Текст книги "Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня"
Автор книги: Ирина Ирошникова
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Ирина Ирошникова
Здравствуйте, пани Катерина!
Эльжуня
Матерям,
потерявшим в войну детей,
посвящаю…
ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ
Пожалуй, это не очень точно – вступление. То, что будет сказано ниже, в равной мере можно рассматривать как предисловие к «Эльжуне» и как послесловие к «Здравствуйте, пани Катерина!» – обе книги неразделимы.
Чтобы читателю было понятно, мне придется рассказать историю этих книг.
…Никогда не знаешь, как нахлынет на тебя то, что принято в обиходе называть темой. Завладеет мыслями. Заполонит душу.
То, о чем здесь написано, началось для меня, как тема, со случайно услышанного рассказа о судьбе белорусской девочки, Людочки Безлюдовой.
Впрочем, может быть, началось все это гораздо раньше, множество лет назад, июльской ночью сорок первого года.
Той ночью Москву бомбили. Под рев сирены я выбежала из дома с полусонной дочкой на руках. Где-то рядом, видимо в рощице, что за домом – жили мы тогда под Москвой, – ухали тяжело зенитки.
– Ложи-ись! – заметив нас, закричал дежурный. – Осколками поранит…
В чьей-то недорытой и непокрытой щели-убежище мы с дочерью оказались лишь вдвоем.
Зябкая сырость – ни на что не похожий запах свежевскопанной, развороченной земли. Небо над нами – иссеченное лучами прожекторов. И – огненное, клубящееся в той стороне, где была Москва. Теплая тяжесть беззащитного детского тельца на моих руках.
Кто знает, может, начиналось все это еще той июльской ночью и таилось все годы, ожидая своего часа. Ожидая толчка, импульса, чтобы, поднявшись из каких-то глубин памяти, обернуться болью, гневом и – волей к действию. То есть иными словами: стать темой…
А о белорусской девочке я впервые услышала в дни подготовки ко Всемирному женскому конгрессу. Женщины-матери всей Земли должны были съехаться в Москву.
Помню то московское лето – разноцветные процессии женщин по утрам у ворот Кремля. Ослепительно яркие канги Африки и нежные индийские сари на московских улицах…
Помню эту многоязычно выплескивавшуюся сквозь стены Кремля тревогу за детей всего мира. За их будущее.
Не могу объяснить, почему и как возникло во мне это чувство неколебимой уверенности в том, что мне необходимо быть на конгрессе. Не побывать[1]1
Авторская разрядка заменена на болд+италик (прим. верстальщика).
[Закрыть] по пригласительному билету, а именно – быть! Слышать голоса этих женщин. Видеть их глаза, их лица.
Путь к этому был один – билет прессы.
– Пожалуйста! – сказали мне в «Огоньке». – Но только в обмен на очерк. О нашей, советской делегатке. Сейчас они собрались в Колонном зале. Там проходит пресс-конференция. Идите, слушайте, выбирайте – какая приглянется.
Это оказалось не так легко – выбрать! Пятьдесят наших женщин: жен, матерей. Знаменитых, значительных, красивых. Космонавт. Вулканолог. Хирург…
Чего же мне не хватало? Может быть, созвучия тому, что скрыто, что неосознанно звучало во мне? И чему я не смела изменить.
А потом на трибуну вышла Нина Гусева.
– Война застала меня молоденькой учительницей на Смоленщине, – так рассказывала она. – Мужа замучили фашисты. Мой единственной ребенок погиб. Меня арестовало гестапо. Вместе с нами, в камере Рудненской тюрьмы, находились дети. – Она рассказывала о детях, которых везли в Освенцим тем же транспортом, что и ее. И о детском бараке Освенцима – одно время она работала в этом бараке.
…Это был, как и все бараки, холодный, темный барак. Врываясь сквозь дощатые стены, гулял по нему ветер. Трехэтажные нары вместо кроватей. Пол из утрамбованной глины. В жару от нее поднимается пыль. Во время дождей – болото. Потолка не было – крыша: доски, покрытые толем. Дождь идет – протекает. Под крышей – крохотные оконца.
Восковые лица, голодные глаза, костлявые плечики вздрагивают от холода. В полосатых, как мы, костюмах, прямо на голом теле – узники! Двести детей в бараке, а смеха не слышно. Ни шалостей, ни возни. Съежатся, как старички, на нарах, жмутся испуганными зверьками.
Со мною на нарах спала маленькая девочка из Белоруссии, Людочка Безлюдова, – говорила Нина Савельевна. – Отца ее казнили в Борисове. Мать перегнали из Освенцима в другой лагерь. Старшего брата Алика, который был неотступно с ней, увезли неизвестно куда.
Она была беленькая, эта Людочка, и такая прозрачная от истощения, что, казалось, просматривались косточки.
Людочка ни на что не жаловалась, была ласковая и терпеливая. Только однажды ночью заплакала.
– Что ты плачешь, детка? – спросила ее Нина Савельевна.
– Я очень хочу хлебушка, – всхлипывая, призналась Людочка. – Я так хочу хлебушка, маленький, совсем маленький кусочек…
Я написала о делегатке конгресса Нине Гусевой. И о маленькой девочке из Белоруссии. Очерк был небольшой и незатейливый. Но откликов вызвал столько, что редакция «Огонька» посчитала нужным командировать меня в Польшу, где отыскался след Людочки, чтобы «досмотреть» ее судьбу.
…В маленьком городке я встретилась с нею, только теперь ее звали Ганкой и фамилия у нее была польская. Элегантная, словно с журнальной картинки, девушка, она не позволяла себе задерживаться на том, что могло бы причинить боль. От разговоров о прошлом отмахнулась сразу:
«Не паментам. Я же была малая»… И лишь случайно оговорилась, что до сих пор не может без дрожи видеть овчарок, слышать собачий лай.
Она показалась мне ироничной, не склонной к сентиментальности. Но Тадеуш Шиманськи – научный сотрудник музея Освенцима, который помог мне разыскать Людочку-Ганку, в прошлом узник Освенцима, категорически опроверг это.
«Видимость. Защитная маскировка – выработанная манера держаться, – сказал он. – Ганка очень ранима. И очень тоскует по утраченной ею когда-то семье».
Тадеуш Шиманськи стал прототипом Казимира Войтецкого в повести «Здравствуйте, пани Катерина!» А судьба Марыси во многом повторила историю Ганки.
Я не смогла рассказать читателям «Огонька» о «досмотренной» мною судьбе белорусской девочки – все оказалось сложнее и трагичнее, чем это нам представлялось здесь, в Москве. Но и позабыть о ней не смогла.
А в редакцию шли и шли письма. Русские, белорусские, украинские женщины – партизанские жены, матери, схваченные оккупантами как заложницы, семьями вывезенные в Освенцим, в другие лагеря, надеялись, что журнал поможет им разыскать разлученных с ними детей. Сообщали подробности, обстоятельства. Сообщали приметы своих детей, лагерные их номера…
Я встречала этих женщин в нашей стране. И польских женщин, судьбами схожих с ними.
В нашей стране и в Польше я встречалась с теми немногими из бывших маленьких узников фашизма, которым посчастливилось дожить до часа освобождения. Пыталась отыскать след тех бесчисленных многих, кому не посчастливилось. И тема, к которой лишь прикоснулась в очерке, все явственней открывала свою значимость. И протяженность свою сквозь годы.
Так была написана повесть «Здравствуйте, пани Катерина!». Когда она вышла, я разослала около ста экземпляров тем, чьи судьбы нашли свое отражение в ней. И на каждом экземпляре писала примерно так:
«Не ищите здесь точного подобия тому, что Вами пережито, – повесть эта не только о Вас. Но Ваши рассказы, история Вашей семьи живет на ее страницах»…
Вышла книга, завершилась работа нескольких лет. Но тема еще жила. Тема не отпускала автора.
В журнал «Москва», где была опубликована повесть, а затем в издательство пошли потоком письма читателей.
Вот, например, такие:
«Мне восемнадцать лет. Я замужем. Имею двухгодовалого сына. Прочитав книгу, я представила себе: неужели такое могло быть с моим сыном? Я никогда не писала откликов, не находила, что писать. А тут пишу, слезы льются и не находишь слов, чтобы все высказать»…
…«Наш коллектив ПТФ (птицетоварной фермы) из колхоза „Россия“ Краснодарского края прочитал книгу под названием „Здравствуйте, пани Катерина!“. Мы просим ответить на несколько вопросов: как живет Катерина Климушина, родная мать Зоси? Как живет сама Зося – ездит ли в Советский Союз к своей матери? Как живет Кристина, названая мать Зоси? Нам очень хочется, чтобы Зося не обошла стороной свою мать Катю и была очень близкой к ней и брату. Просим обязательно ответить нам: по радио или телевизору»…
И спрашивали.
…«Очень просим, все жители нашего дома просят: пусть автор ответит нам – живые ли это герои? И с кого списаны? Или, может быть, придуманы автором? И так ли все было, как написано автором?! Очень просим: скажите об этом по радио или напечатайте в журнале „Работница“. А семье Климушиных передайте большой привет от жителей Дальнего Севера»…
Писали еще и так:
…«Мы, пионеры 6 „Б“ класса… не можем поверить в достоверность того, что описано в книге. Мрачные времена инквизиции бледнеют перед этими ужасами. Может быть, все-таки автор преувеличил? Обязательно просим автора ответить нам. И очень просим, пришлите нам адреса тех, кто остался в живых после лагерей смерти!»
Как ответить на этот высокий порыв – пронзительное сопереживание душ?!
Как ответить на эту категоричность, настоятельность тех, для кого война лишь история?
Концентратом рабочих записей – свидетельством очевидцев, свидетельством тех, кому довелось пережить это? Неоспоримою силой документа?
Так писалась «Эльжуня». Как ответ. Как отчет. Как рассказ о поиске…
И. ИРОШНИКОВА
Здравствуйте, пани Катерина

ВМЕСТО ПРОЛОГА
1. На вокзале…Они стояли в коридоре вагона, у чуть приспущенного окна. Кристина и Зося.
Отдающий паровозным дымком, колко бил в лицо ветер. Поля, перелески, рощицы сменились пыльными улочками городского предместья.
Почти неощутимым движением Кристина прижалась к Зосе.
Острая жалость кольнула Зосю. Ей казалось: никогда еще они не были ближе, чем в эту беспокойную ночь, наполненную торопливым шепотом, горячим дыханием Кристины, ощущением солоновато-влажной ее щеки.
Эта ночь, которую обе они провели почти без сна, приоткрыла для Зоси такие глубины в жизни ее «мамуси», такие подробности ее, Зосиной, жизни, о которых она не знала и, быть может, не узнала бы никогда, не случись им эта поездка. А вернее, то, что задолго еще до этой поездки голосом радиодиктора ворвалось однажды в их дом…
В дымке утреннего тумана проступали очертания города. Он круто сбегал с холма навстречу их поезду, этот город, в котором родилась Зося, но о котором почти ничего не знала.
Поезд замедлил ход. За окном обозначился край платформы. И – люди. С яркими осенними цветами в руках.
Слышались возбужденные голоса. Это встречающие еще на ходу атаковали вагон.
– Мамуся! – шепнула Зося. И Кристина, тотчас же оторвавшись от нее, выпрямилась, вскинула голову.
А по коридору уже торопился к ним Анатолий – Толек, Зосин брат, Он был совсем такой же, каким год назад Зося впервые увидела его в Кракове: ладный бровастый парень. Приветливый. Открытый. С такими же, как у нее, Зоси, серыми с прозеленью глазами, с такою же, как у нее, Зоси, упрямою впадинкой на подбородке.
Старший брат!
Толек сгреб их в объятия, сразу обеих, и тотчас же отпустил.
– А чемоданы где? Здесь стоянка лишь пять минут.
Едва они показались на выходе, как, надвинувшись на вагон, толпа запестрела вскинутыми платочками, кепками, цветами. Цветы полетели со всех сторон. И множество рук потянулось к Кристине и Зосе со всех сторон, помогая сойти им, почти снимая их со ступенек.
Вглядываясь в лица женщин, Зося искала среди них ту, ради которой приехала. И страшилась, что не может ее найти.
Она хотела было сказать это Анатолию, но Анатолия уже оттерла от них толпа.
Отошел поезд, а люди не расходились, словно ожидали чего-то. Кто-то энергично распоряжался: «Граждане! Расступитесь! Дайте проход!»
