Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Рано поутру наш друг один ходил по галерее и с удовольствием рассматривал знакомые лица, а о незнакомых черпал сведения из заранее найденного каталога. Портрет, как и жизнеописание, заключает в себе особый интерес: замечательная личность, которую нельзя вообразить себе вне ее окружения, тут отдельно от всех предстает перед нами, как перед зеркалом, и мы должны уделить ей преимущественное внимание, заниматься ею одной, как сам этот человек, непринужденно стоя перед зеркалом, занимался бы только своей особою. Если это полководец – он представляет в своем лице все войско, а короли и императоры, за которых он сражается, образуют лишь смутно различимый фон. Если это любезный царедворец – он как будто только перед нами и лебезит, мы и не вспоминаем о большом свете, ради которого он приобрел весь свой лоск. Нашего зрителя сразу поразило сходство многих людей, живших давно, с живущими ныне, знакомыми ему и виденными во плоти, и даже сходство с ним самим. Но почему близнецы Менехмы должны быть непременно рождены одной матерью? Почему и великой матери богов и людей не производить из своего плодоносного лона одинаковых творений, одновременно или с перерывами?
В конце концов и наш чуткий зритель не мог не признаться себе в том, что среди маячивших перед его глазами картин есть много привлекательных, но также много внушающих неприязнь.
Хозяин дома застиг его врасплох среди таких размышлений, и Вильгельм свободно заговорил с ним об этих предметах, чем, судя по всему, еще больше завоевал его расположение, так как был любезно введен им во внутренние комнаты, где увидел изображения замечательных людей шестнадцатого столетия. Они окружили его, совершенно такие, какими были в жизни и во плоти, без оглядки на зеркало или на зрителя, вольные и довлеющие себе, воздействуя одним своим присутствием, безо всякого намерения или расчета.
Хозяин, довольный тем, что гость сумел полностью оценить, сколь богато представлено тут прошлое, показал ему рукописи многих лиц, о которых было говорено в галерее, а потом и реликвии, о которых было достоверно известно, что предыдущий владелец пользовался ими и к ним прикасался.
– Вот мой род поэзии, – сказал хозяин с улыбкой. – Моему воображению нужны твердые опоры; если что не оставило следов до сего дня, я с трудом верю, что оно вообще было. О каждой такой святыне прошлых времен я стараюсь получить достовернейшие свидетельства, иначе я ее не беру. Самой строгой проверке подвергается всякое рукописное предание: я охотно верю, что монах составил хронику, но вот тому, о чем он свидетельствует, я верю редко.
Под конец он положил перед Вильгельмом чистый лист и попросил написать на нем несколько строк, но не подписываться; для этой цели гость был введен через завешенный ковром проем в залу, где оказался рядом с хранителем.
– Я рад, – сказал тот, – что вы полюбились нашему господину, о чем свидетельствует уже то, что вы вышли из этой двери. Вы знаете, за кого он вас принимает? Он полагает, будто вы – практикующий педагог, приставленный к мальчику, якобы отпрыску знатного семейства, которого доверили вашему руководству, с тем чтобы вы уже в раннем возрасте показали ребенку все многообразие мира и привили ему верный взгляд и твердые правила.
– Слишком много чести для меня, – сказал наш друг, – но постараюсь, чтобы слова его не пропали для меня даром.
Спустившись к завтраку, он обнаружил Феликса уже хлопочущим около девиц, которые поведали Вильгельму свое желание: если ему нельзя задержаться, то пусть он отправится к благородной тетушке Макарии, а от нее, быть может, и к кузену, чтобы пролить свет на странную его медлительность. Благодаря этому он сразу же сделается членом их семьи, окажет всем им немалую услугу и без долгих церемоний войдет в самые доверительные отношения с Ленардо.
На это Вильгельм ответил:
– Я с охотой отправлюсь, куда бы вы меня ни послали; я пустился в путь затем, чтобы смотреть и мыслить; у вас я многому научился и узнал больше, чем мог надеяться, и потому уверен, что и завтрашний мой путь даст мне многому научиться и уразуметь больше, чем я ожидаю.
– А ты, прелестный шалопай, чему ты будешь учиться? – спросила Герсилия, на что мальчик задорно отвечал:
– Я учусь писать, чтобы присылать тебе письма, и ездить верхом лучше всех, чтобы в любой час прискакать к тебе.
