412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ирошникова » Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня » Текст книги (страница 11)
Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:43

Текст книги "Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня"


Автор книги: Ирина Ирошникова


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

3. Это нелегкий случай

Перед отъездом из Освенцима я разыскала Казимира Войтецкого. Мне хотелось расспросить его о семье, приютившей Татьянку-Зосю. Расспросить о самой Татьянке.

В рабочей комнате Казимира звонил то и дело телефон. Его о чем-то просили, спрашивали, вызывали куда-то.

Поэтому он разговаривал со мною отрывочно, на ходу, и разговор получился совсем не таким, как мне бы хотелось: не душевным, не доверительным. Тем не менее впоследствии я не раз вспоминала этот разговор.

– Нам все время приходится искать, – говорил Казимир, вываливая на стол передо мной пачки писем, ворохи фотографий, среди которых я хотела сама отыскать фотографию Татьянки. – Мы ищем. С нами надежды матерей. А дети? Становясь взрослыми, они тоже начинают задумываться: «Кто я?», «Откуда?», «Где и когда родился?», «Кто были мои родители?» Они тоже просят: «Помогите найти!»

Невысокий, по-юношески подвижный, с начинающими седеть висками, он говорил торопливо, не садясь.

– Нам удалось установить на сегодня несколько десятков адресов «детей Освенцима». Вот они, в картотеке.

Зазвонил телефон. Диспетчер вызывал Войтецкого к проходной. Приехали французы.

Выходя, Казимир извинился, пообещал вернуться. «Попрошу их немного подождать».

Я перебирала карточки.

Анджей П. Год рождения (условно) 1938-й. Студент строительного техникума в Варшаве. Воспитывался в шахтерской семье…

На этой карточке от руки была сделана маленькая приписка: «Настоящее имя Николай. Фамилия – Кузнецов. Русский. В Советском Союзе отыскалась мать».

Кжиштоф К. Работает в Варшаве на городском предприятии связи. В Освенцим был заключен в возрасте 10 лет. Его привезли после Варшавского восстания. По освобождении сам вернулся в Варшаву.

(«Кондуктоже ласкави, завизь нас до Варшави!»)

Галина Марцыняк. В Освенциме ей было два года (условно). Воспитывалась в детдоме. Работает в лаборатории химического завода Освенцима. И снова приписка от руки: «Настоящее имя и фамилия Анна Калманок. Из Белоруссии. В Советском Союзе отыскалась мать».

– Да, бывают счастливые случаи, – вернувшись, сказал Казимир, увидев в руках у меня фотографию Анны. – Бывают! Их немного. Но молва расходится быстро и рождает надежды.

Я разглядывала фотографию Анны. Хорошенькая темноглазая девушка. Выражение лица беззаботное, кокетливое.

– Видимость, пани! Видимость! – сказал Войтецкий. – Анну я знаю. Как знаю других детей. Они отличны от своих сверстников. Чем? Надломом. Нервозностью. Ранимостью. Они много серьезнее. И жизненно опытнее. И менее уверены в себе. Они впечатлительны. Подвержены различным сомнениям. Я уже не говорю о здоровье… – И добавил: – Ничто не проходит даром.

Это было то главное, о чем и хотела я говорить с Войтецким. «Дети Освенцима!» Какие они теперь? (Какою стала Татьянка?!)

И, чтоб удержать на этом Войтецкого, чтоб заставить его еще, еще говорить об этом, я стала расспрашивать об Анне. Как удалось разыскать ее мать? Давно ли это произошло? Увиделись ли они: Анна и ее мать? Какою была их встреча?

– Какою была их встреча?.. – Войтецкий помедлил. И, не отвечая прямо, сказал: – А знаете, что я думаю? Я думаю, для блага ребенка, теперь уже взрослого, конечно, для его блага, для покоя его души разумнее иногда прекратить поиски. – И повторил это – Прекратить! Даже если тебе и ясен ответ…

– Что вы говорите, пан Казимир! – воскликнула я. – Не может этого быть. Я не верю этому…

– Может! – убежденно и грустно сказал Войтецкий. – Вот я, например, догадываюсь… Нет, я почти уверен, что в Шленске, в Забже, в Катовицах, в приютивших их семьях живут дети, которых разыскивают их настоящие родители. А я… – он снова помедлил, – я не знаю, надо ли рушить семьи, как-то уже сложившиеся?! Они столько пережили, эти дети. Так имею ли я право вновь возвращать их к прошлому?

