355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Вильде » Совершеннолетние дети » Текст книги (страница 24)
Совершеннолетние дети
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:01

Текст книги "Совершеннолетние дети"


Автор книги: Ирина Вильде


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)

На матери и тетке Шнайдера были дорогие платья из тафты стального цвета. Важные седые дамы с золотыми цепочками вокруг шеи и бриллиантовыми брошками на груди отличались от всех своей напыщенностью.

Когда священник спросил Лялю: «А раньше ты никому не давала слова?» – по церкви пронесся шепот.

– Нет, – твердо и громко ответила Ляля, словно возражая шепоту за спиной.

Альфред всякий раз, как ему надо было произнести «да» или «нет», сообразуясь с текстом вопроса, смотрел на невесту, и она ему подсказывала ответ.

– Ничего себе символ, – шепнул отец матери, достаточно громко, чтобы услышала Дарка.

Церемония бракосочетания закончилась. Священник Подгорский провозгласил, что отныне Альфред и Ляля – муж и жена перед богом и людьми. Начались поздравления. Первыми подошли родители, потом родственники, а затем потянулись ближние и дальние знакомые.

Подошла и Даркина очередь. Ляля, которая со многими целовалась, только чмокая воздух, вдруг прижалась щекой к Даркиной шее:

– Не думай… плохо обо мне…

Стефко отказался поздравить молодых. Его кольцом окружила вся семья – мама, папа, сестры, – и каждый на свой лад (мать, например, пожирала сына грозными цыганскими глазами) уговаривал его не позорить семью и поздравить молодоженов.

Он же стоял неподвижно, как телеграфный столб. И только когда молодые скрылись за церковной оградой и поздравлять уже было некого, Стефко поплелся за свадебным шествием.

Праздничный стол растянулся через коридор на два зала. На нем красовались все запасы серебра, фарфора и хрусталя, собранные среди веренчанской интеллигенции. Перед каждым прибором лежало красное яблочко с воткнутой в него карточкой, на которой красовалась фамилия гостя. Края скатертей во всю длину стола были увиты гирляндами хвои. От хвои, от спелых яблок пахло рождеством.

Дарке досталось место в первом зале, между Костиком и Мирославом Равлюком.

Мирослав был Лялиным гостем. Ей очень хотелось, чтобы среди приглашенных были «лучшие люди», то есть люди со званием или состоянием. Равлюк попал в число приглашенных как сын фабриканта, только для того, чтобы Ляля, представляя его венским гостям, могла сказать: «Герр Равлюк, сын фабриканта».

На почетном месте, как принято, сидели молодые. Ляля слегка удивленным, меланхолическим взглядом осматривала гостей, словно не понимая, зачем собралось столько народу.

Альфред, как видно сильно проголодавшийся за время церемонии, теперь насыщался с истинно немецким аппетитом. Медленно, наслаждаясь, словно дегустатор, он поддевал вилкой мясо, накладывал сверху какую-либо острую приправу и осторожно, чтобы не измазать белоснежную салфетку, разложенную на коленях, отправлял все в широко открытый рот.

Когда провозглашали тост за молодых, Альфред поднимался, вытирал губы салфеткой, кланялся и тотчас же принимался за еду.

Старый Данилюк переводил зятю тосты (с украинского на его родной немецкий). Шнайдер еще раз кланялся, но уже менее торжественно.

Тостов было много, и после каждого невесте приходилось пригубить рюмку. Наиболее дерзкие из гостей, произнося тост, требовали, чтобы Ляля пила до дна.

– До дна! До дна! – горланили они до тех пор, пока, молодая не опрокидывала рюмку вверх дном.

В результате вскоре опьянели не только гости, но и Ляля. На щеках заиграл румянец, глаза блестели, она щебетала и смеялась. Наконец, вопреки обычаям, невеста вышла из-за стола и принялась организовывать застольный хор. Юноши грянули «На кедровом мосту», а выводя: «Гоп, пчех-уха-ха», так ухнули, что от сотрясения воздуха на носу у старухи Шнайдер задрожало золотое пенсне. Лялиной свекрови явно не понравилось поведение невестки. Несколько раз она незаметно, движением бровей, старалась вернуть Лялю на ее место рядом с мужем. Но невестка даже не глядела в ту сторону. Она была занята Стефком. Ей, видно, очень хотелось поговорить с ним, но юноша явно избегал этого.