На это Герсилия задумчиво сказала:
– С поклонниками из моих сверстников мне никогда не везло, но сдается, что следующее поколение скоро возместит мне неудачи.
А сейчас мы, хотя и чувствуем вместе с нашим другом горечь приближающейся разлуки, желали бы составить более ясное понятие об особенностях нрава замечательного хозяина дома и о странностях этого необыкновенного человека. Но чтобы не судить о нем ложно, нам придется обратить внимательный взгляд на предков и потомков достойного господина, уже достигшего преклонных лет. Из расспросов нам удалось установить следующее:
Дед его принимал деятельное участие в некоем посольстве в Англию. То были последние годы знаменитого Уильяма Пенна, чье высокое стремление к благу, чистота помыслов, непоколебимая энергия, а также столкновение с миром, вызванное этими его достоинствами, опасности и беды, под бременем которых благородный законодатель, казалось, готов был пасть, пробудили в восприимчивой душе молодого человека чрезвычайный интерес к нему. Интерес этот стал для него столь кровным, что он в конце концов сам отправился в Америку. Отец Вильгельмова хозяина родился в Филадельфии, и оба хвалились тем, что способствовали большей свободе вероисповеданий в колониях.
Здесь и выработалось правило, гласившее, что замкнутая в себе нация, исконно связанная единством нравов и веры, должна, конечно, оберегаться от всяческих чужеземных влияний и новшеств, но там, где живущие на новой почве стремятся созвать к себе людей со всех сторон, нельзя ограничивать ни деятельности, которой они добывают себе хлеб, ни свободы их нравственных и религиозных воззрений.
Живая тяга в Америку была в начале восемнадцатого столетия весьма сильна, поскольку каждый, кто здесь чувствовал себя не вполне уютно, надеялся там стать свободным; эта тяга питалась также возможностью приобрести превосходные земли, пока еще заселение не продвинулось дальше на запад. Все так называемые графства на границе обитаемой области подлежали продаже, и отец Вильгельмова хозяина приобрел там обширные владения.
Но и здесь, как бывает нередко, в сыне родилось чувство противоречия отцовским взглядам и устремлениям. Наш хозяин дома, попав в Европу юношей, почувствовал себя здесь совершенно иначе: увидев ее бесценную цивилизацию, возникшую много тысяч лет назад, возросшую, распространившуюся, потом угнетенную, подавленную, но нигде не задушенную и вновь воскресшую, проявляющую себя, как и прежде, в бессчетных отраслях деятельности, он составил себе иное понятие о достижениях человечества. Он предпочел получить свою долю необозримых преимуществ и лучше затеряться в многолюдном, но деятельном и благоустроенном обществе, трудясь вместе с ним, нежели с многовековым опозданием играть за морем роль Орфея или Ликурга. Он говорил: «Человек везде должен быть терпелив, везде должен оглядываться на других, и я предпочитаю иметь дело с государем, который признает за мной те или другие законные права, предпочитаю тягаться с соседями, которые дадут мне кое-какие послабления, если я, со своей стороны, в чем-нибудь уступлю им, чем сражаться с ирокезами или заключать с ними сделки, чтобы силой прогнать или обманом вытеснить их из болот, где потом меня до смерти замучат москиты».
Он вступил во владение родовыми поместьями, сумел, управляя ими в духе свободомыслия, наладить в них хозяйство, присоединить к ним на первый взгляд бесполезные соседние участки и внутри цивилизованного мира, который нередко тоже может быть назван в известном смысле дикой пустыней, приобресть и создать небольшую самостоятельную область, что для человека среднего состояния есть почти утопия.
Свобода веры в этом случае разумеется сама собой, посещение службы по тому или иному обряду рассматривается как дело вольного исповедания, к которому человек присоединяется навсегда, и тут уже строго смотрят, чтобы никто не обособлялся.
В каждом поселении бросаются в глаза довольно обширные здания; такие помещения землевладелец обязан построить для каждой общины, сюда сходятся на совет старейшины, здесь собираются все ее члены, чтобы услышать слово поучения и благочестивого ободрения. Но та же зала предназначена и для увеселений: здесь танцуют на свадьбу, здесь звучит музыка, завершающая каждый праздник.
Все это может быть подсказано самою природой. Мы постоянно видим, как при ясной погоде под одной и тою же липой то совещаются старейшины, то община внимает поучению, то вертится в танце молодежь. На фоне степенной повседневности веселье выделяется особенно красиво, степенность и благочестие не дают перейти меру в удовольствиях, – а ведь только блюдя меру, мы и можем оставаться собою.
Если община думает иначе и достаточно богата, ей дастся право посвятить различным целям разные постройки.
Все это имеет в виду общественную жизнь и ее общие нравственные основы, между тем как религия в собственном смысле остается переживанием внутренним и даже личным: ведь только она одна может, когда нужно, подстегнуть, когда нужно, успокоить нашу совесть. Подстегнуть – если она притупилась, застыла в бездеятельной лености, успокоить – если беспокойная горечь ее угрызений грозит отравить нам жизнь. Ибо совесть – родная сестра тревоги, которая грозит перейти в тяжкую горесть, всякий раз как мы по собственной вине навлечем беду на себя или на других.
Но так как мы не всегда расположены к сосредоточенному раздумью, которое для этого необходимо, и не всегда нас можно к нему побудить, то для такой цели и отводится воскресенье, когда все, что гнетет человека, – будь то в религиозной и нравственной, будь то в общественной и экономической сфере, – должно быть открыто высказано.
– Если бы вы остались подольше, – сказала Жюльетта, – то, верно, вам бы у нас понравилось и в воскресный день. Послезавтра вы бы сразу заметили, как тихо везде с утра: каждый остается в одиночестве, посвящая его часы предписанным размышлениям. Человек – существо ограниченное, и воскресенье у нас посвящено раздумьям об этой ограниченности. Если она проявляется в телесном недуге, на который мы в суматохе будней обращали, быть может, слишком мало внимания, то в начале новой недели мы обязаны обратиться к врачу; если мы видим некие ограничения экономического или гражданского свойства, то наши служащие должны собраться на совещание; если то, что омрачает нас, относится к области духовной или нравственной, то нам следует обратиться к кому-нибудь из друзей или вообще людей благомыслящих за советом и содействием; одним словом, закон гласит, что никто не имеет права оставаться на новую неделю при своих беспокойствах и муках. От гнета долга нас может избавить только его добросовестное исполнение, а что нам решить не по силам, то мы препоручаем богу, единственному существу, властному все вязать и разрешать. Даже дядюшка ни разу не преминул пройти испытание, и бывали случаи, когда он доверительно обсуждал с нами обстоятельства, с которыми в тот миг не мог совладать; но чаще всего он совещается с тетушкой, к которой время от времени ездит с визитами. А по вечерам в воскресенье он обыкновенно спрашивает, во всем ли мы чистосердечно исповедались и от всего ли избавились. Из этого вы можете видеть, что мы всячески стараемся не быть принятыми в ваше товарищество, в орден Отрекающихся.
– Вот чистая жизнь! – воскликнула Герсилия. – Впрочем, если я смиряю себя каждые восемь дней, то из трехсот шестидесяти пяти в моем распоряжении остается еще предостаточно.
При прощании наш друг получил от младшего управляющего пакет с приложенной запиской, из которой мы приводим следующий отрывок:
«У каждого народа, сдается мне, преобладает одно чувство, в удовлетворении которого он только и находит счастье; то же самое можно видеть и у отдельных людей. Тот, кто насыщает слух стройной красотою полнозвучья, кому она наполняет ум и душу желанным волнением, – будет ли он мне благодарен, если я поставлю пред его глазами картину самого превосходного живописца? Любитель живописи хочет смотреть и не допустит, чтобы его воображение было увлечено поэмой или романом. И кто одарен достаточно богато, чтобы испытывать всесторонние наслаждения?
Но вы, наш кратковременный друг, показались мне именно таким человеком, и я могу надеяться, что вы, сумев оценить прелесть аристократического французского умопомешательства, не пренебрежете простой и верной благонамеренностью немецкой жизни и простите мне то, что для меня, по моему нраву и образу мыслей, по происхождению и положению в обществе, нет картины отраднее той, какую являет немецкое среднее сословие во всей его уютной домовитости.
Будьте же терпеливы к моему писанию и не забывайте меня!».
ГЛАВА ВОСЬМАЯКто предатель?
– Нет, нет! – вскричал он, ворвавшись в отведенную ему спальню и поставив свечу. – Нет, это невозможно! Но куда мне податься? Впервые я мыслю с ним розно, впервые разошлись наши чувства и желания! О батюшка! Когда бы ты незримо здесь присутствовал, когда бы заглянул мне в душу – ты убедился бы, что я все тот же твой неизменно послушный, любящий сын. – Отказываться! Перечить столь давно взлелеянному, заветному желанию родителя! Как открыться? В каких словах это высказать? Нет, я не могу жениться на Юлии! Вот я сказал это – и сам испугался. Как подойти к нему, как поведать доброму, любимому батюшке такие мысли? Он молча глядит на меня и удивленно качает головой; он не находит слов – такой проницательный, умный, ученый! Горе мне! О, я знал бы, кому рассказать об этой муке, об этой безысходности, кого избрать ходатаем. Тебя одну, Люцинда! Я открыл бы тебе сначала, как я тебя люблю, как предан тебе душой, а потом стал бы слезно молить: «Вступись за меня, а если ты можешь меня любить и хочешь быть моею, так вступись за нас обоих!»
Увы, объяснять этот краткий страстный монолог нам придется куда более пространно.
У профессора Н. из Н-ского университета был единственный сын, мальчик необычайной красоты; до восьми лет отец предоставлял его попечению супруги, весьма достойной дамы, которая всякий день и час направляла жизнь и учение ребенка и старалась привить ему добрые привычки. Она умерла – и в тот же миг отец почувствовал, что опекать сына и дальше ему одному не по силам. До сих пор все делалось по обоюдному согласию между родителями: они трудились ради одной цели, вместе решали, что предпринять в ближайшее время, а уж мать умела разумно все выполнить. Теперь заботы вдовца умножились вдвое и втрое: ведь он знал, что профессоры, даже из университетов, только чудом могут дать своим детям хорошее образование.
В таком затруднении он обратился к другу, председателю суда в Р., с которым и раньше строил планы еще теснее связать оба семейства. Тот сумел помочь советом и делом, определив сына в одно из процветавших тогда в Германии учебных заведений, где старались по возможности всесторонне заботиться о человеке, развивая его тело, душу и ум.
Сын был пристроен, но отец сразу же почувствовал себя слишком одиноким. Лишившись супруги, он был лишен теперь и отрадной близости ребенка, который так благополучно рос у него на глазах без всяких усилий с его стороны. Но и тут помогла ему дружба с председателем суда: расстояние, разделявшее их дома, исчезло, уничтоженное взаимной симпатией и охотой найти рассеянье в перемене мест. В семействе председателя, где также не было матери, осиротелый ученый нашел двух подрастающих дочек, красивых и по-разному очаровательных; это и позволяло отцам все более укрепляться в своих замыслах и рассчитывать в будущем отраднейшим образом соединить оба дома.
Княжество, в котором они проживали, благоденствовало, и такой честный и дельный человек, как председатель суда, мог быть уверен, что место останется за ним пожизненно, а может быть, и перейдет к угодному для него преемнику. Согласно разумному семейному и административному плану, Люцидор должен был готовиться к тому, чтобы занять важный пост будущего тестя. Это постепенно и делалось. Не упускали ни одной возможности передать ему те знания и развить в нем те способности, в которых постоянно нуждается государство, то есть научить его строго соблюдать законы, делать послабление там, где исполнителю могут помочь ум и опыт, брать в расчет повседневные обыкновения, не упуская из виду и высших соображений, и во всем применяться к жизни, как это следует делать всегда и неукоснительно.
В этом духе Люцидор воспитывался в школе, и теперь, по ее окончании, отец с покровителем готовили его в университет. Ко всем наукам юноша выказывал отличные способности, а кроме того, природа наградила его редкостным счастьем: охотой направить их туда, куда было указано, – сперва из любви к отцу, из почтения к другу, из послушания, а потом и по собственному убеждению. Его послали учиться в другой город, и в тамошнем университете он, как гласили его отчеты в письмах и свидетельства наставников и надзирателей, шел тем путем, который вел прямо к цели. Одно только в нем не одобряли: порой он бывал нетерпелив в своем рвении. Отец покачивал на это головой, председатель одобрительно кивал. Кому не хотелось бы иметь такого сына!
