Текст книги "Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня"
Автор книги: Ирина Ирошникова
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Глава пятая
«МОЯ ЗАКОННАЯ ДОЧЬ»
Казимиру Войтецкому суждено было сыграть немалую роль во встрече Татьянки с матерью.
Ныне научный сотрудник музея Освенцима – бывший узник лагеря, после освобождения Казимир ушел из Освенцима. Как и другие, он стремился в свой город, к своим близким, к жизни прежней, нормальной, человеческой.
Война пощадила маленький городок, в котором вырос Войтецкий и откуда совсем еще мальчиком угнан был в Освенцим.
Уцелела и улица, где стоял их дом. И сам дом. Только в доме жили теперь чужие люди.
Они приютили, приветили Казимира, но… Ему оказалось трудно с ними. Ему вообще оказалось трудно с людьми, не пережившими того, что пережил он.
Незначительными, незначащими казались ему их заботы и горести. Непонятными отношения. Не было в отношениях меж ними того братства, той задушевности (и той бескомпромиссной непримиримости), к которым он привык в лагере.
Ему оказалось трудно с людьми. И людям было нелегко с ним. Стоял между ними Освенцим. Освенцим по-прежнему владел Казимиром. Впрочем, это совсем особый рассказ.
Казимир вернулся в Освенцим. Участвовал в создании музея. Остался работать в музее.
Водил экскурсии. Показывал людям, приезжавшим из разных стран, музей Освенцим, называя его не иначе как «музеем мученичества народов». Он водил экскурсантов по залам, показывая им «экспонаты», то есть вещи сожженных, которые они, собираясь в путь, захватили с собой: обувь, зубные щетки, кисточки для бритья, очки. Он водил их по территории лагеря, показывал им аппель-плац, сохранившиеся бараки, стены, хранящие и поныне надписи на всех языках. Знакомил с тщательно разработанной многообразной системой уничтожения людей, системой обезлюживания планеты.
Добросовестно выполняя все, что было положено экскурсоводу, Войтецкий видел свою задачу в том, чтобы, не позволяя себе никаких эмоций, оперируя только фактами и цифровыми данными, подводить своих слушателей к ощущению того накала, той концентрации страданий, которой с лихвой могло хватить человечеству на века, но которую деятелям третьего рейха удалось создать, сосредоточить за сравнительно небольшой срок, на сравнительно небольшом пространстве Освенцима.
Иногда это удавалось Войтецкому. Иногда – нет. Слишком разные люди приезжали в Освенцим. По возрасту. По образу мыслей. По жизненному опыту, наконец.
Некоторые – а было таких немало и становилось все больше с каждым годом – рассматривали Освенцим лишь как один из экскурсионных пунктов их туристского путешествия по Польше. И торопились. Им еще надо было посмотреть много – Войтецкий с горечью отмечал это.
Он знал, до чего коротка человеческая память. И жил в убеждении, что тот, кому довелось пережить Освенцим, а таких на земле оставалось все меньше и меньше, обязан продлевать эту память, становясь летописцем Великой трагедии человечества.
В осмыслении этой трагедии, очевидцем и жертвой которой стал он сам, у Казимира была особая тема – дети. Он хотел написать, точнее, восстановить историю маленьких узников третьего рейха. Хотел довести до сознания человечества этот невероятный и почти еще не изученный раздел во всеобщей истории преступлений нацизма.
Казимир хотел создать книгу-обвинение. Книгу-свидетельство. Книгу-документ, ни одна страница которой не могла бы быть поставлена под сомнение.
Для этого он тщательно, скрупулезно собирал факты, собирал воспоминания тех, кто в лагере находился при детях. Записывал рассказы самих «детей». Их прошло через Освенцим около семисот тысяч. Семьсот тысяч!
А в день освобождения Красная Армия застала в живых всего сто восемьдесят. Это были польские дети, русские, чешские. Дети югославских партизан.
Старшие знали кое-что о себе. Младшие ничего не знали. Они забыли своих родителей. Свои имена, фамилии. Они говорили на лагерном жаргоне. У них не было ни метрик, ни документов, только номера… номера на левой руке.
…В день освобождения за браму Освенцима было выведено сто восемьдесят детей. Но их было больше. Сколько? Невозможно это установить.
Когда эсэсовская охрана покинула лагерь, те ребята, у которых хватило сил, разбежались в поисках пищи. Многих из них тогда же приютили польские семьи. Как найти их теперь?
Казимир искал. Искал неистово и упорно, цепляясь за всевозможные нити. Искал, обращаясь к памяти тех, кто пережил Освенцим.
Он повторял в газетах свой адрес: «Музей Освенцим. Войтецкий Казимир».
По этому адресу приходили сообщения. Приезжали дети Освенцима, теперь уже ставшие взрослыми людьми. Шли письма – множество писем от матерей, разлученных в Освенциме с детьми. «Помогите найти!..» – обращались они к Войтецкому. Росла картотека адресов – картотека судеб. Устанавливались личные связи. Одна ниточка тянула за собой другую.
Казимир знал наперечет живущих в Польше детей Освенцима. Не просто знал. Был душевно близок со многими. «Дети Освенцима» посылали ему поздравительные открытки ко всем праздникам. А в годовщину освобождения собирались в Освенциме.
Но многие приезжали и чаще. Лично к нему, Войтецкому, за помощью, за советом… Приезжали в минуты душевных потрясений, на переломе судеб…
Ближе других была ему Марыся. Она больше другие тянулась к нему. Чаще других приезжала в Освенцим, называя Освенцим с горькой иронией «домом своего детства».
Она часто сопровождала Войтецкого в его экскурсиях по музею. Однажды попросила его показать ей хотя бы то место, где стоял детский барак. И, приезжая в Освенцим, часто ходила на это место одна. Что она вспоминала там? О чем думала?
Видя ее интерес к прошлому, Войтецкий намеренно поручал иногда Марысе записывать в «детские» карточки новые данные и сообщения, которые ему удавалось получить. Она охотно делала это.
Иногда, заполняя чью-нибудь карточку, замечала вслух:
– Интересно, как же это я уцелела?! Интересно, какие эксперименты надо мной проводил доктор Менгеле?
И тут же снимала трагичность вопроса шуткой:
– Боюсь, он мне чего-нибудь подмешал к характеру! Говорят, что характер у меня с перцем.
Марыся импонировала ему многим. Ну хотя бы вот этой своей манерой говорить о трагическом, словно бы чуть подсмеиваясь над собой. Над обстоятельствами. (Он и сам умел это. И нередко прибегал к этому.)
Ему нравилась веселость Марыси. Мальчишеская ее угловатость, за которой угадывалось мужественное стремление не поддаваться обстоятельствам.
Казалось, Марыся по жизни идет легко. Но Казимир видел, эта легкость – защитная, выработанная. Угадывалась за нею ранимость Марыси, незащищенность ее души.
Наблюдая долгие годы за «детьми Освенцима», Войтецкий был убежден, что в каждом одиноком ребенке, осознанная или же не осознанная им, живет потребность семьи. Он чувствовал, как сильна в Марысе эта потребность. Конечно же, придет время, и эту готовность свою к любви Марыся вложит в другую, ею самой созданную семью. Но та пора еще не настала.
Казимир чувствовал, как скрытно, как глубоко тоскует Марыся по родным, по той семье, что была потеряна ею. И был особенно рад за нее, когда отыскались Климушины.
Вся история эта казалась ему настолько счастливой, что, занося в Марысину карточку происшедшее, помимо краткого сообщения о том, что в Советском Союзе отыскалась семья Марии Лешко, Казимир записал:
«Несмотря на то что родители утерянных в Освенциме детей имеют очень немного шансов снова встретиться с ними, потому что слишком долго висели над Освенцимом тучи пепла из сожженных здесь четырех миллионов, случаются все же иногда счастливые, редкостные удачи, подобные Марысиной. А случившись, укрепляют надежды матерей. Потому что матери надеются и поныне, матери не умеют забывать!..»
Марыся читала ему письма Анатолия.
Анатолий подробно описывал свое и Марысино пребывание в детском бараке Освенцима. Рассказывал о том, как его увозили из Освенцима. И каким виноватым чувствовал он себя за то, что уступил силе.
«Потом мне казалось: вытерпи я еще немного, – писал Анатолий, – и меня бы оставили в покое… Я бы остался с тобою, и не было бы тогда этих долгих лет нашей разлуки…»
Письма Анатолия Войтецкий почти целиком переписывал в свои черновые тетради.
Кстати, те подробности прошлого, которые Анатолий сообщал о своей сестренке, считая этой сестренкой Марысю (в письмах он называл ее упорно Татьянкой), настолько совпадали с представлениями самого Казимира о том, какой могла быть в детстве Марыся, что ее принадлежность к семье Климушиных не вызывала у него сомнений.
Войтецкому нравились письма Анатолия. История этой семьи – ее подробно описывал Анатолий – вызывала в Войтецком сочувствие, уважение. Он был рад, что семья Марыси оказалась такой. Видел, что и Марыся понимает это. Видел, как она расцветает, читая вслух письма брата, приписки матери. Как сквозь ее угловатость, сквозь задор проступает та душевная мягкость, которую он давно уже угадывал в ней.
– Об одном сожалею, что не увижу вашей встречи, не познакомлюсь с твоей семьей, – сказал он однажды.
– Познакомитесь! – убежденно ответила Марыся. И добавила лихо: – Я их в чемодане с собой привезу: маму и Толека.
– А ты вернешься?! – серьезно спросил ее Казимир.
– Я? – Марыся помедлила. – А чего там загадывать? Я об этом пока не думаю.
Казимир понял: думает! И сам подумал, что все непросто у нее впереди. Письма письмами, но сумеют ли они притереться друг к другу, трое взрослых, сложившихся людей!
Сможет ли понять Марысина мама: не так легко ее дочери оторваться от той страны, что вырастила ее, от земли, что стала родной для нее.
Тогда Казимир еще не знал, что история Марыси, столь удачная поначалу, обернется одной из самых сложных, запутанных и трагических историй во всей его многолетней практике.
Однажды, когда рабочий день в музее уже закончился, Войтецкого вызвали к проходной. Его ждала женщина – немолодая, ничем не примечательная на вид. Осведомившись, действительно ли он есть тот самый пан Казимир Войтецкий, что всечасно просит через газеты сообщать ему о детях – бывших узниках Освенцима, женщина сказала, что хочет с ним говорить, но в таком месте – она выразительно оглянулась, – где никто не мог бы их слышать. Войтецкому это не понравилось. Он не любил «таинственности».
Понимая, однако, что не может не выслушать ее, Казимир проводил эту женщину в свою рабочую комнату.
Деловито вынув из сумки газетную вырезку – письмо Климушиной, в котором красным карандашом отчеркнуто было имя девочки «Татьяна» и номер «77362», – женщина положила ее на стол перед Войтецким.
– Вот! – сказала она. – Глядите. Эта девочка, – она ткнула пальцем в газету, – живет в Кракове. Хочу рассказать вам, что знаю о ней.
Чувствуя, что ему становится душно, Войтецкий незаметно ослабил галстук.
– Вы уверены, что действительно знаете девочку с таким номером?
– Знаю.
– И уверены, что совпадают все цифры?
– Так.
– Все до единой?! – настаивал Казимир.
Женщина утвердительно кивнула.
– Вы понимаете, почему я спрашиваю об этом?! – Он как будто просил ее оставить ему хоть маленькое сомнение. – Вы действительно не могли ошибиться?!
– Нет, я действительно не могла ошибиться, – терпеливо сказала женщина. – Я не могла ошибиться потому, что эту девочку и этот номер ее помню с тех пор, как опа появилась в нашем доме.
– Слушаю вас, – устало сказал Войтецкий.
Женщина рассказала следующее: она вдова. Зовут ее Бронислава Ступакова. Муж ее, Адам Ступак, был при жизни детским врачом.
Однажды в соседнюю с ними квартиру вселилась молодая семья по фамилии Станкевич. Пан Михал, пани Кристина и дочь их малютка Зося. Было это в 45-м году.
Очень скоро пани Кристина попросила, чтобы муж Брониславы осмотрел девочку. Муж вернулся от Станкевичей потрясенным. Он сказал Брониславе, что за всю свою многолетнюю практику не видел более несчастного, более истощенного ребенка.
Кристина не скрыла от врача, что девочку эту она взяла в Освенциме. И показала ему номер, выколотый на ее ручке. («Именно этот номер – 77362», – повторила на память Бронислава.) Но при этом Кристина взяла с ее мужа, а потом и с самой Брониславы обещание, что об этом никто не будет знать.
«Если не найдутся отец и мать Зоси, – сказала она, – мы с Михалом удочерим ее. И я не хочу, чтобы Зося знала, что она приемыш».
Поэтому почти никто в доме, кроме семьи Ступаковых, не знал настоящей истории Зоси.
– Время было тяжелое, – рассказывала Бронислава. – Сами знаете, как нам тогда жилось: сахар – проблема, жиры – проблема, лекарства – тоже проблема! Конечно, Станкевичам было нелегко выхаживать такого больного ребенка. Однако родная мать не могла бы сделать для Зоси большего – это я вам с чистой совестью говорю…
Время шло. Родители Зоси не находились. И Станкевичи, не без труда преодолев всевозможные формальности, удочерили Зосю.
Бронислава и ее муж были свидетелями.
– Теперь, пане Войтецкий, вы понимаете, почему у меня нет права рассказывать об этом – тайну усыновления бережет закон…
Станкевичи воспитывали Зосю так хорошо, как только могли, они ничего не жалели для нее: ни денег, ни сил, ни времени.
– Каждого из своих детей, а их у меня трое, я отводила в школу лишь в первый день – потом они должны были ходить сами. Зосю же Кристина провожала и уводила из школы весь первый год. Мои дети сами всегда учили уроки. С Зосей же уроки отрабатывал отец. Правда, учение давалось ей нелегко – память у Зоси была плохая. Муж говорил, что это последствия Освенцима.
Как бы там ни было, Зося хорошо закончила среднюю школу и учится теперь в медицинском.
– Станкевичи были дружной семьей, очень дружной… – все повторяла Бронислава.
Но вот несколько месяцев назад скончался Михал – названый отец Зоси. Он болел сердцем с тех пор, как вернулся из Германии, куда его угоняли на каторжные работы. Кристина и Зося остались вдвоем.
– Надо сказать вам, что, когда бы не Зося, я не знаю, как пережила бы эту утрату Кристина!
И в это самое время или немного спустя газета напечатала письмо Климушиной.
– Прочитав, я в ту же минуту с газетою бросилась к Кристине, – рассказывала Бронислава. – Я думала лишь о том, что должна была пережить та мать, утратившая свое дитя, столько лет не слыхавшая о нем. Я думала, Кристина поймет это. Но знаете, что мне ответила Кристина? – Бронислава сделала паузу. – Она сказала, будто Зося сама не хочет контактов с той семьей! Все я могу понять, – продолжила Бронислава, – материнский инстинкт неспокойный, Кристина боится утратить Зосю. Все я могу понять! – с силою повторила она. – Лишь одного не могу: как это можно не сообщить матери хотя бы того, что дочка ее жива!
– Чем же закончился ваш разговор? – спросил Войтецкий.
Бронислава махнула рукой.
– Пани Станкевич сказала, что нет такой надобности, чтобы чужие люди (она подчеркнула это «Чужие!..») встревали в то дело, что касается только лишь их семьи.
И снова сделала паузу, ожидая, что хоть теперь ее собеседник выскажет свое отношение к тому, что она рассказывала. Но Войтецкий по-прежнему молчал. Он думал не о Кристине, не о Климушиной. Думал он о Марысе. Как он скажет об этом Марысе?
– Я не вмешивалась, – заговорила вновь Бронислава. – Долго не вмешивалась. Хотела бы забыть об этом… «не моем»… деле. Но, пане Войтецкий, больше я не могу. Письмо лишило меня покоя. Думаю, это грех. Тяжкий грех! Польские матери, мы сами столько пережили, что не смеем так поступать… – Она вынула носовой платок из сумки и, словно досадуя на себя за неуместную в деловом разговоре слабость, энергично вытерла им глаза.
– Вот, пане Войтецкий. Я вам все рассказала. Решайте сами, как поступить. – И добавила огорченно – Никто в жизни не имел ко мне претензии. Теперь имеет – Кристина Станкевич.
Уходя, она оставила Казимиру адрес семьи Станкевичей, сказав, что Кристина и Зося переезжают на другую квартиру, эта после смерти Михала стала им велика и платить за нее приходится дорого. Новый адрес ей неизвестен. Так что пану лучше поторопиться.
Казимир плохо спал эту ночь.
Утром он позвонил на работу Марысе. Сказал, что все-таки рекомендует ей настоятельно перед отъездом сделать снимок номера в Институте судебной экспертизы. Они и раньше говорили об этом, но Казимир тогда не настаивал.
– Так надо? – с сомнением спросила его Марыся. По ее тону чувствовалось, проверку номера она считает пустой формальностью, не хочет тратить на это время.
– Надо, Марыся! – твердо сказал Войтецкий. – Ничего не поделаешь. Это надо.
В тот же день он поехал в Краков к пани Станкевич.
У ворот дома, в котором жила семья Станкевичей, стояла грузовая машина. На машине высился шкаф и еще какая-то упакованная в рогожу мебель. Поднимаясь по лестнице, он слышал, как на верхнем этаже открываются двери, как выносят оттуда что-то громоздкое, тяжелое. Слышно было, как осторожно ступают люди, слышно было их затрудненное дыхание. Поднявшись еще на один виток лестницы, он вынужден был остановиться, прижавшись к стене, пропустить грузчиков. И тут же увидел женщину. Перегнувшись через перила, она озабоченно следила за грузчиками, иногда повторяя:
– Проше панов… О, проше панов – бондте острожни…
Пропустив грузчиков, Казимир остановился на площадке, отыскивая номер нужной ему квартиры, а отыскав, понял: это уезжают Станкевичи.
Дверь в их квартиру была приоткрыта – просматривалась пустая прихожая. И это пустеющее жилище сильнее мыслей и слов заставило Войтецкого ощутить, какой в самом деле крутой перелом происходит в жизни Кристины и Зоси. Он подумал, что приход его удивительно некстати. Однако не решился уйти.
Поднявшись этажом выше, он ждал на площадке, пока Кристина вернется снизу. Если она, вернувшись, наденет пальто и выйдет вслед за машиной, нечего ему и показываться – такой разговор нельзя начинать на ходу.
Наконец послышался шум отъезжающей машины. Шаги. Войтецкий увидел поднимающуюся по лестнице Кристину. В черной юбке, в закрытом наглухо черном свитере, она показалась ему неожиданно молодой. И очень женственной. На бледном лице ее лежали тени, увеличивая и без того большие глаза.
У нее были крупные, неправильные черты лица. Каштановые, с рыжинкой, волосы спадали крупными мягкими завитками. Полные, четко очерченные губы, видимо, охотно раскрывались в улыбке.
Кристину легко было представить себе веселой, смеющейся, жизнерадостной. Ее лицо казалось удивительно неприспособленным к скорби. Поэтому скорбное – оно особенно трогало.
Она поднималась очень медленно. Иногда, словно бы обессилев, останавливалась. Стояла, закрыв глаза, прислонившись к стене. Потом, вдруг очнувшись от звука открываемой где-то двери, вновь поднималась, на ходу вытирая слезы ладонями.
Выждав время, убедившись, что Кристина не собирается выходить, Казимир заставил себя позвонить в квартиру.
Дверь ему открыла Кристина. Не сомневаясь в этом, Казимир, однако, спросил, можно ли видеть пани Станкевич. Спросил, чтобы оттянуть время.
Кристина удивленно взглянула на него.
– То я естем! – И, извинившись за разгром («Переезжаем, проше пана, переезжаем!»), пригласила войти.
Комнаты действительно стояли совсем пустые. Только старая табуретка да чемодан. В него Кристина укладывала посуду.
Она принесла откуда-то еще одну табуретку. Предложила Войтецкому присесть. Села сама.
– Слухам пана!
– Проше пани, я из Освенцима, из музея, – начал было Войтецкий.
– О!
…Обдумывая свой разговор с Кристиной, Казимир решил начать с того, что, занимаясь бывшими детьми Освенцима, раскапывая старые архивные документы, натолкнулся на историю Зосиного удочерения. И, ничего не зная о Зосе, решил повидать ее приемных родителей. Таким путем он надеялся исподволь подвести Кристину к рассказу о Зосе.
Но Кристина сразу спутала его карты.
– Вот что, пане…
– Войтецкий, – подсказал он.
– Вот что, пане Войтецкий, не будем играть в прятки, – решительно сказала Кристина. – Что бы вы мне ни говорили, я знаю, зачем вы приехали ко мне. И вот что я вам на это отвечу: Зося – моя законная дочь. Я никому ее не отдам, никому.
– Но, пани, кто же об этом думает? – искренне воскликнул Войтецкий.
– Кто? Я не знаю. Но хочу, чтобы вы знали. – Она порывисто поднялась и, хоть в квартире никого не было, плотнее прикрыла двери в переднюю. – Да! Я взяла Зосю. Когда бы я знала, что будет так, что может быть так, как есть, я бы ни за что не решилась взять чужое дитя. Но об этом говорить поздно. Зося – мое дитя. По суду. По закону. И я ее не отдам.
Она говорила страстно, горячо. И в том, что она говорила, высокое, подлинно человечное странно смешивалось с какими-то расчетами, о которых не время и не место было ей говорить.
Она говорила с предельной откровенностью, что, взяв вот этого чужого ребенка, сама отказалась от настоящего материнства. Сперва отказалась потому, что Зося требовала неустанной ее заботы, ухода…
– Столько сил потрачено, столько сил! – повторяла Кристина. – Кто мне сможет возместить это! Знаете вы, сколько ночей я недосыпала подле нее, сколько лет! Я уж не говорю о первых годах, но, поверьте, лет до десяти Зося плакала и кричала по ночам. Я вставала к ней, я брала ее к себе, успокаивала. А сама потом не могла заснуть – где уж тут было управиться со вторым ребенком! И я говорила Михалу: успеется! Мы еще молодые – вот поставим на ноги Зосю!..
Но когда Зося окрепла, подросла, она, Кристина, все равно не могла решиться на второго ребенка, на своего ребенка. Боялась, что Зося не будет в равном с ним положении в семье.
– Женщина имеет большое сердце для материнства, – говорила Кристина. – Но у мужчин иначе. Я боялась, что муж мой – очень, очень хороший, очень любящий, – может быть, не будет иметь такого отношения к Зосе, когда народится другое дитя – свое дитя. А Зося, бедняжечка, столько перетерпела и без этого. Она была так привязана к нам… Я боялась, что ее сердечко не выдержит…
И тут же, почти без всякого перехода, Кристина начинала подсчитывать свои многолетние расходы на Зосю: на ее содержание, на врачей, потому что Зося очень болела. На репетиторов, потому что Зосе учеба давалась трудно, а в старших классах отец уже не мог помогать ей по математике. И на многое, многое другое;
– Кто мне возместит это? – повторяла Кристина.
Она подсчитывала! Хотя Казимир чувствовал: совсем ей это не свойственно. Эта женщина казалась ему душевно щедрой, не привыкшей ничего считать в жизни. А если делает это теперь, то потому лишь, так думал Казимир, что боится: вдруг ее не поймут. Боится – может, все, что она говорит, не имеет веса. А вот суммы, цифры, расходы – весят, и это понятно всем.
– А номер?! – продолжала Кристина. – Все наши друзья советовали, чтобы я свела номер у Зоси с руки, – вы знаете, это совсем не трудная операция. Но я же не согласилась на это. Мы с Михалом не согласились на это, хотя понимали: без номера никто не сможет узнать, что Зося нам не родная. Я думала, мало ли что может с нами случиться. Михал вернулся такой больной из Германии… Я думала: может ведь статься так, что Зося рано останется без нас. Тогда по номеру родные смогут найти ее. И Зося не будет в жизни одна.
(Кристина даже не замечала, как противоречит сама себе, тому, что ранее говорила, тому, что стремилась теперь доказать Казимиру.)
– Но лучше б я согласилась! Лучше б я свела этот номер.
Войтецкий видел, как глубоко несчастна сейчас Кристина. И жалел, жалел ее от души. Но Кристина не понимала этого. А не понимая, держалась с Казимиром настороженно, недружелюбно.
– Зося сама не хочет встречаться с той семьей. Если б пан видел, что было с нею, когда она услыхала по радио: кто-то разыскивает девочку с номером, как у нее на руке. Когда я вынуждена была все объяснить Зосе…
Понимая, что разговор этот сейчас не приведет ни к чему, Войтецкий тем не менее осторожно спросил:
– А цо мысли пани Кристина о тей матце?
Кристина вспыхнула:
– Та матка? О, та матка может быть совершенно спокойна – ее дитя в хороших руках. Ее дитя ни в чем не нуждается. Мы с Михалом во многом отказывали себе ради Зоси. – Она умолкла, видимо что-то вспоминая. И продолжала после паузы: – Я думаю, для родной матери это самое важное – знать, что ребенок ее окружен заботой.
– Але та матка не знает этого, – осторожно настаивал Казимир. – Как она может знать об этом, ничего не зная о вас?
– Пусть пан и напишет ей, – перебила его Кристина. – Напишет все так, как есть, потому что каждое слово мое – святая правда. – И добавила уже спокойнее: – Советский консул тоже обещал написать – он был у нас днями. – Она горестно усмехнулась: – Все теперь ходят к нам, ко мне. И говорят со мной так, будто я украла дитя…
Прощаясь с Кристиной, Войтецкий поцеловал ей руку. Он глубоко сочувствовал ей. Но, от души жалея Кристину, Войтецкий не мог не думать о том, о чем не хотела думать Кристина, о том, через какие страдания прошла родная мать Зоси. А думая, не мог оставаться к этому равнодушным.
Поэтому он сделал еще одну попытку установить отношения между Зосей и семьей Климушиных. На мысль об этом его натолкнула Марыся.