– Вы знаете их родителей? Знаете и молчите? – Я думала о Татьянке. О Татьянке. О Кате. О Катиных поисках. – Знаете! И берете на себя…

Зазвонил телефон. Войтецкого торопили.

– Хвилечко! – воскликнул в трубку Войтецкий. – Уже бегу.

– Нет, вы ответьте! – настаивала я.

– Ох, пани, это совсем не так просто, как вам кажется, – сказал Казимир. – Это очень большой разговор. Но… – и показал на телефон, на часы.

Он был у дверей, и я едва успела его спросить о Татьянке-Зосе.

– Станкевич Зося?! – Казимир приостановился. – Это как раз такой случай, пани. Это нелегкий случай. – Он сказал это очень серьезно. – Вы знаете, было бы много лучше, когда б она ничего не знала. Когда бы все оставалось, как было…

4. Яся

Ядвигу – Ясю я должна была встретить на вокзале в Кракове. Она обещала приурочить свой приезд из Варшавы к моему возвращению из Освенцима. Мне это было необходимо. Без Яси я не решалась идти в семью Станкевичей. По всему судя, названную мать Татьянки никак не мог обрадовать мой визит.

Я не знала, как примет меня Татьянка-Зося, и боялась отчаянно сделать что-то не так. Боялась, что со свойственной мне горячностью, которую знала в себе и не всегда могла обуздать, с нелюбовью моей к обходным путям могу «наломать дров», то есть осложнить еще больше то, что было и без этого сложным.

Я помнила, что сказал Казимир, отвечая на мой вопрос о семье Станкевичей (и то, чего не сказал он, что лишь угадывалось). И не решалась идти к Станкевичам без Яси. Возлагала надежды на ее спокойную мудрость, обходительность, на дарованный ей от природы такт.

К тому же она была соотечественницей Кристины Станкевич. Я понимала, Кристине легче будет говорить с Ясей, чем со мной.

Яся должна была приехать вечерним поездом; поджидая ее, я бродила по улицам Кракова, по старинным узеньким улочкам с неожиданно открывающимся глазу куском крепостной стены, строгими очертаниями костела. Заснеженным парком над еще не замерзшей рекой.

До поезда оставалось много времени. Томясь ожиданием, я отыскала магазин, который содержала пани Кристина. Он помещался на круто сбегавшей с холма улочке.

Магазин назывался «Зося». В витринах стояли куклы. Куклы-девочки, куклы-мальчики ростом с трехлетнего ребенка. У них были крепкие розовые щеки, светлые волосы, ясные глаза.

Сквозь витрину я разглядела девичий силуэт за прилавком. Мне почудилось, что и девушка эта, повернув к окну голову, сквозь стекло глядит на меня.

Татьянка?!

Я поспешно отошла в сторону, зашла в кавъярню, выпила чашечку горячего кофе. А придя немного в себя, поспешно направилась к магазину и, не давая себе задуматься, решительно распахнула дверь.

На полках были аккуратно разложены предметы детского туалета: платья, воротнички, кофточки, распашонки, пушистые шапочки всех цветов.

За прилавком в самом деле стояла девушка. Держась за спинами покупателей, я украдкой разглядывала ее. Она выглядела скромной и милой. Серая юбка, серый пушистый джемперок. Нежное, неярких тонов лицо, бледные, неподкрашенные губы. Темно-русые волосы ее были пышно взбиты над чистым выпуклым лбом.

Не очень она была похожа на свою фотографию, но, как и фотография, ничем не напоминала прежнюю Татьянку. Я протиснулась поближе к прилавку. И,стараясь все время оставаться в тени, спросила через головы покупателей первое, что придумала, нет ли в их магазине спиц.

Девушка приподняла голову. Я встретилась с ней глазами. И замерла. Глаза были совсем Катины: серые, с прозеленью, под густыми широкими бровями. И подбородок был совсем Катин: не тяжелый, но крепкий, чуть раздвоенный.

Мы встретились с ней взглядом.

«Неужели ты не вспомнишь меня, Татьянка?!» – кричали мои глаза. А девушка глядела на меня с тою же, видимо, свойственной ей приветливостью, с какою глядела на других покупателей: беспредметной, безликой приветливостью.