Пани Данилюк совершенно не огорчало поведение дочери. В церкви только что завершился акт передачи девушки Шнайдерам, и мать была не только на седьмом небе от счастья, но чувствовала себя свободной от всякой ответственности за дочь.

Она сама рассказывала Даркиной и Орыськиной матерям о том, какое счастье выпало на долю ее дочери. Ляля, мои милые, заполучила в мужья не только коммерческого советника с виллой, но и готовое приданое. У Альфреда была сестричка. Барышне шел двадцать первый год, у нее был жених, но перед самой свадьбой девушка заболела скарлатиной и умерла. Можете себе представить, мои дорогие, какой это был удар для бедной матери! А теперь все приданое, – а вам не надо объяснять, какое приданое готовят богатые немки своим дочерям, – по желанию матери, уважаемой фрау Амалии, достанется жене ее сына.

Все, все, от мехов до коврика у входной двери, найдет Ляля в своем новом доме.

После двенадцати ночи невеста сняла фату, переоделась в темное платье и стала «дамой».

Венок с фатой по очереди надевали девушки. Всякий раз оркестр сопровождал это вальсом, и девушка в фате проходила несколько туров с тем, кто приглашал ее. Существует поверье, что первая надевшая венок после невесты первой в этом году выйдет замуж. Ничего удивительного, что Орыська была этой первой. Пражский пригласил ее на «девичий вальс», и она, не имея права отказаться, с кислой миной закинула ему руку на шею.

Орыськиным соседом за столом оказался молодой офицер пограничной заставы, с блестящими кудрями и маленькими черными усиками, которого Данилюки по различным соображениям политико-дипломатического характера не могли не пригласить. Орыська все время кокетничала с ним, надеясь, что именно он пригласит ее на «девичий вальс».

Девушки спешили замуж, и Даркина очередь подошла не скоро. Надевая венок на голову, она подумала: «Если меня пригласит на вальс Данко, значит, пути наши когда-нибудь сойдутся, а если Равлюк, то мечты мои напрасны».

Данко уже стоял перед Даркой, склонив голову.

Счастливая, она протянула ему руки, обняла за шею, и тотчас все закружилось – и стены, и столы, и люди, сидевшие за ними. То ли цыгане играли так, словно сам черт водил их смычками, то ли пол от воска стал скользким, как каток, то ли оба они немного захмелели, но Дарке казалось, что она падает, потом отталкивается и снова летит ввысь… ввысь… ввысь…

И не держи ее Данко за талию, она, может быть, и впрямь полетела бы под потолок.

– Погляди мне в глаза, Даруся! Я хочу прочесть в них, что ты все мне простила… Почему ты отворачиваешься? Я знаю, девочка, что не всегда был с тобой таким, как нужно, моя добрая, моя маленькая любовь…

«Он пьян, но… Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. А этот пьяный язык говорит такие милые сердцу слова».

– Дарка, ты не сердишься на меня?

Девушка не успела возразить – из коридора долетел шум, возгласы, и музыка оборвалась.

Гости ринулись из танцзала к выходу, но людская волна, катившаяся из коридора, захлестнула их и водворила обратно. Посреди зала образовался круг, в нем стоял пьяный человек небольшого роста, всклокоченный, с разинутым губастым ртом. Он водил вокруг отупевшим взглядом, идиотски улыбаясь. Галстук сбился на сторону, пиджак был в известке, а сам человечек едва держался на. ногах.

– Кто это? Кто? – шептались гости.

Дарка протиснулась к отцу, чтобы спросить у него.

Папа, белый как снег, шепнул:

– Вернулся Манилу.

А тот, набычась, шел в лобовую атаку на людей, сбившихся в углу между столом и печью. Альфред героически заслонил собой мать и тетку. Ляля стояла рядом, держась за его руку. На лице ее был не страх, а лишь острое любопытство.

Манилу медленно, словно вел психическую атаку на дамские нервы, продвинулся к столу и со всего размаха стукнул по нем ладонью. Женщины ахнули, а у Ляли лишь слегка вздрогнули веки. На миг обезьянье лицо грозно застыло, и вдруг раскатистый пьяный смех расковал его. Орангутанг со сбившимся на сторону галстуком вдруг приобрел на диво человеческий облик. Его, пожалуй, можно было назвать нормальным, если б не пьяные, помутневшие глаза.