Зося увидела вдруг, как по зыбкому этому проходу, то образующемуся, то вновь заполняющемуся людьми, протискиваются к ним три женщины.
Одна из них вырвалась чуть вперед. А две другие, упорно стараясь не отстать, словно поддерживают ее.
Она тяжело и часто дышала, эта женщина. Зосе показалось: силы вот-вот оставят ее. (Видно, и тем двоим, что неотступно следовали за нею, тоже казалось это.)
Ее освещенное неярким осенним солнцем лицо было неестественно бледным, и такими же бледными, словно от них отхлынула кровь, были губы.
С трудом пробиваясь сквозь толпу, она все повторяла прерывающимся, изменяющим ей голосом:
– Люди! Людоньки дорогие! Пропустите, прошу вас. Дайте, дайте взглянуть на мое дитя…
Еще не слыша, что она говорит, Зося поняла: эта женщина – ее мать.
Ей казалось, что она совершенно не помнит матери. Самые ранние, самые смутные воспоминания детства, приходившие чаще всего в мучительных снах, Зося связывала только с Кристиной.
Поэтому, узнав о существовании той – другой, она ни в мыслях своих, ни в письмах не могла заставить себя назвать ее матерью. Если писала брату – вежливо спрашивала его: «Как чувствует себя твоя мать?»
А в единственном том письме, которое ей довелось адресовать непосредственно матери, после долгих раздумий назвала ее просто по имени, добавив, как это принято в Польше, «пани»…
И про себя называла ее так же: «пани Катерина».
…Она приближалась к Зосе – ее мать. А за нею, протискиваясь сквозь толпу, следовали женщины: постарше и помоложе.
Зося не знала, что этим женщинам довелось пройти вместе с матерью весь смертный путь. И что, если б на этом пути их не было рядом, Зосина мать скорее всего бы не выжила. Как не выжила бы и каждая из них, если б рядом не стояли другие.
Но Зося не знала этого.
Много раньше, и даже часом раньше, еще представляя себе эту встречу, она оставалась неколебимо спокойной внутренне. С болью думая о Кристине, о Кристине и о себе, Зося не принимала в расчет другую.
Но вот теперь…
Она не дошла до Зоси, эта женщина – ее мать. Вдруг застыла на месте, не отрывая от Зоси глаз…
Зося сама шагнула к ней.
А шагнув, не услышала – почувствовала, как замерла за ее спиною Кристина. Почувствовала вдруг окружившую их тугую тишину.
Она собиралась сказать ей: «Здравствуйте, пани Катерина». Но… не смогла.
Хотела вымолвить «мама». И – не смогла.
Стиснуло горло так, что не в силах ничего вымолвить, Зося молча припала к матери. А та, словно только и ожидала этого, крепко прижала ее к себе.
Обнимая Зосю, она успокоенно и счастливо целовала Зосины волосы, глаза. Перебирала Зосины пальцы и, прижимая их к губам, повторяла бессвязно, горячо: «Ручки мои родные! Выросли! А такие были малюсенькие, малюсенькие…»
2. «Это тоже наша родня?!»Ох, какие это оказались суматошные дни – первые дни приезда Кристины и Зоси.
В квартире Климушиных посуда почти не убиралась со стола, вернее, с трех составленных под углом и накрытых разными скатертями столов. А входную дверь запирали лишь на ночь, потому что с утра до вечера, сменяя друг друга, в квартиру входили люди.
Родные Леонида Петровича – погибшего отца Зоси. (Из материнской родни никто не остался в этой войне живым.)
Земляки и товарищи отца.
Товарищи Анатолия по заводу, по институту.
Подруги Катерины Романовны – нынешние и те, с которыми вместе она пережила Освенцим.
Корреспонденты: фото, теле, радио и газет.
Знакомые. И совсем незнакомые – прослышавшие, что у Климушиной Кати – а эту фамилию знали в городе – после более чем двадцатилетней разлуки отыскалась дочь.
Многим хотелось своими глазами увидеть эту чудом уцелевшую дочь – а то, что она уцелела, действительно можно было посчитать чудом.
Увидеть польскую женщину, вырастившую ее. Порасспросить их обеих, не из простого интереса порасспросить.
Возвращение Катиной дочери будило почти утраченные надежды в тех, кому довелось пережить подобное, – было таких немало в городе.
Катерина Романовна понимала это. А понимая, стремилась принять каждого так, будто он и был тем самым желанным гостем, которого не хватало за праздничным их столом.
Может, как-то по-своему, но, видно, понимала это и Зося. Радушно поднималась из-за стола навстречу входящим. С застенчивой искренностью отвечала на объятия, поцелуи и лишь потом, улучив минутку, тихонько спрашивала у матери: «Это тоже наша родня?!»
За столом Зося сидела между матерью и мамусей.
В светлом джемпере, с подобранными в пышный, высокий узел волосами, мамуся выглядела совсем молодой и привлекательной.
Она приветливо чокалась со всеми. И после каждого провозглашенного за нее тоста, а тостов за нее провозглашалось немало, говорила, растроганно прижимая руки к груди: «Дзенькую! Бардзо дзенькую!..»
Она охотно откликалась на шутку. Хорошо и звонко смеялась. Казалась беззаботно веселой. И только Зося, уловив на себе ее взгляд, видела: ее не покидает тревога.
По правую руку от мамуси сидела пани Марина – самая молодая из подруг матери. И самая близкая. Недаром мать называла ее «сестренкой».
Пани Марина говорила по-польски, поэтому ее и посадили рядом с мамусей. Поэтому и потому еще, что с пани Мариной мамуся и Зося познакомились в Польше несколько месяцев назад – Марина была там в служебной командировке. И Зося не без основания думала, что именно пани Марине удалось склонить мамусю к тому, к чему не могли склонить ее приглашения Зосиной матери. Приезд Анатолия. Уговоры корреспондентов. Долгий и доверительный разговор с советским консулом. Именно после отъезда пани Марины мамуся сама заговорила с Зосей об этой поездке.
При помощи пани Марины мамуся вела оживленный разговор за столом. О разном.
О том, какое лето нынче стояло в Польше.
О том, как они доехали и трудно ли было взять билеты.
О том, как учится Зося на своем медицинском факультете. Какая ее ожидает работа. Какое обеспечение…
Но если разговор заходил о том, где и как она нашла Зосю, мамуся тотчас же умолкала, замыкалась и вместо ответа доставала Зосины фотографии. Фотографий она захватила с собой немало.
Доставала. Показывала. Начиная с первой, сделанной через несколько месяцев после Освенцима.
…Маленькая девчушка, в белой с помпоном шапочке, в белых с помпонами коротких чулочках до колен, удивленно приоткрыв рот, смотрит в объектив. На глазах у нее большие, с массивными стеклами очки. На фотографии этой Зосе примерно три года.
– Тши! Тши! – говорит мамуся и, чтоб было понятней, подымает три пальца.
Она начинает с этой фотографии, так, как будто до этой фотографии ничего не было. Будто Зосина жизнь начиналась сразу с трех лет.
Фотографию рассматривают внимательно. Удивляются: «Очки!», «Малюшка такая и – очки!» И переводят взгляды на Зосю – Зося теперь очков не носит.
Пани Кристина сокрушенно качает головой: «Хоре децко було! Таке хоре!» И, прикасаясь к своим глазам, показывает, как были скошены к переносице, нет, не скошены, вывернуты Зосины зрачки.
– Сильное истощение! – переводит за мамусей пани Марина. – Авитаминоз. Ослабели глазные мышцы. Врачи предлагали сделать операцию. Пан Михал – муж пани Кристины – не согласился. Опасался, что заденут зрительный нерв. Сказал: «Пусть лучше в очках походит – с годами это пройдет». И он оказался прав…
– Так! Так! – внимательно вслушиваясь в ее слова, подтверждает пани Кристина.
…Девочка постарше, тоже еще в очках. Короткая юбочка в складку, щегольская матроска. В косах пышные банты. Уцепилась за руку невысокого плотного мужчины с простоватым добродушным лицом. А за ними горы. И облака…
– Это Зося с паном Михалом в парке сердечного санатория, – переводит Марина. – У пана Михала было больное сердце.
– Так! Так! – подтверждает пани Кристина. И поясняет, приложив руку к сердцу: – Война…
Люди согласно кивают головами: «Верно это! Понятно это! Война!»
– На субботу и воскресенье, – продолжает свой перевод Марина, – пани Кристина привозила к пану Михалу Зосю. Он очень скучал по Зосе. И только всегда просил, чтобы пани Кристина не забывала дома Зосин гребешок. Пану Михалу самому приходилось причесывать Зосю в эти дни, а косы были густые – мужской гребенкой не расчесать. Но пани Кристина говорит, что она – бестолковая, не раз забывала Зосин гребешок…
– Так! Так! – серьезно подтверждает пани Кристина. И те, кто сидят поближе, замечают: глаза ее наполняются слезами.
– А где же Михал? – интересуется кто-то. – Почему не приехал с ними?
Этот вопрос Марина не переводит. Отвечает сама. Негромко:
– Умер… Год назад, от инфаркта…
Тоненькая фигурка мчится с горы на лыжах – это Зося на каникулах в Закопане с паном Михалом.
Обрывистый берег речки. Рыболов. Неподалеку – Зося. Забрела по колено в воду, прикрыла глаза ладонью. Это Зося с паном Михалом ловит рыбу…
– Пан Михал был отличный рыбак! – переводит Марина. – Имел дипломы. Занимал вторые и третьи места во всепольских состязаниях по рыбной ловле, Он и Зосю рыбачить приучил…
– Так! Так! – подтверждает пани Кристина.
Отвлекшись от своих разговоров, Зося мельком взглядывает на фотографии. «Что, опять Зося? Ох уж эта мне Зося, нигде без нее не обойтись!»
И смеется: смущенно, горделиво…
Фотографии идут по кругу, переходят из рук в руки. Их разглядывают задумчиво, неторопливо. И кто-то замечает сочувственно:
– Видно, Михал Зосю жалел!
Пани Кристина легонько пожимает плечами. «Нормално!» – произносит она по-русски, твердо, без мягкого знака выговаривая «л».
– Нормално! – И добавляет уже по-польски – То ест ей ойцец!
Место матери чаще всего пустует за столом. Обязанности хозяйки призывают ее на кухню, где все время что-то печется, жарится, варится…
И хоть там обычно хозяйничают подруги Катерины Романовны – те, у кого выдается свободный час, ей все кажется, что без ее участия что-нибудь да получится не так, как следует.
Подруги упорно гонят ее к столу. И Анатолий приходит за ней на кухню. Корит. Настаивает:
– Мама! Ну что, без тебя не сделается? Ну что ты, тете Оле (или Зине, или Галине, в зависимости от того, кто стоит у плиты) не доверяешь?! Ты иди, посиди с Татьянкой. – Он все не может привыкнуть к тому, что сестренку его теперь называют Зосей. И упорно зовет ее, как в детстве – Татьянкой.
Катерина Романовна молча отмахивается от него. Не сидится ей за столом. И не только потому, что так удобней хозяйствовать. А потому еще, что, сидя за столом подле Зоси, она почти и не видит ее.
Только в профиль. Только свежую округлость щеки, крутой завиток на шее.
Лишь ощутит иногда на миг теплоту ее худенького плеча да шепоток у самого уха: «Мама, это тоже наша родня?!»
А вот здесь, в кухоньке, дверь из которой ведет в большую комнату, где пирует застолье, Катерина Романовна умудряется так стать, чтобы видеть все время Зосю. Видеть, как, освещаясь улыбкой, чуть розовеет нежное Зосино лицо. Видеть влажный блеск ее глаз. И белизну зубов. И мягко отливающие золотом волосы.
Статью, лицом, открытой приветливостью к людям она вся в их семью, ее Зося. Татьянка, не Зося, ненаглядная доченька ее.
И Кристину она видит отсюда, из кухоньки.
Сложное чувство у Катерины Романовны к Кристине.
Ей она обязана тем, что Татьянка ее жива. Попади ее дочка после Освенцима в другие руки, не в материнские руки Кристины, может, и не осталась бы жива.
Катя знает: случись с Кристиной беда – она ничего для Кристины не пожалеет… Себя для нее не пожалеет.
Но беды – нет.
Сидит за столом Кристина, смеется, чокается. Молодая. Красивая. Уверенная. Победительно, неколебимо уверенная.
В чем?
В Зосе! В нерушимом своем материнстве. В том, что Зося – ее. Зося с нею…
Сложное чувство у Катерины Романовны к Кристине. Такое сложное, что и не разобраться.
Все она готова отдать Кристине. Только… стоит между ней и Кристиной Зося. Татьянка – не Зося.
А между ней и Татьянкой стоит Кристина…
Место матери чаще всего пустует за столом. И на это пустующее место кто-нибудь то и дело норовит подсесть к Зосе. Анатолий. Товарищи Анатолия. Подруги матери.
Пани Зинаида, пани Ольга – эти чаще других.
Зося знает, что пани Зинаиду и пани Ольгу, как и ее мать, разлучил когда-то с их детьми Освенцим. И они (как и ее мать) вот уже более двадцати лет ищут своих детей.
Порасспросив для начала Зосю о ее жизни, они приступают к главному для себя – допытываются: не помнит ли она, Зося, кого-либо из ребят, что вместе с нею оставались в детском бараке после того, как их, матерей, угнали из Освенцима.
– Леню Клименко, сынка моего, не вспомнишь? Рыженький. Конопатый. Под правым глазиком очень приметный шрамик, – с робкою, трепетною надеждой расспрашивает Ольга.
– А может, Людочку Чивилеву вспомнишь, мою дочурку? – подхватывает Зинаида. – Такая чернявенькая дивчинка. Глазищи большие, черные… Она на годок тебя постарше была.
Зося огорченно качает головой: нет! Не помнит!
Что она может помнить, о чем рассказать, если сама совсем недавно узнала о своем детстве.
Она-то всегда считала себя благополучным ребенком! Единственной, нежно любимой цуркой (дочуркой) мамуси, пани Кристины, татуся, пана Михала.
Считала до того часа (и даже после того еще), когда по польскому радио передали письмо Климушиной, разыскивавшей свою утерянную в Освенциме дочь Татьяну, на руке у которой был выколот тот же номер, что и у нее, Зоси.
А вот они ее помнили – Зосю. И Ольга. И Зинаида. Помнили в эшелоне, крохотной, на руках у матери. Рассказывали, что была она тихим терпеливым ребенком. Не капризничала. В голос почти не плакала. Закричала впервые лишь в лагере, когда на ее глазах остригли косы у матери.
– Как же ты плакала! Как кричала тогда, моя детонька, – вспоминает Ольга. – Сильно матку свою жалела…
А Зинаида ведет свое:
– Уж если ты выжила, значит, и Людочка моя живая. Она же против тебя такая крепенькая была! А бойкая! А находчивая…
Они рассказывают Зосе, как в Освенциме их разлучили с детьми. Детей сперва поместили в отдельный барак, а несколько позже, когда «освободился» семейный цыганский лагерь, отгороженный колючей проволокой от женского, то есть когда собранные там из всех европейских стран цыганские семьи были отправлены «на газ», детей перевели в этот лагерь – матерям разрешалось посещать их только по воскресеньям. «Соберется нас человек пятьдесят – команда. Ауфзеерки, надсмотрщицы, с плетками, пистолетами, собаками. Допустят. Дадут побыть с детьми от силы часок или же полтора…»
Рассказывали они в два голоса. Ольга и Зинаида. Без надрыва рассказывали. Просто. Было, мол, что поделаешь!
– А Людочка меня как увидит, бывало… Кинется! Всю меня обцелует, поверь! Голову мою обритую, страшную гладит, гладит своими ручонками да приговаривает еще: «Мамка, ты у меня класивая…» – рассказывает Зинаида. – И все-то она понимала, Людочка! Ножки у нее после тифа были слабенькие, кривые. Так она, чтоб меня утешить, побежит, побежит, бывало, и скажет: «Глянь, мамка, ножки мои кливеньки, валюх, валюх – побежали!..» А свисток дадут расходиться – не оторвешь! Ручонками вцепится – не дышит. И меня от нее, как неживую, оттаскивали!
«Оттаскивали?!» Зосе начинало казаться, что и она вспоминает это: как ее оттаскивали от матери. И собачий лай вспоминает. И темные мамины косы на полу…
– Нет, я знаю, она, моя Людочка, живая! Где-то она, моя деточка, живет… – все повторяла Зинаида. – Раз уже я ее у наших в руках увидела.
Несколько лет назад в городском кинотеатре показывали давнюю кинохронику – кадры, заснятые сразу же после освобождения Освенцима Красной Армией.
В полосатой арестантской одежде, накрываясь рваниной от жгучего январского ветра, за браму – ворота – лагеря выходили полуживые люди.
Поддерживали друг друга.
Несли на носилках тех, кто не мог идти.
Шли дети. Все уже пережившие, безразличные ко всему. Шли! И, глядя в притихший, настороженный полумрак зрительного зала, привычно, на ходу обнажали ручонки с выколотыми на них номерами…
И вдруг… отчаянный женский вскрик. Вырвавшись из рядов, выбегает к экрану женщина. Протягивает к экрану руки, будто хочет остановить, удержать…
Так среди освобожденных детей Освенцима Чивилева увидела свою Людочку. Механик четыре раза подряд прокручивал эти кадры. Четыре раза подряд проходили перед зрительным залом дети. И Людочка Чивилева среди них. Четыре раза видели зрители, как в следовавшем за этим кадре Людочку уносила советская медсестра…
– Нет, уж раз она к нашим в руки попала, значит, выходили! Значит, где-то она, моя деточка, живет, – все повторяла пани Зинаида.
Зося низко склоняла голову, пряча затуманенные глаза. «А вот у ее матери за все прошедшие годы не было и такой надежды…»
Подходил Анатолий. Клал руку ей на плечо: «Что нахохлилась?»
Просил: «Ну-ка, тетушки, потеснитесь! Дайте с сестренкой посижу».
Маминых подруг он, как в детстве, звал «тетками». И они его звали, как в детстве: «Толик». Или ласково: «Толичек». А Зося называла его на польский лад: «Толек».
Подсев к Зосе, он с ходу рассказывал ей что-нибудь занятное. Про себя. Про товарищей. Про свои институтские дела… Он все понимал, Толек! Зося благодарно терлась щекой о лежавшую на ее плече руку брата.
…Спали они втроем в одной комнате: Катерина Романовна, Кристина и Зося. Комната небольшая, вытянутая в длину. У поперечной стены – кровать Катерины Романовны. У продольной стены под углом к кровати – диван.
Не принимая никаких возражений, Катерина Романовна уступила Кристине свою кровать. Сама спала на диване. А Зося – на раскладушке. Раскладушку приходилось придвигать почти вплотную к дивану – иначе не помещалась.
Спать все трое старались укладываться одновременно, чтоб потом не мешать друг другу. Зося возилась дольше всех: умывалась, закручивала на бигуди волосы. Потом целовала на ночь мамусю. Целовала мать. Гасила свет.
Перед тем как заснуть, разговаривали. Недолго.
Не очень-то клеился разговор втроем. Кристина говорила по-польски, Катя – по-русски. Зося переводила.
Может быть, Катерина Романовна и без перевода могла бы кое-как объясняться с Кристиной. Польский немного помнила… еще с Освенцима. Но…
Ни о чем особом они не говорили. Об «особом» было переговорено в письмах. Во время пребывания в Польше Анатолия. В день приезда, Кристины и Зоси. Нет, ни о чем особом они не говорили – ни о чем таком, чего бы не надо слышать Кристине. А вот поди ж ты! Казалось Катерине Романовне, будто, разговаривая по-русски, она беседует с дочерью наедине.
Постепенно комната погружалась в тишину. Пробиваясь сквозь занавеси, светила голубовато луна. В приоткрытую балконную дверь тянуло ночной свежестью. Влажным, чуть уловимым запахом осенних цветов.
Цветов в их дом приносили столько, что не хватало ни посуды, ни места. Их ставили прямо в ведра: свои, соседские. И выносили на балкон.
Намаявшись за день, Зося засыпала почти мгновенно. А Катя долго не засыпала.
Придвигалась бесшумно на самый край своего дивана – так, чтоб поближе к Зосе, и не то чтобы прислушивалась – впитывала в себя теплое Зосино дыхание.
Ночью ничто не стояло между ними. Протяни руку – и вот она рядом: сонная, теплая дочушка твоя.
Катя не протягивала руки.
За ее изголовьем, в нескольких шагах от нее, лежала Кристина. Очень тихо лежала. Слишком тихо для спящего человека…