Спиц у них в магазине не было. Она сообщила об этом будто бы даже с огорчением. И тут же подробно охотно пояснила, где именно можно найти спицы. В ее манере отвечать, разговаривать ощущались застенчивость и мягкость.

За прилавком она была одна. Но я заметила рядом в каморке еще одну женщину. Лица ее я не разглядела. А фигура показалась мне прочно стоящей на земле.

Я подумала, что это и есть Кристина Станкевич. И еще подумала, что она, наверное, властная, что она подчинила себе Татьянку, бледную, грустную Татьянку. Что, наверное, поэтому Татьянка не пишет Кате. А подумав, ощутила такое чувство протеста, что поторопилась уйти из магазина.

Ничего я не смела предпринимать без Яси. Я должна была дождаться Ясю.

Года, два назад мы встречали Ясю в Москве. Она приезжала по приглашению Министерства здравоохранения.

В детских больницах Яся демонстрировала разработанную ею методику очень сложной операции на самых крохотных детях – грудняшках.

Узнав о ее приезде, многие бывшие освенцимовки стали искать возможность увидеть Ясю. Я уж не говорю о москвичках, но когда она ехала обратно, почти на каждой станции по пути следования ее встречали бывшие освенцимовки.

«Яся! Я всегда тебя помню. Ты мне помогла в Освенциме» (или «спасла», или «вылечила», или «выручила»…), – говорили они.

Мне Яся тоже очень помогла в Освенциме. Не только тем, что лечила меня от тифа, а и тем, что укрыла однажды от смертельной опасности.

Это было совсем незадолго до того, как нас угнали из лагеря. Все мы явственно ощущали приближение свободы, и надсмотрщикам становилось все труднее управляться с нами.

И вот однажды наша рабочая команда не захотела идти на работу в поле. Это произошло стихийно. Уж очень ветреный, дождливый выпал день. Было холодно, пронзительно сыро. И девчонки, совсем не сговариваясь, стали разбегаться, прятаться от блоковой. (Раньше никто бы на это, конечно, не решился.)

Блоковой не удавалось собрать команду. Она сказала об этом шефу. Шеф явился за нами прямо в барак, чего тоже не делал ранее. Заметил меня – а меня он считал почему-то заводилой, – выволок на середину барака и здорово отхлестал.

Но дело этим не кончилось. На поле он завел меня в свою будочку и стал избивать так, что у меня темнело в глазах.

Я уже говорила, что раньше он относился к нам спокойно и безразлично, флегматичный, немолодой немец. А тут как взбесился. Видно, вымещал на мне все подряд: дурные вести с фронтов, дурные вести из дому…

– Бунтарка, – орал он, норовя половчее ударить меня тяжелым кованым сапогом. – Большевичка! Это ты подстрекаешь всех!..

Я страшно перепугалась. Я видела – он совсем невменяем, забьет насмерть, кто с него спросит?!

На мое счастье, в будку вбежала ауфзеерка. Увидела и закричала:

– Шеф, опомнись! Оставь ее! – И стала хватать его за руки. – Шеф, я прошу тебя, отпусти ее. Ты не знаешь! Меня убьют за нее в бараке.

Пока они пререкались, мне удалось ускользнуть из будки, но я понимала: дела мои все равно плохи – раз приметив, шеф не оставит меня теперь в покое, сам забьет насмерть или же сдаст в «политише абтейтунг».

А у нас у всех мысль в то время была одна: продержаться! Как-нибудь продержаться до свободы.

Вечером я пробралась в ревир, разыскала Ясю, рассказала все, что произошло.

– Ложись в ревир! – не задумываясь, сказала Яся. Рисковала она? Конечно.

Я об этом тогда не думала. А она… Не знаю!

На следующий вечер в ревир прибежала Ольга.

Как я и предполагала, наутро шеф стал разыскивать меня. Но меня нигде не было. Тогда, зная, что Ольга – моя подруга, он стал избивать Ольгу.

– Та сбежала! – орал он, имея в виду меня. – Но ты не сбежишь! Нет, ты не сбежишь! Я убью тебя!

Видно, ярость требовала разрядки.

Однако и Ольге удалось вырваться. Вырваться, скрыться от него.

И она прибежала к Ясе. Яся и Ольгу приняла.