Между тем подрастали и дочери, Юлия и Люцинда. Первая, младшая, была задорна, мила, непоседлива, – словом, из тех девиц, с которыми не соскучишься. Вторую описать труднее, так как она во всей чистоте воплощала собою то, что нам хочется видеть в каждой женщине. Семейства обменивались визитами, и Юлия неизменно находила в доме у профессора, чем себя занять.
В число наук, преподаваемых профессором, входила и география, которую он умел оживлять топографическими описаниями. Юлия, едва взяла в руки один из томов, выпускаемых Гомановой печатней и длинным рядом стоявших на полке, сразу принялась сравнивать города, вынося суждение обо всех, предпочитая одни и пренебрегая другими; в наибольшей милости были у ней города портовые, а все прочие, чтобы хоть отчасти притязать на ее одобрение, должны были отличаться обилием башен, куполов и минаретов.
Отец позволял ей целыми неделями оставаться у испытанного друга, поэтому ее познания становились шире и глубже, она уже неплохо знала весь населенный мир, то есть главные особенности всех пунктов и местностей. Большое внимание обращала она и на чужеземные наряды, и когда приемный отец в шутку спрашивал ее, не нравится ли ей тот или иной из молодых красавчиков, расхаживавших под окнами, она отвечала: «Нравится, конечно: ведь он выглядит так чудно́!» А так как этого нашим студентам не занимать стать, у нее часто бывал случай заинтересоваться то одним, то другим и вспомнить, глядя на него, какой-нибудь чужеземный костюм; однако она уверяла, будто целиком занять ее внимание мог бы разве что приезжий грек в своем национальном убранстве; по той же причине ей хотелось побывать на Лейпцигской ярмарке, где на улицах можно видеть такие наряды.
После своих сухих и подчас раздражающих занятий наш учитель не знал минут счастливее тех, когда он давал ей шутливые уроки и тайком ликовал тому, что воспитывает себе сноху, которая и сама не ведает скуки, и другим не дает скучать. Впрочем, отцы порешили, что девушка не должна догадываться об их намерениях; от Люцидора их также держали в тайне.
Так прошли годы, быстротечные, как всегда; Люцидор, окончив университет, выдержав все экзамены, явился, обрадовав даже и высшие власти, которые только того и чаяли, как бы с чистой совестью исполнить надежды старых почтенных слуг, удостоенных и достойных милости.
Дело двигалось законным порядком и наконец пришло к тому, что Люцидор, показавший себя образцовым подчиненным, должен был по заслугам занять желанное и выгодное место – как раз на полпути между университетом и должностью председателя.
Теперь-то отец и заговорил с сыном о Юлии как о невесте и супруге; прежде он ограничивался намеками, а сейчас сказал об этом как о деле окончательно решенном и только превозносил счастье приобресть такое сокровище. Он уже воображал себе сноху, как она время от времени посещает его дом и возится с картами, планами и перспективами городов; сын, напротив того, вспоминал милого шаловливого ребенка, который в прежние годы всегда забавлял его то поддразниваньем, то дружеской лаской. Теперь Люцидору предстояло верхом отправиться к председателю, поглядеть на успевшую вырасти красотку и за несколько недель ближе познакомиться со всем семейством и освоиться в доме. Если молодые люди оправдают надежды и сойдутся ближе, об этом надобно будет известить отца, который не замедлит явиться, чтобы торжественная помолвка навеки упрочила чаемое счастье.
Люцидор приезжает, его встречают весьма радушно, отводят ему комнату, он переодевается и выходит к хозяевам. Среди них он находит, кроме известных нам членов семейства, еще и сына, подростка весьма избалованного, но неглупого и добродушного, который, если считать его только весельчаком и забавником, не портит общей картины. Кроме него, к числу домашних принадлежал старик весьма преклонных лет, но здоровый и жизнерадостный, тихий и умный, на исходе дней готовый услужить другим. Вскоре после Люцидора явился еще один гость, не первой молодости, солидный и важный, к тому же интересный собеседник, знающий жизнь и повидавший дальние страны. Звался он Антони.
Юлия приняла нареченного с вежливой предупредительностью; но если Люцинда старалась, чтобы гостю понравился дом, то Юлия старалась лишь о самой себе. День прошел приятно для всех, кроме Люцидора: будучи вообще молчалив, он должен был, чтобы не сидеть как немой, время от времени задавать вопросы, а такое поведение никого не красит.
К тому же он был очень рассеян, потому что с первого же мига Юлия вызвала в нем хотя и не отвращение и не неприязнь, но чувство отчужденности, между тем как Люцинда привлекала его настолько, что он вздрагивал всякий раз, когда она глядела на него своими широко открытыми, спокойными, чистыми очами.
Огорченный этим, он в первый же вечер, едва очутился у себя в спальне, излился в монологе, с которого мы начали рассказ. Однако, чтобы объяснить, как согласуется страстность этого многословного красноречия с тем, что нам известно о Люцидоре, мы должны вкратце сообщать еще нечто.
Люцидор чувствовал глубоко, и обычно в мыслях у него было не то, чего требовал насущный миг; поэтому он был неловок в разговоре, в легкой беседе и, ощущая это, сделался молчалив, если только речь не шла о хорошо изученных им предметах, из которых любой был всегда к его услугам. К тому же и в школе и позже, в университете, он не раз обманывался в друзьях и неудачно поверял тайны сердца; поэтому всякая откровенность стала казаться ему опасной, а опасения мешают быть откровенным. С отцом он привык говорить в унисон, поэтому душа его изливалась в монологах, как только он оставался один.
На следующее утро он совладал с собою, но чуть было вновь не утратил спокойствия, когда Юлия встретила его с еще большим дружелюбием и веселой непринужденностью. Она без устали расспрашивала о странствиях посуху и по воде, предпринятых им в студенческие годы, когда он исходил с котомкой за плечами всю Швейцарию и даже перевалил Альпы. Она хотела побольше узнать о прекрасном острове на большом южном озере, а на обратном пути Люцидор должен был снова пройти вдоль Рейна от самого истока, через безотрадные нагорья, наблюдая непрестанную смену ландшафтов, вниз, до того заслуживающего внимания места между Майнцем и Кобленцем, где последние препоны с честью пропускают поток на волю, к морю.
Люцидор почувствовал чрезвычайное облегчение, рассказывал охотно и занимательно, так что Юлия в восторге вскричала: все это надо бы увидеть вдвоем! Эти слова опять испугали Люцидора, ибо он усмотрел в них намек на будущее совместное странствие по жизни.
Однако вскоре он был освобожден от своих обязанностей рассказчика: приезжий, которого все называли Антони, быстро затмил все горные ключи, скалистые берега, стесненные и отпущенные на волю реки, так как отправился прямым путем в Геную; а оттуда недалеко было и до Ливорно, легкой добычей становились самые интересные в стране места; ведь нельзя умереть, не увидав Неаполя, потом остается еще Константинополь, которым тоже невозможно пренебречь. Описывая дальние страны, Антони увлекал воображение всех слушателей, хотя и рассказывал не столь пылко. Позабывшая обо всем Юлия была ненасытна, ей хотелось в Каир, в Александрию, особенно же к пирамидам, о которых она получила почти исчерпывающие знанья от своего предполагаемого тестя.
Чуть только наступил вечер, Люцидор (он едва притворил дверь и даже не успел поставить свечу) опять вскричал:
– Возьмись же за ум! Теперь не до шуток. Ты умен и учен, но для чего изучал ты право, если сейчас не можешь действовать, как положено правоведу? Считай себя поверенным, забудь, что дело идет о тебе, и выполни все, что обязан был бы сделать для другого! Дело запутывается страшным образом. Приезжий наверняка явился ради Люцинды, она привечает его с таким благородством и так по-домашнему радушно. Маленькая дурочка готова без всяких пуститься странствовать по свету с первым встречным. К тому же она и хитра, этот ее интерес к городам и странам – уловка, чтобы заставить нас молчать. Впрочем, почему все кажется мне так запутанно и сложно? Разве не будет самым разумным, проницательным посредником сам председатель? Ты скажешь ему все, что думаешь и чувствуешь, а он подумает вместе с тобой и, быть может, тебе посочувствует. Над батюшкой он имеет полную власть. И разве не обе – его дочери? Зачем этому Антону Рейзеру Люцинда, рожденная, чтобы дарить счастье и быть счастливой в домашнем кругу? Пусть бы егозливая ртуть соединилась с этим Вечным Жидом, – лучшей партии ей не сделать!
Поутру Люцидор спустился вниз, твердо решившись поговорить с отцом и ради этого непременно повидать его в часы, отведенные для досуга. Но сколь горестным было его замешательство, когда он узнал, что председатель отбыл по делам и ждут его только послезавтра. Юлия, судя по всему, собиралась весь день отдать дальним странствиям и потому не отходила от кругосветного путешественника, а Люцидора предоставила Люцинде, предварительно пошутив над ее домоседством. Если прежде наш друг наблюдал благородную девушку из некоторой дали и предался ей всем сердцем по первому впечатлению, то теперь, оказавшись вблизи, он видел удвоенными и утроенными достоинства, привлекавшие его издали.
Тут место отсутствующего отца заступил старый друг дома; когда-то и он жил и любил, а когда жизнь потрепала его, нашел убежище под боком у друга своей юности и ободрился душой. Он оживлял разговор, распространяясь более всего об ошибках в выборе супруга, приводя удивительные примеры вовремя или слишком поздно разъяснившихся недоразумений. Люцинда показала себя во всем блеске, объявив, что случай везде, в том числе и при заключении брака, может послужить ко благу, но гораздо прекрасней и возвышенней, если человек вправе сказать: «Я обязан счастьем самому себе, спокойному убеждению своего сердца, благородству намерений и быстроте решений». Люцидор одобрил ее слова со слезами на глазах, и вскоре девицы удалились. Старый председатель застолья мог дать себе волю и рассказать множество историй; забавные примеры, о которых пошла беседа, так близко задевали нашего героя, что лишь при его воспитании можно было победить себя и не взорваться; впрочем, это и произошло, едва юноша остался один.
– Я сдержался! – вскричал он. – Нет, я не хочу огорчать батюшку, впутав его в такую неразбериху. Я сдержал себя, потому что в этом достойном старце увидел заместителя обоих отцов: с ним я поговорю, он станет посредником, – ведь он почти уже высказал мои желанья. Неужели в отдельном случае он будет порицать то, что вообще одобряет? Завтра же утром пойду к нему: надобно дать выход этому напору чувств.
За завтраком, однако, старик отсутствовал; было сказано, что вчера он слишком много разговаривал, слишком поздно засиделся и выпил вина сверх привычного. В похвалу ему рассказали немало разных вещей, и, слыша их, Люцидор приходил в отчаяние из-за того, что сразу же к нему не обратился. Это неприятное чувство еще усилилось от известия, что при таких приступах замечательный старик не показывается иногда по целой неделе.
Деревенская жизнь предоставляет для светского общения немалые выгоды, особенно если хозяева, люди думающие и чувствующие, много лет имели возможность помогать природе и улучшать все вокруг. К счастью, то же самое было и тут. Председатель, который сам был богат и служил на доходном месте, занимался и пока был холост, и в годы долгого счастливого брака тем, что по своему суждению, по вкусу жены, а потом и по желанию и прихоти детей разбивал там и тут большие и малые парки и затем с умом соединял их дорогами и аллеями, так что теперь перед взором гуляющих непрестанно сменялись приятные и разнообразные декорации. В такую прогулку и увлекли гостя младшие члены семейства: ведь мы охотно показываем постороннему наши владения, чтобы он свежими глазами увидел ставшее для нас привычным и навсегда сохранил первое приятное впечатление.
И ближние и дальние окрестности были весьма удобны для скромных угодий, для истинно сельских затей. Плодородные холмы перемежались низменными влажными лугами, так что временами можно было обозреть всю местность, вовсе не такую уж плоскую. И хотя бо́льшая часть земли была отдана пользе, не было забыто и приятное, радующее взгляд.
К усадебному дому и к службам примыкали парки, плодовые сады и лужайки, откуда незаметно переходили в рощицу, через которую вилась, то взбираясь на холм, то спускаясь под уклон, широкая проезжая дорога. Посреди рощи, на самом высоком месте был построен садовый домик – зала с примыкающими покоями. Вошедшие в главную дверь видели перед собой отраженный в огромном зеркале ландшафт, на который отсюда открывался наилучший вид, и сразу же оборачивались, чтобы взгляд, пораженный неожиданной картиной в стекле, успокоился созерцанием природы. Дело в том, что подход к домику был устроен весьма хитро, и все, чему следовало предстать внезапно, было искусно скрыто от глаз. И каждому вошедшему хотелось по многу раз оборачиваться от зеркала к природе и от ландшафта – к его отражению.