– Что, испугались? Бойтесь, бойтесь! Я… того… люблю, когда меня боятся… Так должно быть… по… по… роду службы… вы должны меня… бояться. Хорошо… очень хорошо… ха-ха! Директор празднует свадьбу, а своего сослуживца, свинья… не приглашает… Эй, директор, иди-ка сюда и объяснись: почему ты не пригласил меня на свадьбу? Приказываю тебе… иди сюда… Ты директор… но слушаться должен меня… га-га-га!.. Ну, директор, так почему ты не пригласил меня на свадьбу? Потому, что Штефан Манилу румын? Да? Ну, говори: потому, что румын, да? Сейчас мы запишем, что директору Данилюку не нравится румынская нация. Сейчас… А вы чего вытаращились? Запишем и вас… Погоди ты, кудрявый, ты чего меня испугался? Что я, черт с хвостом? Гляди… где у меня хвост? А, – он ударил себя ладонью по лбу, – вспомнил, вспомнил… У вас совесть нечиста, вот вы и боитесь меня… Запишем, запишем: «нечиста политическая совесть»… га-га!.. А почему меня никто не угощает? Эй ты, молодой, как тебя там?! Угощай гостя… Ты не гляди, что я не приглашен… Я, Штефан Манилу, могу заткнуть за пояс всех приглашенных баранов… Га-га-га!.. Ведь я… Кто вспомнит, кто я?

– Хам, подлец, вот кто ты! – крикнул Уляныч, посеревший от гнева.

Манилу вылупил глаза. Смелость Уляныча так потрясла его, что он не нашелся, что ответить.

Софийка кинулась к мужу, раскинув руки крестом, преграждая дорогу к Манилу.

– Софийка, пусти меня! Вот перед вами, уважаемые гости, символ судьбы нашего народа на Буковине… Явился в наш дом, плюет нам в лицо, а мы молчим, как стадо баранов!.. Софийка, пусти меня, я ему…

Его преподобие зашел сзади, схватил Уляныча за обе руки.

– Ты пьян, – сказал он громко и шепотом добавил: – Ты хочешь погубить нас всех?.. Софийка, уведи его на кухню и дай черного кофе, ведь он совсем не в себе…

– Неправда… я в здравом уме… Не затыкайте мне рот, отец, не бойтесь… Я ничего больше не скажу… Трусы вы все, трусы!

Но его преподобие, не выпуская рук Дмитра, уже вел его к двери.

С Манилу слетел хмель, и он, словно испугавшись своей трезвости, ринулся к недопитым рюмкам и принялся опрокидывать одну за другой себе в глотку.

– Кофе дайте ему, – Манилу снова обрел дар речи. – Кофе дайте ему, черного кофе, чтобы не пугал больше людей… Га-га!.. Почему не смеетесь? Га-га!.. Он напугал Штефана Манилу… А почему молодая не за столом, я спрашиваю? – вцепился он в Дарку. – Почему ты не рядом с мужем?

– Это не молодая, Манилу, это моя дочь, оставь ее в покое.

– Твоя дочь, Попович? Иди сюда, я тебя поцелую за то, что она твоя дочь. Попович, ты меня презираешь, ведь я… доносчик, да? Ты, верно, думаешь, что доносчиком легко быть? Легко-о? Мне говорят: давай факты, а где… я возьму факты? Фактов нет! Ха, а откуда взять, если нет? Попович, где ты берешь деньги, когда у тебя их нет? Говори правду… Ты знаешь, что мне надо говорить только правду… это твоя дочка? А почему она в фате? Попович, а может, ты врешь и она вовсе не твоя дочь? Почему они все встали? Почему не пляшут? Не умеют плясать? Тогда я сейчас спляшу!.. Эй, освободите столы… Сейчас я буду на столе гору [57]57
  Национальный румынский танец.