А потом в ревир пожаловал шеф. Он был до того взбешен, что не побоялся прийти в ревир, хоть немцы по доброй воле там не появлялись.

А этот ворвался внутрь. И стал кричать, что мы с Ольгой здесь. И требовать, чтобы Яся немедленно выдала ему нас. Он кричал, что все равно отыщет нас сам. Но уж если отыщет сам, то добьется, чтобы Ясю сожгли вместе с нами.

Он много кое-чего кричал. Яся стояла перед ним белая. И левую щеку ее все заметней сводила судорога. Но держалась она спокойно.

– Ищите! Я не знаю, кого вы ищете!

Он искал! Он ходил между нарами, этот упрямый немец, тыкал палкой в тех, кто лежал в беспамятстве. Не брезговал заглянуть в глубину нар. И под нары.

Мы с Ольгой притаились как раз под нарами, в глубине, в самом дальнем углу штубы (отделения). И видели его ноги в облепленных грязью сапогах. И видели, как они приближались к нам…

Все-таки он не дошел до нас – видно, не выдержали нервы. Со всех сторон неслись к нему стоны, отовсюду глядели на него изможденные лица. Повсюду лежали немытые, дурно пахнущие тела…

Извергая угрозы, он ушел. Мы же с Ольгой остались в ревире. И остались жить!

…Я ожидала Ясю у выхода в город – боялась, как бы не пропустить в толпе. И сразу заметила ее. Она соскочила с подножки вагона и, помахивая небольшим саквояжем, пошла, а завидев меня, почти побежала по платформе.

Издали можно было принять ее за девушку, если бы не седые завитки волос, выбившиеся из-под шапочки. Впрочем, и двадцать лет назад, в Освенциме, Яся была уже совершенно седой.

Мы припали друг к другу, обнялись…

– Знала бы, как я тебя жду, Ясенька!

Она смеется. Славный мой «Дон Кишот» – так она себя называет в минуты крайнего недовольства собой.

Очень миленький «Дон Кишот»: в теплой шубке, в высоких модных сапожках.

Рука об руку мы выходим с нею на привокзальную площадь, идем пешком по краковским улицам.

В Кракове я впервые. А в Польше… С Польшей столкнулась я в лагере – впрочем, это не точно – «с Польшей!».

Мы, конечно, находились тогда на польской земле. Но сама-то Польша была так далека от нас! Где-то за рядами колючей проволоки, за караульными вышками, сторожевыми постами. За горами, окутанными синим туманом.

Полек в лагере было очень много, разных возрастов и профессий. Различного социального положения. Но больше всего – интеллигенток. Нам казалось, что в лагере собран цвет польской нации.

Мы, конечно, не понимали тогда, что совсем это не случайно. Мы ведь не знали, какую судьбу предрекал Польше Гитлер. Не знали того, что говорил о судьбах польской интеллигенции генерал-губернатор Польши Франк.

«…Фюрер подчеркнул, что для поляков должен существовать лишь один господин – немец… Два господина, один возле другого, не могут и не должны существовать. Поэтому должны быть уничтожены все представители польской интеллигенции. Это звучит жестоко, но таков жизненный закон…»

В Освенциме польки размещались в таких же бараках, как и мы. На таких же нарах. Как и нас, гоняли их на работы. И истязали так же. Но все-таки они оставались на родине – на своей земле. Уже одно это немало значило. Одно это влекло за собой практические последствия: землячество, взаимопомощь, связь с волей (тайная, разумеется), помощь с воли.

Польки не так страдали от голода, как мы. Им разрешалось раз в месяц получать из дому посылки. Раз в месяц писать домой. Правда, стандартные «лагерные» письма: «жива, здорова, чувствую себя хорошо. Работаю. Благодарю за посылку…» Но какими бы ни были эти письма, а мы и того не могли: сообщить родным, что мы живы.

Они были разными, эти польки, с которыми нам довелось столкнуться в лагере. Разными по воззрениям, по настроенности. Как и мы, они люто ненавидели немцев (я не говорю, конечно, об уголовницах, занимавших в лагере должности капо и блоковых). Но в то же время по-разному относились и к нам – советским. Некоторые – недоверчиво, высокомерно. Они считали порочной идею нашего государства. «Кто родился паном, всегда останется паном. Так же, как хлоп останется хлопом – в какие одежки его ни выряжай» – так они говорили. Им не нравилось, что мы – советские – не верим в бога. И что церковь у нас отделена от государства.

Им не нравилась наша литература – сомневаюсь, чтобы они ее знали. Наша музыка. Наша наука.

«Цо то есть лекаж российский?» – говорили некоторые, когда в ревире появились первые советские врачи. «Цо то есть лекаж российский? То есть азиат».

Однако очень скоро польские врачи стали обращаться к Нине Никитичне и к другим за помощью, за советом.

Была и другая категория польских женщин. Те относились к нам без предвзятости, с интересом. Но интерес их казался нам странным. Они с искренним удивлением открывали для себя, что мы – советские – знаем Гете и Гейне, Шиллера, Шекспира, Анатоля Франса, Ромена Роллана, Сенкевича. Что мы знаем Моцарта и Шопена. Что мы вообще знаем, любим музыку, живопись, литературу.

Они задавали нам множество несуразных и потому обижавших нас вопросов. (Все это было совершенно понятно, если учесть, какую враждебную позицию по отношению к нашей стране занимало предвоенное правительство Польши, какую пропаганду оно вело.)

Но при этом к нам лично относились дружественно. Не сомневались, что освободить их может только Красная Армия. И ждали ее прихода. (Впрочем, в этом не сомневались и первые. И тоже ждали. Хотя с опаской.)

И наконец, была Яся, такие, как Яся. Эти беззаветно, искренне, от души помогали нам. Делились с нами своими посылками. И надеждами, и раздумьями.

Я отлично помню, как Яся высказала мне свою «политическую платформу». Высказала с подкупающей прямотой. Это случилось в ревире. В день, когда она впервые получила письмо от мужа – Влодека.

Они с мужем, как и многие их друзья по «Жице» – еще довоенной коммунистической организации молодежи, входили в организацию Сопротивления – в подпольную организацию Гвардии Людовой – народной гвардии. Влодек – бойовником[6]6
  Боевик.


[Закрыть]
. А Яся была в санслужбе организации. В госпитале, в котором работала Яся, находили убежище те, кого разыскивало гестапо, – работники партии, подпольщики, раненые бойовники, люди, бежавшие из гетто.

Летом 43-го года начались провалы. Влодека схватили на явке. Ясю и других арестовали в госпитале.

Когда закончилось следствие, ее вывезли в Освенцим. А Влодек… Больше года она ничего не знала о нем.

И вот – письмо. Из лагеря Бухенвальд. Коротенькое. Стандартное.

«Кохана! Я здоров и работаю. Только думаю о тебе. О тебе и нашей маленькой Ганке. Имеешь ли ты какие-нибудь сведения о ней? Я целую тебя горячо и желаю всего лучшего». Подпись. Номер.

Яся перечитывала это письмо, и бледные щеки ее покрывались легким румянцем. И почти незаметным становился этот проклятый тик на ее щеке – проклятый след Освенцима. «Кохана» – любимая!

А мы успели уже забыть, как оно звучит, это слово. Мы уже забыли, что существуют на свете такие слова.

По-моему, в тот же вечер Яся прочла мне свои стихи. Она посвятила их Влодеку. Писала их, думая о нем, не зная – жив ли.

Она сказала, что написала эти стихи для нас, советских. Потому что давно хотела нам рассказать о Влодеке. Да все не решалась рассказать. Так оно и называлось, это стихотворение: «Я хочу, чтоб вы знали о нем!»

Были в нем строки, так примерно звучавшие по-русски:

 
…Я хочу, чтоб вы знали о нем, девушки из Страны Советов!
Жил в далекой Варшаве высокий парень!
Он ходил в любую погоду без шапки, и волосы его развевал ветер.
Он любил ощущать в своих волосах ветер!
У него было щедрое сердце. Он любил людей.
И поэтому больше жизни любил коммунизм.
И вашу страну – Страну Советов.
Через стену враждебности он протягивал вам свою верную руку.
Я хочу, чтоб вы знали это!
 

…Идет снег! Идет снег! Из окна видно: город занесен снегом. А мы с Ясей пьем кофе в номере. И не просто кофе, а с коньячком, привезенным мною из самой Москвы (армянский, три звездочки). И с краковскими перниками. Отличные перники: пышные, душистые, пахнут медом, глазированы шоколадом.

А кофе завариваем особым способом – Ясиным. Кофе, у меня растворимый, в порошке. Яся заваривает его не так, как мы, торопясь на работу, бухаем в чашку кофе, сахар, с ходу льем кипяток.

По Ясиному рецепту: ложка кофе, три ложки сахару, чуточку кипятку и – растирать, растирать!

Мы растираем. Каждая в своей чашке. Долго, нудно. Мне скоро надоедает это. Я то и дело спрашиваю:

– Яся, может, уже готово?

– Не, еще не! – неумолимо говорит Яся. – Цукор должен быть бялы, бялы, як пяна.

Я замечаю уныло:

– Как гоголь-моголь?

– Так! Так! Долго-долго, – кивает Яся.

И мы растираем. Растираем и разговариваем.

Когда Яся приезжала в Москву, нам некогда было так вот с ней посидеть. Время у Яси было строго расписано: операции, консультации, семинары. Встречи в больницах, в министерстве, в Обществе врачей. Ну а если уж выдавался свободный час, вдвоем мы тоже не оставались – слишком много было желающих повидать Ясю. Да и нам хотелось показать ей многое. Вот мы и носились табунком по Москве.

И в Варшаве, когда я была у нее, тоже спокойно поговорить не удавалось.

Зато здесь никто не может нам помешать.

Разговариваем мы с Ясей обо всем сразу. Но больше всего – о детях.

В варшавском Ясином доме, в ванной, я видела пять разноцветных рожков для полотенец. Под каждым стояла подпись: «Татусь», «Мамуся», «Ганка», «Алинка», «Сташек».

Алинка и Сташек – это послевоенные дети. А Ганка…

Когда Ясю и Влодека схватили немцы, дома с Ясиными родителями оставалась Ганочка – крохотная девчурка, круглощекая, пухленькая, с темной челкой над темными быстрыми глазами. В Ясином семейном альбоме я видела теперь ее фотографию.

Кстати, этот альбом уцелел благодаря Ганке. После Варшавского восстания, когда Гитлер провозгласил, что Варшава должна быть стерта с лица земли, Ясиных родителей, как и всех уцелевших варшавян, выгнали из жилища, погнали за пределы Варшавы. И никто не заметил, что, сидя у деда на руках, Ганка крепко прижимает к себе вот этот самый альбом.

В суматохе сборов, когда взрослые метались по квартире, бросая какие-то вещи в рюкзаки, Ганка тоже решила кое-что прихватить. И прихватила. Не куклу, не другую игрушку, а альбом. В этом альбоме были фотографии мамуси и татуся – она часто рассматривала их.

Когда Яся вернулась из Освенцима, Ганка долго не признавала ее. Дичилась. Яся постоянно ловила на себе ее настороженный взгляд. Видела: сидит Ганочка в уголке, на коленях спасенный ею альбом. Перелистывает альбом, рассматривает довоенные Ясины фотографии.

Та «мамуся», в альбоме, молодая, веселая. В светлых платьях. В лыжном костюме. Держит на руках Ганку.

Совсем она не похожа на эту худую, седую, чем-то пугающую женщину, которая обязательно хочет, чтобы Ганка называла ее «мамусей»…

Может быть, от тех дней, от того, что предшествовало тем дням, осталась в Ганке не преодоленная ею настороженность, скрытность, замкнутость. Ясе подчас бывало с ней совсем нелегко. Жила в своей комнатке, как в теремке, отгородив себя от всех, училась в архитектурном институте. Казалось Ясе, что без особого увлечения училась.

Следила за модой и за собой. Увлекалась джазовой музыкой. Танцевала самозабвенно твист. Кружила головы наилучшим танцорам – самым галантным и элегантным юношам из их института и других.

И вдруг запиралась в своей комнатке. С занятий возвращалась домой. К телефону вечерами не подходила. Что-то жадно читала. О чем-то думала.

Ясе казалось, что Ганка никак не найдет себя.

Ясе не нравилось, как живет Ганка. Она пробовала говорить ей об этом.

Ганка слушала молча, прикрывая глаза ресницами. Не возражала, не соглашалась.

И вдруг неожиданно объявила матери, что выходит замуж за Эрнестино – самого невидного, самого негалантного из всех ее кавалеров. И не такого уж молодого – на десять лет старше Ганки. Немало уже испытавшего мексиканского коммуниста. Архитектор, он проходил практику в Польше…

…В ванной у Яси пять разноцветных рожков для полотенец. Полотенца висят лишь на трех из них – два пустуют: рожок Ганки, рожок татуся.

Ганка сейчас далеко. Уехала со своим Эрнестино в Англию. Затем из Англии они отправятся в Мексику, А татусь…

Однажды февральским утром – было это несколько лет назад – Влодек, отправился в горы, в каменоломню. Он сам хотел подобрать камень для облицовки домов на застраивавшейся по его проекту улице. Взял рюкзак. Взял лыжи: этой возможности он не упускал – походить на лыжах. Добрался до туристского домика, заночевал в горах. Утром, оставив в домике вещи, отправился в каменоломню. Хозяйке сказал, что к обеду будет.

К обеду он не вернулся. Ни к обеду, ни к ужину. Ни на другой день. Ни в последующие… Поиски не привели ни к чему. Исчез. Словно бы растворился в синем воздухе гор.

Тело Влодека нашли лишь весной, когда стаял снег. Зиму он пролежал в ущелье, под снегом.

– Така малютка лавина була! Така малютка! – Яся повторяла это с горестным изумлением.

Вот она – судьба человека: подполье, боевые акции, гестапо, тюрьма, лагеря смерти – почти три года лагерей смерти! Все вынес, выжил, и вот… «Така малютка лавина…»

О гибели Ясиного мужа мы узнали в Москве от наших общих друзей.

Но Яся сама в Москве не говорила об этом. Мы не спрашивали. А здесь, у нее, заметив, что я гляжу на пустой, без полотенца рожок с нестертою надписью «Татусь», кратко, скупо поведала мне о гибели Влодека. Больше мы с ней об этом не вспоминали. Не вспоминаем и сейчас.

…Смесь наконец готова – растертая «добела» коричневатая смесь.

Придирчиво заглянув в мою чашку, Яся разрешает залить ее кипятком, и она набухает, вскипает, пенится – целая чашка легкой сладкой кофейной пены. Мы пьем ее маленькими глотками, смакуем.

– Здорово, Ясенька!

– А то!

Она такая уютная в своем серебристо-сером халатике. Раскрасневшаяся. Довольная. И как будто даже счастливая. Правда! Это ведь всегда видно, если человек счастлив.

Я хочу спросить ее, отчего это. И не нахожусь. И задаю ей самый пошлый из всех возможных вопросов. Спрашиваю, прикрываясь грубой шутливостью: что-то мой «Дон Кишот» уж очень похорошел? Не завелся ли у него какой-нибудь «Дульциней»?

Яся сразу становится серьезной (а мне становится очень неловко за себя) и, подумав, вынимает из сумки письмо.

– «Дрога мамуся», – читаю я.

Яся отбирает письмо у меня. Ей хочется прочитать его самой, вслух. Видно, немало значит для нее это Ганкино письмецо.

Ганка пишет о том, что в лондонском кинотеатре демонстрировались фрагменты снятой советским режиссером Эйзенштейном еще в 30-х годах картины «Мексика». Не законченной им картины. Ганка с Эрнестино смотрели ее дважды.

«Когда я смотрела эту картину, – пишет Ганка, – я все время думала об отце! Мне кажется, в искусстве Эйзенштейна есть то, чего я не могла понять в архитектурных проектах нашего таты. Только чувствовала, но это не доходило до меня. Теперь я понимаю, что это – Идея Революции. Преломленная по-своему, в прекрасных скульптурных эпизодах, говорящих о много большем, чем они как будто бы говорят. Я смотрела и думала, что в этой своей незаконченной картине Эйзенштейн достиг того, что я не видела даже в лучших его картинах. Того, к чему тата стремился в архитектуре. Я смотрела эту картину с прекрасным и грустным чувством. И весь вечер думала об отце. И думала вот еще о чем, мамусю: то, что есть мой „моральный позвоночник“, если я могу так сказать, то, что нравится во мне Эрнестино и за что он меня полюбил, – ваше. Твое и таты.

Я видела вашу жизнь, вашу цель, ваше отношение к людям, и все это откладывалось во мне. Я никогда не говорила об этом с тобой, но и я хотела свою жизнь наполнить действием интересным и добрым. Только тогда у меня не получалось этого.

Это очень большие слова. А у меня малый мозг. Але я имею сердце. И имею Идею. И я буду делать все, чтобы, та Идея, которой вы отдали свою жизнь, не умерла во мне.

Я никогда не говорила таких больших слов. И мне неловко даже писать их. Но это не слова. Это мои мысли и мои чувства.

Я написала очень хаотично. Я много думаю и еще сама не разобралась во всем. Но я знаю, ты это поймешь. Поймешь, почему я связываю все это с мыслью о нашем тате».

Яся разрешила мне переписать Ганкино письмо. И я переписала его. Для чего? Не знаю. Может быть, для себя. А может, и для Светланки.

В ту ночь мы с Ясей говорили больше всего о детях: о Ганке и о Светлане. И вообще о поколении «детей». Только о Татьянке не говорили. Не знаю, как объяснить, но я видела: Ясе не хочется говорить о Татьянке. Ясе не хочется вспоминать о Татьянке. Почему?

Скажу более: хоть подразумевалось само собой, что Яся пойдет со мной к Станкевич и сделает все возможное, чтобы установить отношения между Татьянкой и Катей, право же, я ощущала в Ясе внутренний холодок, внутреннее сопротивление этому. Почему? Откуда оно возникло?

Я не осмеливалась спросить, боялась спрашивать. Словом, Татьянка – это было еще впереди. Это еще предстояло нам.

Утром мы с Ясей не захотели спускаться в кафе завтракать. Наспех, теперь уже абсолютно «московским» способом, мы заваривали кофе, закусили плавлеными сырками. Оделись.

Спокойно вышли из номера, спустились по лестнице. И тут… тут я почувствовала – не держат ноги. Становятся ватными, подгибаются.

Взглянув на мое лицо, Яся поспешно усаживает меня на одно из стоящих в холле кресел.

– Что с тобой, Марыся?

– Ничего, Ясенька! Сейчас пройдет… Мне уже хорошо. Пойдем.

Яся испытующе глядит на меня.

– Сиди! Вот не знала, что ты такая… – и предлагает осторожно – Может, не пойдем… сразу. Может, немного подождем?

– Что ты! – вырывается у меня. – Жить в таком напряжении! Ждать!

Мы выходим. На улице морозно. Город в розовом утреннем тумане. Ветер резкий – обжигает лицо, но на воздухе мне дышится легче.

Яся останавливает такси. Мы едем.

Вот и вывеска: «Зося». Магазин. Ему положено быть закрытым – еще рано.

И я надеюсь на то, что магазин еще закрыт. Мне бы разок пройтись по улице с Ясей. Еще подготовиться, обдумать.

Яся отпускает такси. И решительно ведет меня к магазину. Легонько толкает дверь.

Входим. Магазин пуст. За прилавком Татьянка. Перебирает что-то на полках.

Дверь в каморку распахнута настежь. В дверном проеме, видимо, пани Кристина. Разговаривает с каким-то мужчиной, в руках у него зонтик. Пестрый, детский, от солнца. Он то раскрывает, то закрывает его, предлагает товар.

Яся решительно обращается к Татьянке:

– Панна Зося?

Татьянка отвечает приветливо:

– Так! Зося! – в глазах ее настороженность.

Пани Кристина умолкает. Прислушивается. Видимо, наше появление тревожит ее – ей хочется поскорее отправить своего поставщика. Я слышу, как она говорит ему, что, пожалуй, не сможет взять зонтики. Говорит мягко, будто бы огорчаясь, что отказывает ему.

Яся представляет меня Татьянке.

– Пани Марина из Москвы. Поручение от брата Анатолия. – О Кате она не упоминает.

– О! – Татьянка улыбается напряженно.

Я встречаюсь с нею глазами. Я взглядом спрашиваю: помнишь меня, помнишь: «я тебя аж до самого неба люблю».

Не вспомнила! Конечно, не вспомнила!

Татьянка слабо пожимает мне руку.

Из каморки уже спешит к нам пани Кристина.

Теперь я вижу ее при дневном свете. Она действительно крепко сбитая женщина, лет, наверное, сорока с небольшим.

Хорошо сложенная женщина с тонкой талией, с высокой грудью. На статной ее фигуре как-то очень ловко сидит рабочий темный халат. А лицо… совсем оно не такое, каким я дорисовала его вчера. У нее темнобровое, свежее, привлекательное лицо под россыпью мягких каштановых волос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю