов.
– Вода на полу, лезь прямо на нары. Что у тебя за шум? Из полка уж звонили. Я послал Пряжкина. Ты его видел? Пряжкина, спрашиваю, видел?
– Немцы были. И ушли с добычей, как волки. Вот пилотка всего и осталась от Минакова, – не сразу заговорил Охватов. – Нет мужика.
Корнюшкин завозился на нарах, в волнении сбросил ноги в воду.
– Как это, Охватов?
– Все просто. Как и мы у них под Благовкой: приползли, схватили – поминай как звали.
– А ты? – голос у Корнюшкина перехватило. – Ты – то что?
– Да ведь я всю оборону собой не заслоню. Я только – только ушел от него. Он мне раза три сказал, есть–де на болоте кто–то. А я думаю, обозник, пуганая ворона. Как думаем обычно, так и думал.
– Ну, это тебе, Охватов, непростительно. Все ты сам с усам.
– Это непростительно. А что простительно? Что? – Охватов резко повернулся на нарах и спихнул что–то в воду. Наклонился, нащупал мешок. А Корнюшкин шарил рукой по столику, искал телефон.
– Ты хоть уж не говори, что он предупреждал тебя об опасности.
«Словечки–то метнул: «предупреждал об опасности», – с тоской подумал Охватов. – Самые подсудные. После таких словечек хоть куда закатать можно. Да куда еще дальше–то?»
– Ну я пойду, товарищ лейтенант.
– Погоди, Охватов. Может, понадобишься. – Корнюшкин начал крутить ручку телефонного аппарата, звать: – «Дон», «Дон», «Дон»? Я пятый из Казани… Семерку. Семерку. Седьмой? – Корнюшкин прокашлялся, прорычал, но голоса не нашел: – Гости были с той стороны. Ушли с гостинцем… У Охватова. Я сам только–только узнал.
«Вот так и пойдет звон на всю дивизию», – предчувствовал Охватов.
– Здесь. У меня. Сидит. Слушаюсь. Охватов, на. Филипенко сам говорить с тобой хочет.
Охватов нашел в темноте руку ротного, взял у него теплую от пота трубку, брезгливо прижал к уху, но, как ни вслушивался, ничего не мог разобрать от непривычки и шорохов. Понял только наконец, вернее, догадался, что Филипенко был сердит, кричал и ругался.
– Вы, товарищ лейтенант, спросите–ка у него сами, что ему от меня надо? – С такими словами Охватов вернул Корнюшкину трубку и, поплевав на ладонь, вытер ее о колено.