[Закрыть]
плясать…

Да, видно, не судилось ему сплясать гору на столе. Офицер заставы, тот самый, с которым весь вечер кокетничала Орыська, вошел в комнату, привлеченный шумом. Поняв, в чем дело, он схватил Манилу за шиворот, поволок к двери и, угостив пинком, вышвырнул в темень ночи, не заботясь о последствиях. Для полного спокойствия он запер дверь. Потом вытер платком руки, поправил мундир и извинился перед Данилюками за «неудачное выступление» своего земляка.

Директор тоже просил гостей забыть «маленькое недоразумение» и продолжить празднество, но никому уже не хотелось веселиться. Ради приличия гости посидели еще с полчасика и разошлись.

Двумя днями позже Ляля уезжала в Вену. Дарка даже не пошла провожать ее. Бессовестное предательство Ляли лишило ее в Даркиных глазах не только симпатии, но и уважения. Девушка больше не верила ни Лялиным словечкам, ни тем более слезам. Даркина память сохранит образ изменчивого мотылька, которому она обязана не одной хорошей минутой, но мотылек этот не будет иметь ничего общего с фрау Элен Шнайдер.

Вскоре после Шнайдеров уехали и Улянычи с Орыськой.

Накануне их отъезда Дарка провела полдня у Подгорских. Последний раз они вместе ужинали в беседке, последний раз бродили по аллеям сада, последний раз любовались с холма прудом, в котором, как в зеркале, отражался закат.

И только когда Уляныч предложил Дарке проводить ее домой (Софийка и Орыська паковали в дорогу мелочи), девушка поняла, что Дмитро и был той единственной силой, что так долго удерживала ее у Подгорских.

С момента его бунта на Лялиной свадьбе Дарка прониклась к нему чувством какой-то особой близости. Она думала о той дорожке, по которой он сам направил свою жизнь. Не женись Дмитро на Софийке Подгорской, все у него сложилось бы иначе. Но что поделаешь! Он мечтал об этой женитьбе, как о самом большом счастье, теперь же воюет со всей семьей, а они откровенно потешаются над ним. Среда засасывает его, как трясина, а он лишь размахивает руками…

Дарка и Уляныч шли молча. Казалось, все, что можно сказать, было сказано в беседке за столом, в саду, на берегу пруда. Теперь только шли и пережевывали собственные мысли.

– Пойдем по дороге или напрямик, через перелаз? – спросил Дмитро.

– Через перелаз, – не думая ответила девушка.

Молчание Уляныча не только разочаровало ее, но в какой-то мере и обидело. В глубине души она надеялась, что он раскроет ей свое сердце.

– Хорошо, – лаконично согласился Уляныч.

Когда миновали кузницу и свернули на дорожку, ведущую в рощу акаций, перед ними вдруг возникла картина: на завалинке хатки, по окна вросшей в землю, сидела не старая еще женщина и билась головой о стенку, причитая во весь голос. Муж стоял рядом и лишь шевелил губами. Он был трезв, но казался не совсем нормальным. При каждом новом взрыве рыданий мужчина силился что-то произнести, делал робкое движение рукой и этим ограничивался.

– Зачем отдал? Зачем отдал, спрашиваю? Чего ты испугался? Ой, не могу!.. Ой, помру!.. Чего ты испугался?.. Тюрьмы? Тебе страшна тюрьма? Тебе? Ох, не могу… Ох, помру на месте!..

Уляныч подошел совсем близко, но женщина все еще не замечала его. Пришлось окликнуть:

– Что случилось? Что вы хотите от мужа?

Услышав голос постороннего человека, женщина опомнилась, перестала рыдать, быстро запахнула сорочку на груди, заправила под фез растрепавшиеся волосы.

– Черти б его побрали! Работал, прошу прощения, на винокурне… Работал, работал… Наконец я говорю: «Поди попроси, что тебе причитается, а то больше нет мочи терпеть… Ребята голодные…» Вот он и пошел… Лучше бы он за своей смертью пошел! Пошел… Я еще ему наказала: «Пойдешь по тракту – купи соли у Кивы». Он и завернул за этой солью… Лучше б у него ноги отнялись у порога! Вот и застукал его там этот Манилу, или как его там зовут… Увидал у моего деньги и потребовал: «Отдай, а то наложу штраф за то, что твоя собака хотела покусать моего ребенка…» А какая же у нас собака? У нас кота и то нет, не то что собаки… Ведь ее кормить надо… Мой уверяет, что нет никакой собаки; что дети дома мамалыги ждут, а тот возьми и скажи: «Сейчас отдай все деньги, не то худо тебе будет», а этот дурак возьми да и отдай… Там, говорит, кроме Манилу, еще два жандарма стояли… А что тебе жандармы? Что они с тобой сделают?.. В тюрьму посадят? Пусть сажают всех вместе, может, хоть там перезимуем… Зачем ты отдал? – снова вцепилась она в мужа. – Скажи, зачем отдал?.. А то сейчас конец тебе придет!.. Для чего отдал? Чем я теперь голодные рты накормлю? Чего ты испугался? Тюрьмы? Тюрьмы испугался?

Уляныч, краснея, пошарил по карманам, сунул женщине в руку несколько банкнот и, словно стараясь побыстрее удрать от этого места, потянул Дарку за собой.

– Да, – проговорил он, когда они отошли подальше, – это совесть наша повстречалась с нами и заговорила. – Уляныч собирался закурить, но, не найдя спичек, так и держал незажженную сигарету в зубах. – Народ страдает, переживает трагическую эпоху, а чем занимаемся мы, славная его интеллигенция? В данном случае веренчанская интеллигенция? Чем занимались мы все лето? Вот только что мы видели, как билась головой об стенку женщина, которую среди бела дня ограбили представители власти. Сколько таких ограбленных, обиженных, угнетенных? А мы с вами? Мы на целых два месяца забили себе головы проблемой: кого выберет Ляля – Альфреда или Стефка? Какими убогими, какими ничтожными, какими никчемными кажутся все эти наши личные «страдания» перед лицом народного горя! Да, если б мы могли взглянуть на жизнь с вершины ее общественного развития, наши радости и заботы предстали бы совсем в ином свете… Оторвались мы, Дарка, от народа… Не связаны с ним реально, для нас понятие «народ» сводится к каким-то идеалистическим страданиям. Но народу нужны не наши интеллигентные терзания, а конкретная помощь… руководство… организация протеста и борьбы, а этого пока наша интеллигенция ему дать не может… Ибо каждый из нас связан государственной должностью и во имя этой должности, этого хлеба, обязан равнодушно взирать на сцены, подобные той, что мы только что видели. Знаете, – он остановился и неожиданно крепко сжал ее руку, – для дела было бы в десять раз полезнее, если б большинство интеллигенции ходило без работы!.. Но наши «друзья» хитры: они купили нас за кусок колбасы, нас, интеллигенцию, а с народом… видите что вытворяют… А мы если и протестуем, то лишь шепотом: ведь я, ваш отец, Данилюк – все мы на государственной службе, малейший голос протеста – и мы лишимся ее.

– Ну, зачем вы так расстраиваетесь, Уляныч?

– Не жалейте меня! – отрезал он грубо. – Жалейте эту женщину, ведь у нее отняли последние гроши, а она на них собиралась купить мамалыгу детям… «Так расстраиваетесь»! В том-то и дело, что мы чересчур спокойны, слишком уж глубоко запрятана наша совесть! В этом-то и дело…

Внезапно он умолк, бессильно выпустив Даркину руку.

– Вы влюблены, – заговорил он вскоре, но уже совершенно иным тоном, – вам хочется любить, мечтать, верить, надеяться, а я завел разговор бог знает о чем… К тому же вы еще ребенок! Но мне бы очень хотелось, чтобы в вас всегда говорил голос совести… как у Локуицы… А теперь разрешите мне помолчать.

Когда дошли до ворот и надо было прощаться, Уляныч сжал Даркину голову ладонями и трижды поцеловал в лоб.

Дома папа спросил:

– Почему ты так печальна, доченька? Нелегко, видно, прощаться с каникулами?

– Папа, ты думаешь совсем не о том, – ласково возразила Дарка и тотчас спросила: – Папа, а где теперь может быть Локуица?

– О, да! – отвечая на ее мысли, проговорил папа. – С этого человека ты во всем можешь брать пример.

* * *

После отъезда Улянычей Данко сблизился с Костиком и Пражским. Возникла чисто мужская компания. Дарка осталась одна.

Да и времени для прогулок не было. Шла подготовка к отъезду.

Вначале предполагали, что в Черновицы поедет мама, запишет Дарку в гимназию и, воспользовавшись случаем, отвезет ее постель и зимнее пальто на новую «станцию». Но когда дошло до дела, поехал все-таки отец.

Дарка с нетерпением ждала его возвращения. Очень хотелось узнать, какова новая «станция». Правда, мама успела подробно рассказать, но девушке казалось, что это скорее воспоминания о днях маминой молодости, ведь теперь там, наверно, все по-другому.

Не успел отец перешагнуть порог, как мама вскрикнула не своим голосом:

– Что с тобой? Заболел?

Отец попробовал ободряюще улыбнуться. Он, бедняжка, не ожидал, что домашние поймут все с первого взгляда.

– Успокойтесь… ничего особенного… Сейчас все расскажу, только дайте мне попить… Нет, не хочу воды. Дочка, дай мне стакан холодного молока… А… а… спасибо… Так вот, ничего страшного… Дарку не приняли в гимназию…

– Как это не приняли? Почему не приняли? – Мамино лицо пошло красными пятнами.

Отцу трудно было что-либо объяснить. Больно говорить о вещах, ставших уже неопровержимым фактом. Да и что непонятного в такой, казалось бы, простой фразе: «Дарку не приняли в гимназию»?

Мамины глаза, мамин рот, мамины руки, вся ее фигура ждали пояснений.

– Так вот, – снова начал отец, – составили новые списки. Принимают не всех… Из Даркиного класса не приняли Ореховскую, Сидор, Романовскую… и еще кого-то, не помню фамилии…

– Как это не приняли? Я спрашиваю тебя толком, что значит не приняли, а ты перечисляешь фамилии. – Голос мамы звучал раздраженно.

Отец виновато пожал плечами:

– По-моему, я сказал ясно… Дарке и тем, кого я назвал, министерство просвещения вообще запретило посещать школы на Буковине… Они могут учиться только в регате…

– А в мужской гимназии? – вмешалась бабушка, словно это могло хоть в какой-то мере облегчить Даркину судьбу.

– Не знаю точно, слышал, что еще хуже… Говорят, половину отсеяли…

«Данко остался. Таких, как он, не отсеивают». И вдруг в Даркином сердце вспыхнул злой огонек, но она мигом погасила его.

Дарка боялась, что маму свалит такой удар, а все получилось точнехонько как в басне про медведя: когда на него падает ветка, он ворчит, а когда полено, то молчит. Молодчина мама, молодчина!

– Ну что ж, – сказала она, обнимая отца за шею, – головой стену не прошибешь. Раз нет иного выхода, Дарка останется дома.

– Как это «дома»? Перестать учиться? – спросила дочка дрожащим от слез голосом.

– Что ты понимаешь под словом «дома»? – спросил и отец, деликатно высвобождаясь из рук жены.

Мама пояснила:

– Во-первых, как же я отдам ее чужим людям? Во-вторых, допустим даже, что Дарка окончит гимназию, а дальше что? Где гарантия, что тебя до тех пор не выгонят с работы и ты сможешь помочь ей закончить университет? Допустим, Дарке даже удастся закончить университет, а что дальше? Все равно она не получит работы и будет сидеть дома с дипломом… Так уж лучше пусть сидит без него…

– Ох, жена, – отец обеими руками вцепился в свои сильно поредевшие волосы, – неужели ты думаешь, что эта беда будет длиться вечно? Неужели ты про себя в душе… в душе, – отец ударил себя кулаком в грудь, – не веришь, что наступят перемены? Да если б я думал, что у нас никогда не будет свободы, я не мог бы жить! Тогда надо повеситься на сухой вербе, ведь у меня есть еще один ребенок… Я, – закончил он уже спокойно, – думал, что твой политический кругозор шире…

– Дело не в политике, – резко возразила мама, – я, как женщина, как мать, практически подхожу к делу, а ты, – махнула она рукой, – как был мечтателем в студенческие годы, таким остался и в старости…

– А теперь послушайте, что я вам скажу, – вмешалась в разговор бабушка. – Раз на то пошло, Микола, так пусть Дарка в самом деле остается дома… Погоди, не перебивай меня, ты еще не знаешь, что я хочу сказать… Дарка останется дома, а деньги, которые мы собирались тратить на нее, станем откладывать… Потом Дарка подучится немного, так, для отвода глаз, и мы купим ей аттестат зрелости. Что? Что ты скажешь на это? – Бабушка взглянула на отца сияющими глазами.

– Мама, вы ей купите диплом, а не знания… А я не хочу, чтобы моя дочь была неучем. Вот что я скажу вам, мама!

– «Знания, знания»! – передразнила обиженная бабушка. – Постыдился бы такое говорить! Да их знания принесут ребенку больше вреда, чем пользы. Скажет, только бы пойти наперекор теще…

– Микола, мама права…

– Нет, нет и нет! – Отец вскочил и заходил по комнате. – Тут я не уступлю. Дарка пойдет в гимназию! Ей, слава богу, семнадцатый, и я внутренне убежден, – отец положил руку на грудь, – что моя дочь прекрасно отличает белое от черного. Им уже не отравить ее душу! В этом я уверен! А математику, физику, химию, иностранный язык, румынский, да, даже румынский, латынь, древнюю историю, географию Дарка будет знать. Это и есть те знания, которые я имею в виду.

Неужели это тот самый забитый папа, которым, казалось, мама и бабушка вертели, как хотели?

Папочка, любимый! Жизнь изо всех сил пригибает его к земле, а он не сдается. Он преисполнен веры. Если бы к этой вере еще и воля, отец мог бы зажечь и повести в бой пол-Буковины!

В ту ночь у Поповичей долго горел свет. Когда же мама принялась стелить постель, было решено, что Дарка поедет в штефанештскую гимназию, к сестре домнула Локуицы.

Сестра Локуицы два года назад приезжала на каникулы в Веренчанку и, несмотря на то, что оказалась простенькой горожанкой, оставила о себе очень приятное впечатление. Всем нравилось, как гармонично сочетались в ее характере уверенность и скромность. Отец сказал, что она достаточно умна, чтобы найти свое место в любом обществе. Женщины Веренчанки были поражены, как много она успела сделать за такой короткий срок своими маленькими ручками (руки и ноги у домнишоры Зои и впрямь словно детские).

Прежде всего она вышвырнула из дома своего брата все до последней щепки, побелила стены, вымыла окна, по оконным рамам и дверным косякам прошлась щелоком, потом выкрасила их в приятный зеленый цвет и обвела белой каемкой, выбила все мягкие вещи, полакировала мебель. Затем взялась за сад и огород. Одним словом, когда в сентябре Зоя уезжала от брата, под его обновленными окнами цвели анютины глазки, а кладовая была набита различным вареньем, домашним мармеладом, маринадами и всевозможными наливками.

– В такие руки я спокойно отдам дочь, хотя знаю Зою поверхностно, – сказал отец бабушке.

А та хоть старенькая, а тотчас поймала его на «неверном политическом шаге»:

– Вот тебе и на! И это называется мужской ум! Ведь из первого же Даркиного письма наша сигуранца узнает, что твое дитя живет у Локуиц, и, клянусь здоровьем, нас всех тут съедят живьем…

Отец с минуту полюбовался бабушкиным воинственным видом, потом ласково взял ее за руку – так он поступал всегда, когда хотел перебить ее.

– Вы правы, мама. Тут уж я должен вас похвалить. Видишь, какая у нас мама? – обратился он к жене. – Говорю, я должен похвалить ваш «политический ум»… В самом деле, опасно было бы посылать Дарку в Штефанешти, если б не одна счастливая случайность: Зоя носит другую фамилию… Они ведь брат и сестра только по матери, а отцы разные. Я напишу домнишоре… Локуица как-то дал мне свой домашний адрес… Но письмо нельзя посылать из Веренчанки. Завтра я выйду к утреннему поезду и попрошу арендатора опустить письмо в Черновицах, а то как бы… Тсс! – неожиданно оборвал он на полуслове и ни с того ни с сего стал рассказывать о том, что в Черновицах появились дамские туфли нового фасона.

Бабушка, которая, произнеся «политическую речь», тут же задремала, проснулась от громкого лая Цыгана.

– Микола, выйди-ка, похоже, кто-то шатается по саду. Вот наказание господнее с этими мальчишками! Осталось несколько яблок – и тем не дадут дозреть…

* * *

Ни отец, ни мать никому не говорили, что Дарка попала в список неблагонадежных, но Подгорская откуда-то узнала и сама (а это бывало не часто) пришла к Поповичам.

Целью ее экстренного визита было не столько выражение сочувствия, сколько желание похвастаться перед Даркиной мамой своей прозорливостью: как хорошо, что они, Подгорские, еще полгода назад перевели Орыську в Гицы. Она уже освоилась там, прекрасно овладела румынским языком, и теперь ей все нипочем.

Дарке противно было слушать эти фарисейские речи. Сидела напротив Орыськиной мамы и вертелась, как курица, готовая снестись. Так и подмывало спросить: «Кому вы замазываете глаза, любезная пани Подгорская? Ведь именно таких, как ваша Орыська, оставят на Буковине. Жаль, вы не слышали, как в конце учебного года «Альзо» сокрушался по поводу вашей доченьки…»

«Данка тоже оставили, – и в Даркином сердце снова вспыхнул злой огонек. – Но Данко не пара Орыське, – мысленно защищала его Дарка, – он артист. Кто знает, кем может стать Данко! Он не вмешивается в политическую борьбу, потому что всецело поглощен музыкой. А Орыська? Он не герой, но и не предатель. Данко порядочен по натуре, а Орыська – продажная лиса…»

– Куда же вы думаете послать Дарку, пани Попович? Это ведь так важно – решить, кому поручить своего ребенка…

– Еще не знаю, пани Подгорская. Мы подумаем, посоветуемся… Ничего не могу сказать заранее…

Гостья, поглядывая на маму, производила какие-то манипуляции с замочком своей сумочки.

– Я могу, конечно, если вы хотите, попросить мою Софийку. Возможно, она согласится взять Дарку на «станцию», а там, вы сами понимаете, ей будет как у Христа за пазухой. Правда, у Софийки всего две маленькие комнатки… Я не знаю, согласится ли она, но, может быть…

– Спасибо… не беспокойтесь. – Мама холодно, но вежливо отклонила предложение.

Отец потом шутил, что это была самая большая общественная доблесть, на которую отважилась бабушкина дочка.

– Что ты имеешь против Улянычей? – спросил папа, когда обиженная пани Подгорская ушла домой.

– Против самого Уляныча абсолютно ничего. Я только не хочу, упаси боже, чтобы Дарка уподобилась Орыське. И все! Хоть ты и твердишь, что твоей дочери, – не могла удержаться мама, чтоб не уколоть папу, – семнадцатый год и она сама разбирается, где белое и где черное, но я хочу уберечь ее от вредных влияний. Понял ты меня, педагог?

* * *

«Мальчишки всегда остаются мальчишками», – Дарке пришлось это признать. Будь то обыкновенные мальчишки или одаренные музыканты, их всех тянет к оружию, как пьяниц к водке.

С тех пор, как у Ляли на свадьбе домнул Чабану (так звали пограничника) вышвырнул Манилу за дверь, он прослыл среди веренчанской интеллигенции не только смелым, но и порядочным. О нем теперь говорили: «Он хоть и румынский офицер, но человек порядочный». И это давало нашим юношам (Костику, Пражскому и Данку) моральное право дружить с ним. Домнул Чабану, как офицер, мог носить любое оружие, и ребята прилипли к нему, как смола к подметке.

Охота на диких уток совсем опьянила их. Они забыли обо всем на свете. Данко, например, вовсе не думал о Даркином существовании. Стрельба, утки, болото, камыши – вот мир, который теперь, как видно, целиком заполнил его.

Девушка болезненно переживала такое равнодушие со стороны Данка. Тем более что через несколько дней она едет в Штефанешти и они не увидятся до рождества. Может быть, знай Данко, что она больше не будет учиться в черновицкой гимназии, он пожертвовал бы этими проклятыми утками, чтобы провести последние дни с ней. Может быть… Но как дать ему знать? Единственным посредником между ними был Стефко Подгорский, но его не было в Веренчанке. За ним приехала тетка и увезла в Карпаты, чтобы он немного оправился от удара, нанесенного Лялей.

Да и стоило ли вообще разговаривать с Данком, раз он сам не чувствовал потребности поинтересоваться судьбой Дарки?

Он, верно, успокоился, узнав, что лично его нет в списках «неблагонадежных», а остальные, в том числе и Дарка, его не интересовали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю